- 316 -
Тургенев
Иван Сергеевич Тургенев, по словам А. М. Горького, оставил русской литературе «превосходное наследство».1 Его произведения составили целое художественное повествование о русском народе в тяжелую пору крепостничества и пореформенной реакции и становлении прогрессивных идеалов русской интеллигенции, о деятелях русского революционно-демократического движения и о поисках жизненной правды типичными представителями нескольких поколений русского общества. Русскую художественную прозу он, наряду с другими великими русскими писателями, довел до высокой степени совершенства, утвердив русский реализм в качестве образца, который изучали и у которого учились не только последующие русские писатели, но и виднейшие представители большинства зарубежных литератур. Писатель-патриот, выдающийся мастер русского художественного слова, И. С. Тургенев стоит в первом ряду русских классиков XIX века.
1
Иван Сергеевич Тургенев был вторым сыном Сергея Николаевича и Варвары Петровны Тургеневых. Он родился в городе Орле 28 октября (9 ноября) 1818 года. В 1821 году Сергей Николаевич вышел в отставку. После длительной заграничной поездки всей семьи по Германии, Швейцарии и Франции Тургеневы поселились в селе Спасском-Лутовинове, в десяти верстах от Мценска. Это обширное поместье с большим барским домом и широко раскинутым старинным парком перешло впоследствии во владение писателя; это было то родовое гнездо, в обстановке которого протекали его детство и юность. Здесь он общался с крестьянами и провинциальными помещиками; наблюдения над этой средой легли в основу некоторых его произведений; село Спасское и его окрестности послужили натурой тургеневских пейзажей.
Детские и юношеские годы оставили у писателя мрачные воспоминания. Главенствующая роль в семье принадлежала матери, властной и капризной помещице, о причудах и жестокости которой надолго сохранилась недобрая память. Деспотически управляя своими крестьянами и домом, населенным многочисленной дворней, приживальщиками и компаньонами, которые составляли ее постоянный штат, она требовала беспрекословного подчинения от всех окружающих и не терпела самостоятельности даже в самых близких людях. На этой почве возникали ненормальные семейные отношения: отец держался вдали от семьи, а подросшие сыновья, после нескольких неудачных попыток отстоять свою независимость, пошли на открытый разрыв с матерью.
- 317 -
Откровенные крепостнические повадки Варвары Петровны сочетались в ней с образованностью и начитанностью, а семейный деспотизм — с большой заботливостью о воспитании детей. Росли они на попечении «гувернеров и учителей, швейцарцев и немцев, доморощенных дядек и крепостных нянек».1 С переездом семьи в Москву девятилетний Иван Тургенев был помещен в пансион Вейденгаммера, затем в пансион при Армянском институте, в которых провел около двух с половиной лет, а дальнейшую учебную подготовку продолжал под руководством частных учителей.
В домашнем образовании, в согласии с дворянскими традициями, преимущественное внимание уделялось иностранным языкам. Тургенев еще в детстве овладел французской, немецкой, позднее английской разговорной речью, а одновременно с этим шