339

РАННЕВИЗАНТИЙСКИЙ ПЕРИОД

Греки были носителями древней античной образованности, весьма почитавшейся другими народами империи; несмотря на все трения, возникавшие между языческой эллинской традицией и христианством, система некоторых школьных ценностей в сфере философии и особенно словесности остается незыблемой. Сужается только область функционирования этих ценностей. Формально понятые заветы и каноны античности существовали рядом с заповедями Библии и постановлениями Вселенских Соборов, почти никак не соотносясь между собой, но со своей стороны полагая предел новаторской инициативе.

Накануне эпохи Константина социальные процессы внутри христианских общин, увеличивающихся в численности и все чаще принимающих в свой состав представителей богатой и образованной общественной верхушки, делают возможным соединение христианской проповеди с самыми утонченными формами античной риторики. Еще в середине III в. работает Григорий Неокесарийский (ок. 213 — ок. 273), посвятивший своему учителю Оригену «Благодарственное слово» (или «Панегирик»). Тема речи — годы учения в александрийской церковной школе и путь собственного духовного становления; ее облик определен сочетанием традиционных стилистических форм и новой по духу автобиографической интимности. Парадность панегирика и задушевность исповеди, репрезентативные и доверительные интонации дополняют друг друга. Еще сознательнее и отчетливее игра на контрастах старой формы и нового содержания проведена в диалоге Мефодия, епископа Олимпа, «Пир, или О любви». Сочинение изобилует платоновскими реминисценциями в языке и стиле, ситуациях и идеях; но место эллинского Эроса у Мефодия заняла христианская девственность, и содержание диалога — прославление

340

аскезы. Неожиданный эффект создается осуществленным в финале прорывом прозаической ткани изложения и выходом к гимнической поэзии: участницы диалога поют торжественное славословие мистическому браку Христа и Церкви.

Этот гимн нов и по своей метрической форме: в нем впервые в известной нам греческой поэзии сквозь реликты традиционного музыкального стихосложения просвечивают тонические тенденции.

По-видимому, опыт Мефодия был близок к литургической практике христианских общин, но в «большой литературе» он надолго остается без последствий. В 60-е годы IV в. богослов-еретик и ученик языческого ритора Епифания Апполинарий Лаодикийский пытается заново основать христианскую поэзию на иных, вполне традиционных началах. От его многочисленных сочинений (гексаметрическое переложение Ветхого и Нового Заветов, христианские гимны в манере Пиндара, трагедии и комедии, имитирующие стиль Еврипида и Менандра) ничего не дошло. Некоторое понятие об этом роде творчества дает ложно приписанное Апполинарию, но, по-видимому, более позднее переложение Давидовых псалмов метром и языком Гомера — столь же виртуозное, сколь и далекое от живых тенденций литературного развития.

Христианская проза ассимилирует все новые жанры. Если христиане первых времен жили не воспоминаниями о прошлом, но чаяниями будущего, не историей, но эсхатологией, то теперь положение меняется, и церковь ощущает потребность в импонирующем увековечении своей истории. Удовлетворить эту потребность взялся Евсевий Памфил, епископ Кесарии (ок. 260 — ок. 350). Еще в пору гонений Евсевий составляет «Хронологические таблицы и сокращенное изложение всеобщей истории эллинов и варваров» (христианство как «вселенская» религия весьма стимулировало подобные опыты по приведению истории разных народов к одному знаменателю). Но его важнейшим трудом, положившим начало церковной историографии, явилась «Церковная история» в десяти книгах; резонанс, который она получила, побудил автора четырежды переработать ее, внося актуальный материал. В последнем варианте «Церковная история» доведена до 323 г. (т. е. эпохи Константина). Образцом для ее структуры в большой степени послужил выработанный эллинистической наукой тип истории философских школ: таблицам преемства философских кафедр соответствуют таблицы преемства епископских кафедр, дана подробная библиография трудов богословов и ересиархов. Эта формальная организация материала вполне сознательна и обоснована: Евсевий охотно называет христианскую религию — «наша философия».

«Церковная история» принадлежит научной историографии, «Жизнеописание блаженного царя Константина», также приписывающееся Евсевию, — риторической историографии. По своим установкам и стилю этот типичный энкомий (похвальное слово) — продукт античной традиции, восходящей еще к Исократу (IV в. до н. э.). Новой является христианская тенденция. Если старые риторы сравнивали прославляемых монархов с героями греко-римской мифологии и истории, то теперь объекты сопоставления берутся из Библии: Константин — это «новый Моисей». Но схема самого сопоставления остается прежней.

Исторические сочинения Евсевия были рано переведены на латинский, сирийский и другие языки и стали излюбленным образцом для клерикальной историографии Средневековья.

Творчество Евсевия проникнуто торжествующим настроением, вызванным событиями константиновских времен. Однако именно в тот момент, когда церковь добилась полной легальности и политического влияния, она оказалась перед необходимостью пересмотреть некоторые основы своей доктрины. Это вызвало к жизни так называемые арианские споры о божественности Логоса — Христа, в процессе которых складывался внутренний строй византийского христианства. Эти споры стояли в центре всей общественной жизни IV в. и не могли не повлиять на ход литературного процесса.

Инициатором полемики был популярный александрийский пресвитер Арий (ум. 336). Он отстаивал такое понимание Христа, которое отдаляло его от абсолютного бога-отца и приближало к сотворенному миру. Из этой концепции с логической необходимостью вытекало одобрение мирской жизни и утверждение примата светской власти над церковью. Арианство — это христианство мирян (по преимуществу зажиточных горожан и солдат, позднее — воинов-варваров). Тот же мирской дух Арий внес и в богословскую литературу. Блестящий проповедник, он знал своих слушателей — граждан Александрии, привыкших к жизни большого города. Древнехристианская аскетическая суровость стиля здесь не могла рассчитывать на успех, но и традиции языческой классики были для масс слишком академичными и устаревшими. Поэтому Арий, сочиняя для широкой пропаганды своих теологических взглядов поэму «Фалия», обратился к иным традициям. Мы мало знаем о поэме знаменитого ересиарха — она утрачена (возможно даже, что это была не поэма, а смешанный стихотворно-прозаический текст типа так называемой «менипповой сатиры»). Но показания

341

современников складываются в достаточно определенную картину. По одному свидетельству, Арий имитировал стиль и метр Сотада, одного из представителей легкой поэзии александрийского эллинизма; по другому — его стихи рассчитаны на то, чтобы их распевали за ручной работой или в пути. Даже если первое из этих сообщений тенденциозно утрирует компрометирующие ассоциации (поэзия Сотада была порнографичной), оба они содержат какую-то долю истины. Александрия со времен Птолемея была издавна центром всякого рода «легкомысленной» поэзии мимодий, мимиямбов и т. п. Некоторые (безусловно, лишь чисто формальные) черты этих низовых городских жанров и пытался отобрать для христианской религиозной поэзии Арий.

Главным антагонистом Ария был александрийский патриарх Афанасий (ок. 295—373).

Языческий дух античных традиций был глубоко чужд Афанасию, однако в стремлении к импозантной строгости стиля он придерживался риторических норм. Наибольший историко-литературный интерес представляет написанная им биография египетского аскета Антония Великого, основателя коптского монашества. Это сочинение было почти немедленно переведено на латинский и сирийский языки и положило начало популярнейшему в Средние века жанру монашеского жития.

Первые монахи нильской долины чуждались литературных занятий. Антоний, ставший новым литературным героем, сам владел только коптским языком и едва ли мог взять в руки перо. Через несколько десятилетий монахи приобщаются к писательству. Евагрий Понтийский (ок. 346—399) основал типичную для Византии литературную традицию руководств по монашеской этике, основанных на пристальном самонаблюдении аскета и строящихся из афоризмов. Типологически подобные тексты имеют параллели в индийской литературе религиозно-аскетического содержания; достаточно вспомнить «Дхаммападу».

Ситуация, сложившаяся в византийской литературе в IV в., глубоко противоречива. Характерно, что христианские авторы этой эпохи, работающие в традиционных риторических и поэтических жанрах, нередко избегают в рамках этих жанров вспоминать о своей вере и оперируют исключительно языческими образами и понятиями. Юлиан Отступник тоном полной уверенности заявляет христианам, что никто в их собственных рядах не посмеет отрицать преимуществ старого языческого образования. Именно необходимость защищать себя в борьбе не на жизнь, а на смерть против наступления новой идеологии дает упадочной языческой культуре неожиданный прилив новых сил.

Ее основными опорами остаются философия и риторика. В сфере философии все былое многообразие школ и течений еще в III в. сменяется полным господством неоплатонизма, систематически синтезирующего один за другим все оттенки греческого идеализма; конкуренция христианства принуждает неоплатонизм оформляться в универсальную мировоззренческую структуру, силящуюся охватить все области духовного творчества и жизни. В IV в. доминируют сирийская и пергамская школа неоплатонизма с их усиленным интересом к мистике и магии (теургии) — Ямвлих, Эдесий, император Юлиан; в V в. на первый план выходит более сдержанная в своем отношении к мистицизму и более продуктивная в логическом систематизировании своих тезисов афинская школа — Прокл, Марин и др. В 529 г. афинская школа была закрыта указом императора Юстиниана; это был конец языческой философии. Особый расцвет переживает в IV в. риторическая литература: для адептов риторики характерна глубокая убежденность во всечеловеческом значении своего дела, которая искони была непременной чертой греческого софиста, но в условиях сопротивления христианству получила новый смысл. В этом отношении характерен столп красноречия IV в. — антиохиец Ливаний (Либаний, 314 — ок. 393). В глазах Ливания искусство слова — это залог сохранности последних полисных традиций; риторическая эстетика и полисная этика взаимозависимы. Двуединство традиционного красноречия и традиционной гражданственности освящено авторитетом греческого язычества — и поэтому Ливаний горячо сочувствует старой религии и оплакивает ее упадок. Христианство, как и все явления в духовной жизни IV в., которые не умещались в рамках классической традиции, для него не столько ненавистно, сколько непонятно. И все же тенденции эпохи выявились и в его творчестве: ему принадлежит огромная по объему автобиография («Жизнь, или О своей судьбе»), перенасыщенная личными деталями и родственная по своему интересу к человеческой личности таким памятникам, как лирические стихотворения Григория Назианзина или «Исповедь» Августина.

Одновременно с Ливанием выступает еще ряд крупных риторов: сдержанный и философски образованный Фемистий, многословный вития Имерий (Гимерий) и др.

Учеником и кумиром философов-неоплатоников, язычески настроенных риторов, был император Флавий Клавдий Юлиан, прозванный христианами «Отступником» (332—363, царствование

342

361—363). В его лице язычество выдвинуло достойного противника таких вождей воинствующего христианства, как Афанасий Александрийский: человек фанатической убежденности и необычайной энергии, Юлиан боролся за возрождение язычества всеми возможными средствами, соединяя в себе монарха, первосвященника, философа и ритора. Картина литературного творчества Юлиана очень пестра в жанровом, стилевом и даже языковом отношении: все прошлое греческой культуры от Гомера до Ливания, от Гераклита до Ямвлиха одинаково ему дорого, и он силится во всей полноте воскресить его в собственных произведениях. Мы встречаем у него религиозные гимны в прозе, перегруженные философскими тонкостями и одновременно поражающие интимностью своих интонаций («К Царю Солнцу», «К матери богов»), и сатирические сочинения в манере Лукиана — диалог «Цезари», где зло осмеян «равноапостольный» Константин Великий, и диатрибу «Ненавистник бороды, или Антиохиец», где автопортрет Юлиана подан через восприятие враждебных ему жителей Антиохии, и воззвание «К совету и народу афинян».

Дело Юлиана было обречено: по известной легенде, император на смертном одре обратился к Христу со словами: «Ты победил, галилеянин!» Но христианство, победив политически, могло бороться с авторитетом язычества в области философии и высокой литературы лишь одним путем — как можно полнее усваивая нормы и достижения античной классической культуры.

В решении этой задачи огромная заслуга принадлежит так называемому каппадокийскому кружку (Каппадокия — область в Малой Азии), который становится во второй половине IV в. признанным средоточием церковной политики и церковной образованности на греческом востоке империи. Ядро кружка составляли: Василий Кесарийский, или Великий (ок. 330—379), его брат Григорий, епископ Нисы (ок. 335 — ок. 394), и его ближайший друг Григорий Назианзин, или Богослов (ок. 329 — ок. 390). Члены кружка стояли на вершине современной образованности. В богословную полемику они перенесли филигранные методы неоплатонической диалектики. Отличное знание древней словесности тоже было в кружке само собой разумеющейся нормой.

Вождем кружка был Василий Кесарийский. С детства он готовил себя к профессии ритора-софиста и совершенствовался в лучших риторических школах Малой Азии, Константинополя и Афин; он был хорошо знаком с Ливанием и поддерживал с ним переписку. Затем он пережил психологический кризис, обычный для людей той эпохи, крестился и некоторое время был отшельником. Позже он становится епископом города Кесарии, причем благодаря своему умению подбирать людей и влиять на них, неимоверной работоспособности играет первенствующую роль как в своем городе, так и в церковных делах на всем Востоке. Литературная деятельность Василия всецело подчинена практическим целям. Его проповеди в формальном отношении стоят на уровне чрезвычайно разработанной риторики, но в то же время они по сути своей отличны от эстетского красноречия языческих софистов типа Ливания. У Василия, как некогда во времена Перикла и Демосфена, у ораторов афинской агоры, слово вновь становится прикладным инструментом действенной пропаганды, убеждения, воздействия на умы. Характерно, что Василий требовал, чтобы слушатели, не уловившие смысла его слов, перебивали его и просили разъяснения; чтобы быть эффективной, проповедь должна быть доходчивой. Из языческих писателей поздней античности на Василия оказал большое влияние Плутарх с его воспитательной хваткой и практическим психологизмом (ср. трактат Василия «О том, как молодые люди могут извлечь пользу из языческих книг»).

Среди толкований Василия Кесарийского на библейские тексты более всего богат элементами художественной словесности «Шестоднев» — цикл проповедей на тему рассказа о сотворении мира из «Книги Бытия». Сочетание серьезных космологических мыслей, занимательного материала, популярной позднеантичной учености и очень живого изложения сделали «Шестоднев» в Средние века популярнейшим чтением. Он породил множество переводов, переработок и подражаний (в том числе и в древнерусской литературе).

Григорий Назианзин был ближайшим другом и сотрудником Василия Кесарийского, но трудно представить себе человека, который бы меньше походил на этого властного князя церкви, чем рафинированный, впечатлительный и самоуглубленный Григорий. Такая же грань разделяет их подход к литературе: для Василия писательство — средство повлиять на других, для Григория — выразить себя.

Обширное наследие Григория включает философско-полемические трактаты по догматике (отсюда его прозвище «Богослов»), изысканную прозу, близкую к декоративной манере Имерия, и письма. Патетическому красноречию Григория довелось оплакать кончину нежно любимого Василия: здесь стиль писателя становится очень прочувствованным и простым. В некоторых стихотворных раздумьях Григория поражает сочетание античного изящества с христианской «слезностью». Вот начало одной его философской элегии:

343

Горем глубоким томим, сидел я вчера, сокрушенный,

В роще тенистой, один, прочь удалясь от друзей.

Любо мне средством таким врачевать томление духа,

С плачущим сердцем своим тихо беседу ведя.

Легкий окрест повевал ветерок, и пернатые пели,

Сладко дремой с ветвей лился согласный напев,

Боль усыпляя мою; меж тем и стройные хоры

Легких насельниц листвы, солнцу любезных цикад,

Подняли стрекот немолчный, и звоном полнилась роща;

Влагой кристальной ручей сладко стопу освежал,

Тихо лиясь по траве. Но не было мне облегченья:

Не утихала печаль, не унималась тоска...

Ничего похожего на тихую прелесть этих стихов мы не найдем во всей античной поэзии. Конечно, описанный здесь пейзаж — исконный пейзаж греческой буколики, но человек уходит в него на этот раз не затем, чтобы наслаждаться тенью и свежестью родника или играть на свирели, как феокритовские пастухи, но для того, чтобы остаться совсем одному, наедине с тяжелыми, смутными вопросами о своем бытии:

Кто я? Отколе пришел? Куда направляюсь? Не знаю,
И не найти никого, кто бы наставил меня...

          (Перевод С. Аверинцева)

Диапазон лирики Григория включает глубоко личные мотивы одиночества, разочарования, недоумения перед жестокостью и бессмысленностью жизни.

Чисто автобиографический характер имеют три поэмы Григория: «О моей жизни», «О моей судьбе» и «О страданиях моей души». В этих поэмах, отмеченных интимным психологизмом, каппадокийский поэт выступает как предшественник Августина Иппонийского с его знаменитой «Исповедью».

Подавляющее большинство стихотворений Григория подчинено законам старого музыкального стихосложения, которым он владел в совершенстве. Тем более примечательно, что мы встречаем у него два случая, когда вполне сознательно и последовательно проведен опыт тонической реформы просодии («Вечерний гимн» и «Увещание к девственнице»).

Третий член каппадокийского кружка, Григорий Нисский, большой мастер философской прозы, оказал огромное влияние на средневековую литературу — не только византийскую, но и западную — своим вкусом к хитроумному аллегоризму.

К следующему поколению принадлежит известный оратор — антиохийский проповедник Иоанн, прозванный за свое красноречие «Златоустом» (344—407). В его творчестве достигает своей кульминации расцвет риторической прозы, проходящий через весь IV в. Жизнь Иоанна изобилует трагической напряженностью. Он учился риторике у Ливания, затем ушел к сирийским отшельникам, где предавался суровой аскезе; вернувшись в Антиохию, он заслужил необычайную популярность своими проповедями и независимой позицией во время столкновений городских масс с властями. В 398 г. его вызвали в Константинополь и сделали столичным архиепископом. Однако неумолимая, бескомпромиссная прямота его проповедей навлекла на него ненависть двора и клерикальной верхушки: Иоанна отрешают от сана и отправляют в ссылку, затем под давлением народных волнений возвращают, но он не успокаивается, и через несколько месяцев его ссылают снова. В армянском городе Кукузе Иоанн умирает.

Для творчества Иоанна Златоуста, как и некоторых других авторов этой бурной эпохи (например, Юлиана Отступника), характерен лихорадочный темп работы. Продуктивность Иоанна особенно поражает, если принять во внимание филигранную риторическую отделку речей. Красноречие Иоанна имеет страстный, бурный, захватывающий характер.

Иоанн Златоуст был недостижимым идеалом для каждого византийского проповедника. Восторженным поклонником Иоанна был протопоп Аввакум, которого роднил с ним и писательский темперамент, и человеческая судьба мученика.

IV век был по преимуществу веком прозы: он дал только одного большого поэта — Григория Назианзина. В V в. происходит оживление поэзии. Уже на пороге этого века стоит Синесий из Кирены (ок. 370 — ок. 412), стяжавший известность своей культовой лирикой. Но важнейшим событием поэтической жизни столетия явилась деятельность египетской школы поэтов-эпиков.

О жизни основателя этой школы Нонна (V в.) из египетского города Панополиса ничего не известно. От его сочинений дошли огромная по объему (сорок восемь книг — как «Илиада» и «Одиссея», вместе взятые!) поэма «Деяния Диониса» и гекзаметрическое переложение «Евангелия от Иоанна». По материалу эти сочинения контрастируют друг с другом: в поэме господствует языческая мифология, в переложении — христианская мистика. Но стилистически они вполне однородны. Художественное восприятие мира у Нонна характеризуется эксцентричностью, избытком напряженности и совершенно неклассической динамикой. Его сильная сторона — богатая фантазия и захватывающий пафос; его слабость — отсутствие меры и цельности. Нередко образы Нонна совершенно выпадают из своего логического контекста и

344

обретают самостоятельную жизнь, поражая своей загадочностью.

Египетский поэт осуществил важную реформу гекзаметра, сводящуюся к следующим пунктам: 1) исключение стиховых ходов, затруднявших восприятие размера при том состоянии живого греческого языка, которое существовало к этому времени; 2) учет наряду с музыкальным также и тонического ударения; 3) тенденция к унификации цезуры и к педантической гладкости стиха, оправданная тем, что гекзаметр окончательно затвердел в своей академичности и музейности (начиная с VI в. традиционный эпос постепенно оставит гекзаметр и перейдет на ямбы). Гекзаметр Нонна — это попытка найти компромисс между традиционной школьной просодией и живой речью на путях усложнения правил версификации.

Влияние Нонна испытал ряд поэтов V в., разрабатывавших мифологический эпос и усвоивших новую метрическую технику. Многие среди них — египтяне, как и сам Нонн (Коллуф, Трифиодор, Кир из Панаполиса, Христодор из Копта); неизвестно происхождение Мусея, от которого дошел эпиллий «Геро и Леандр», отмеченный античной ясностью и прозрачностью образной системы. Христодор уже на грани V и VI вв. составил поэтическое описание (модный в ту эпоху жанр экфразы) античных статуй, стоявших в одном из общественных зданий Константинополя. Вот описание статуи Аристотеля:

               ...Поодаль виднелся

Сам Аристотель, премудрости вождь. Покойно стоял он,
Руки перстами сплетя, однако и в меди безмолвной
Мысль не утихла его, но, мнилось, в труде неустанном
Вечным раздумьем была занята. Ланиты втянулись,
Бремя усилий труда многодумного взору являя,
А проницательный взор обличал высокую мудрость.

            (Перевод С. Аверинцева)

Мы видим, что на заре новой эпохи греческий поэт, уже носящий христианское имя (Христодор — «Дар Христов»), в полной мере сохраняет чуткость к образной системе античной пластики и пиетет к эллинской языческой традиции.

Но самый талантливый поэт, живший на рубеже IV и V вв., это — александриец Паллад, мастер эпиграммы. Господствующий тон лирики Паллада — мужественная, но безнадежная ирония: его герой нищенствующий ученый, обороняющийся сарказмами против невзгод бедности и семейной жизни (жалобы на денежные затруднения и злую жену становятся в византийской поэзии общим местом — ср. ниже о Феодоре Продроме, XII в.). Паллад высмеивает христианство и оплакивает поверженный кумир Геракла:

Медного Зевсова сына, которому прежде молились,
Видел поверженным я на перекрестке путей
И в изумленьи сказал: «О трехлунный, защитник от бедствий,
Непобедимый досель, в прахе лежишь ты теперь!»
Ночью явился мне бог и промолвил в ответ, улыбнувшись:
«Времени силу и мне, богу, пришлось испытать».

                    (Перевод Ю. Шульца)

По-видимому, эпиграммы Паллада пользовались у современников популярностью. Творчество Паллада подготовило расцвет византийской эпиграммы в VI в.

В картину протовизантийской художественной литературы входит и философская словесность. В V в. жил последний великий представитель языческого идеализма, доведший неоплатоническую доктрину о иерархии бытия до высшей степени виртуозной аналитической рассудочности — Прокл Диадох (410—485). Кроме многочисленных философско-теоретических трактатов, Проклу принадлежат шесть гимнов к языческим богам (Гелиосу, Музам, Афродите, Афине, Гекате, Янусу). Эти гимны — колоритнейший пример парадоксальной по своей сути историко-культурной ситуации на переломе античности к Средневековью. Они полны вокабулами и словосочетаниями древнего эпоса, в них звучат имена божеств старого Олимпа, но их образы, когда-то пластически-телесные, утоньшились до бесплотности, попав в мир трансценденталистского созерцания. Гимн к Музам выражает пессимизм неоплатонического мудреца, одинокого в век торжества христианства; Прокл молит своих богинь:

Да не возможет вовек совлечь меня род нечестный
С вашей священной стези, благими обильной плодами;
Вы же душу мою от буйства толпы неразумной
Ввысь неизменно влеките, скиталицу, к горнему свету,
Дайте ей плод понести от ваших мудрых писаний
И покоряющий сердце даруйте ей дар красноречья!

          (Перевод С. Аверинцева)

Под влиянием Прокла возник замечательный памятник христианской философской прозы V в., оказавший неизмеримое влияние на всю средневековую культуру как Византии, так и Латинского Запада, Руси, Кавказа и т. п., — так называемые «Ареопагитики». Под этим названием объединяют четыре трактата и несколько писем, написанных от имени Дионисия Ареопагита, афинянина, члена Ареопага и ученика апостола Павла. Этот псевдоним очень многозначителен:

345

имеется в виду синтез аттической философской культуры с христианским мировоззрением, как оно выразилось в посланиях апостола Павла. На деле «Ареопагитики» принадлежат автору V в., причем, по-видимому, не греку, однако очень глубоко вошедшему в строй эллинской мысли; по одной гипотезе, это сириец, по другой — уроженец современной Грузии. Здесь перед нами одно из самых ярких проявлений западно-восточного синтеза, образующего специфику византийского культурного организма. Автор «Ареопагитик» очень своеобразно обращается с греческим языком: он владеет им в совершенстве, но с преувеличенной свободой словотворчества и языковой игры. Заглавия трактатов очерчивают контуры ключевых тем средневековой эстетики: «О божественных именах», «О небесной иерархии» и «О церковной иерархии» — это грандиозное ви́дение мира как гармонического строя смыслов. Автор постоянно применяет к своему изложению глагол «гюмнейн» — «воспевать»: это действительно скорее художественная интуиция, чем отвлеченное философствование.

Четвертый трактат, «О мистическом богословии», описывает абсолют — бога — по совокупности отрицаний, как Ничто, находящееся по ту сторону бытия и качественности. «Смерть и любовь являются мифами отрицательной диалектики... Их погружение в эмпирически индивидуальное сознание проявляется... как состояние, а именно — состояние экстаза» (Маркс К., Энгельс Ф. Из ранних произведений. М., 1956, с. 203). Стихотворная приписка в рукописи так характеризует этот трактат:

Ты и сиянье Ума, и науку о сущем оставил
Для амвросической Ночи, о коей запретно поведать.

Влияние «Ареопагитик» в той или иной мере испытали не только мыслители, но и поэты Средневековья, в их числе такие, как Руставели и Данте.

На царствование Юстиниана I (527—565) приходится недолговечный, но внешне импозантный расцвет византийской государственности. Именно к этому времени созревают формы духовной жизни Византии. При Юстиниане новое мировосприятие получает, наконец, свое адекватное выражение в архитектурном облике знаменитого храма св. Софии (Айя-София), означающем для византийской культуры то же, что Парфенон означал для греческой классики. Однако сам Юстиниан считал себя не восточноримским (византийским), но римским императором; он видел перед собой не реальные перспективы государственного и культурного развития своей державы, а иллюзорную цель реставрации Римской империи. Это заставляло его истощать силы государства на попытки отвоевания Запада; это же определило классическое, реставраторское направление его культурной политики. Ситуация была противоречивой до гротеска: Юстиниан преследовал отступления от церковной идеологии (на его царствование приходится ряд процессов против язычников из высшей администрации и разгон неоплатонической Афинской школы), однако в литературе поощрял тот язык форм, который был заимствован у языческой классики — этого требовала идея преемства власти.

Поэтому при дворе Юстиниана процветают два жанра: историография, живущая пафосом государственности, и эпиграмматическая поэзия, живущая пафосом наследственной культуры.

Самый значительный прозаик эпохи — историк Прокопий Кесарийский (ум. после 567). Он хорошо знал политическую жизнь и военные события по личному опыту: ему приходилось побывать на правах секретаря и юридического советника знаменитого полководца Велисария в персидских, африканских и италийских походах; в старости он был назначен на высокий пост префекта Константинополя. Деловая осведомленность делает его повествование четким и конкретным. Его главный труд, написанный между 545 и 550 гг., — «История войн Юстиниана» в восьми книгах. Гораздо менее объективный характер имеет книга «О постройках Юстиниана», которую он написал шестнадцатью годами позже; это — придворный панегирик, написанный по прямому заказу. Но те же самые условия деспотизма, которые порождают сервильную официальную литературу, с необходимостью требуют и ее противоположности — того типа историографии, образец которого дает «Тайная история» Прокопия (550 г.). «Тайная история» — скандальная хроника константинопольского двора, вобравшая в себя злейшие антиправительственные анекдоты и слухи, шепотом передававшиеся из уст в уста подданными Юстиниана. Так двоится в произведениях Прокопия образ государя: в официальных трактатах — мудрый отец своих подданных, великий строитель христианской державы, в «Тайной истории» — садист, демон во плоти, окруживший себя негодяями и взявший в жены развратнейшую из женщин. Композиционная и стилистическая организация материала в сочинениях Прокопия ориентирована на античные образцы (прежде всего на Фукидида); большую роль играет новеллистический элемент.

Продолжателем и подражателем Прокопия был Агафий Схоластик из малоазийского города Мирины (536/7—82), работавший также в другом ведущем жанре эпохи — жанре эпиграммы. Навыки поэта проступают и в историческом

346

труде Агафия «О царствовании Юстиниана» (в пяти книгах); адвокат Агафий — прежде всего литератор, а не историк, и красивость его изложения чужда строгости Прокопия. Впрочем, он излагает факты свободнее, ибо писал после смерти Юстиниана. С одобрением идеологических установок Византийской державы Агафий соединяет глубокое равнодушие к вопросам религии — сочетание, характерное для классицистически ориентированных литераторов, которые собрались при константинопольском дворе тех десятилетий.

Бурная политическая жизнь, борьба политических групп, возвышение и падение временщиков вызвали оживление жанра эпиграммы. Эпиграмма — форма лирической миниатюры, предполагающая особо высокий уровень внешней отделки. Именно этим она привлекает поэтов эпохи Юстиниана, стремящихся продемонстрировать изысканность своего вкуса и свое знакомство с классическими образцами. Эпиграммы пишут многие: рядом с большими мастерами — Агафием, Павлом Силентиарием, Юлианом Египетским, Македонием, Эратоффеном Схоластиком — выступает легион подражателей. По социальному положению это либо придворные, либо блестящие столичные адвокаты («схоластики»).

В эпиграмматике эпохи Юстиниана преобладают условные классицистические мотивы; только иногда налет сентиментальности или эротическая острота выдает наступление новой эпохи (такова эпиграмма Павла Силентиария, известная но переложению Батюшкова «В Лаисе нравится улыбка на устах...»). Придворные поэты императора, старательно выкорчевывавшего остатки язычества, изощряют свое дарование на стереотипных темах: «Приношение Афродите». «Приношение Дионису» и т. п.; когда же они берутся за богословскую тему, то превращают ее в игру ума. К эпиграмматике примыкает и анакреонтическая поэзия, характеризующаяся теми же чертами — имитацией языческого гедонизма, стандартностью тематики и отточенностью техники.

Иоанн Грамматик в первой половине VI в. воспевает языческий праздник розы:

                    Дайте мне цветок Киферы,
                    Пчелы, мудрые певуньи.
                    Я восславлю песней розу:
                    Улыбнись же мне, Киприда!

(Перевод С. Аверинцева)

Эта искусственная поэзия, играющая с отжившей мифологией, поверхностной жизнерадостностью и книжной эротикой, не прекращает своего существования и в последующие века византийской литературы, заново оживая после X в., парадоксальным образом уживаясь с мотивами монашеской мистики и аскетизма.

Однако в том же самом VI в. формируется совсем иная поэзия, равноценная таким органическим проявлениям новой эстетики, как храм Айя-София. Литургическая поэзия после всех поисков IV—V вв. внезапно обретает всю полноту зрелости в творчестве Романа, прозванного потомками «Сладкопевцем» (род. в конце V в., ум. после 555 г.).

Уже по своему происхождению Роман ничем не связан с воспоминаниями античной Греции: это — уроженец Сирии. Прежде чем поселиться в Константинополе, он служил диаконом в одной из бейрутских церквей. В Сирии существовала духовная традиция литургической поэзии, связанная с почином Ефрема (Афрема) Сирина. Сирийские стиховые и музыкальные навыки, по-видимому, помогли Роману Сладкопевцу отрешиться от догм школьной просодии и перейти на тонику, которая одна только могла создать внятную для византийского уха метрическую организацию речи. Он создал форму так называемого кондака — литургической поэмы, состоящей из вступления, долженствующего эмоционально подготовить слушателя, и не менее 18 строф. У кондака много общего с сирийской метрически организованной проповедью; как и в другом жанре сироязычной литературы, который называется согита, в кондаке часто встречается диалогическая драматизация библейского повествования, обмен репликами, живое «разыгрывание в лицах».

Всего Роман, по преданию, написал около тысячи кондаков. В настоящее время известны около 85 его произведений (атрибуция некоторых сомнительна).

Отказавшись от ретроспективных метрических норм, Роман должен был резко повысить конструктивную роль таких факторов стиха, как аллитерации, ассонансы и рифмоиды. Весь этот набор технических средств давно существовал в традиционной греческой литературе, но всегда был достоянием риторической прозы: Роман перенес его в поэзию. Ему принадлежат первые в истории византийской поэзии (да и вообще в истории европейской поэтической традиции) стихи, в которых рифма может стать почти обязательным фактором художественной структуры, как, например, в кондаке «Об Иуде Предателе»:

                    Как зе́мли снесли дерзновение,
                    Как воды стерпели преступление,
                    Как море гнев сдержало,
                    Как небо на землю не пало,
                    Как мира строение устояло?..

(Перевод С. Аверинцева)

347

Иллюстрация: Лев — символ евангелиста Марка

Равенна. Сан Витале. Мозаика. VI в.

Следующим шагом на пути к регулярной стиховой рифме были парные строки (так называемые хайретизмы) «Акафиста Богородице», принадлежность которого тому же Роману или хотя бы его поколению отнюдь не исключена (см. ниже). В открытии рифмы византийской поэзии принадлежит приоритет перед западной, латинской. Позднее, однако, византийская поэзия не знала столь последовательного пользования рифмой вплоть до эпохи Четвертого Крестового похода, когда мода на рифму шла уже с Запада.

С обновленным богатством форм Роман соединяет душевную теплоту, цельность эмоции, наивность и искренность нравственных оценок. Мало того, как это ни неожиданно, но чисто религиозная по своей тематике поэзия Романа гораздо больше говорит о реальной жизни времени, чем слишком академическая светская лирика эпохи Юстиниана. В кондаке «На усопших» внутренне закономерно возникают образы той действительности, которая волновала плебейских слушателей Сладкопевца:

                    Над убогим богач надругается,
                    Пожирает сирых и немощных;
                    Земледела труд — прибыль господская,
                    Одним пот, а другим — роскошества,
                    И бедняк в трудах надрывается,
                    Чтобы все отнялось и развеялось!..

(Перевод С. Аверинцева)

Мы находим у Романа первообразы не только многих произведений позднейшей византийской гимнографии, но дух известнейших гимнов западного Средневековья.

Низовой византийский читатель получает в эту эпоху и свою историографию. Труды Прокопия или Агафия с их интеллектуальной и языковой утонченностью были ему непонятны; для него создается специфически средневековая форма монашеской хроники. Очень красочный памятник последней представляет собой «Хронография» Иоанна Малалы (491—578), излагающая в восемнадцати книгах историю всех народов от древнейших времен до 563 г. (может быть, ныне утерянное заключение доходило до 574 г.). Малала путается в греческих и тем более римских древностях; для него ничего не стоит назвать Цицерона и Саллюстия «искуснейшими римскими поэтами», сделать Геродота

348

продолжателем Полибия и щедро наделить мифического Циклопа вместо одного — тремя глазами. Но бойкое, красочное, живое изложение гарантировало его хронике успех — в особенности у потомков, когда Византия уже достаточно далеко отошла от своих античных истоков. Мировая история превращается в пересказе Иоанна Малалы в сказку, примитивную и порой абсурдную, но не лишенную занимательности; как у всякого сказочника, фантазия Малалы по преимуществу оперирует образами царей и цариц, закономерно не находя себе материала в мире греко-римской древности — из всей истории республиканского Рима Малалу привлекает только нашествие галлов. «Хронике» Малалы следовали и подражали не только греческие и сирийские хронисты (Иоанн Эфесский, анонимный автор «Пасхальной хроники» и др.), но и западные историки (начиная с составителя латинской «Палатинской хроники», VIII в.); наконец, с X в. появляются славянские переводы, с XI в. — грузинский перевод, примерно тогда же славянские переводы получают хождение на Руси. Удачливый византийский хронист предвосхитил общий стиль средневекового восприятия истории как череды чудесных, занимательных и назидательных эпизодов, в которых обнаруживается воля божества.

Чем «Хроника» Иоанна Малалы была для историографии, т. е. описания мира во времени, тем «Христианская топография» (первая половина VI в.) явилась для географии, т. е. описания мира в пространстве. «Христианская топография» дошла под не вполне достоверным именем Косьмы Индикоплова («Индикоплевст», т. е. «плаватель в Индию»). Автор — не ученый, а бывалый человек, купец и путешественник, своими глазами видевший дальние страны (Эфиопию, Аравию и т. п.) и на старости лет в душеспасительных целях пишущий об увиденном. Его космология — варварская: отрицая завоевания античной науки, он описывает Землю как плоскость, закрытую небесным сводом, над которым обретается верхний ярус мироздания — рай. Его язык — почти простонародная речь. Его занимательные рассказы, наивно-мудрые рассуждения и сказочная картина мира имели для средневекового читателя исключительное обаяние. Поэтому «Христианская топография» была переведена на различные языки христианского мира; она пользовалась популярностью и в Древней Руси.

Низовой характер имеет и переживающая расцвет в эти века аскетическая назидательная литература. Едва ли не важнейший ее памятник — «Лествица» синайского монаха Иоанна (ок. 525 — ок. 600), прозванного по своему главному труду «Лествичником» («Климаком»). «Лествица», т. е. лестница, — проходящий через всю книгу сквозной символ трудного духовного восхождения. Выше всего ценит Иоанн именно напряженное усилие борьбы с самим собой; гораздо меньше он доверяет умозрению и рафинированной созерцательности. Суровые предписания подвижнической морали изложены в «Лествице» очень простым и непринужденным языком; они перемежаются с доверительными рассказами о личных переживаниях или о том, что случилось с собратьями Иоанна по монашеской жизни. Большую роль играют сентенции, пословицы и поговорки фольклорного характера. Перевод «Лествицы» был известен на Руси с XI в. и пользовался огромной популярностью.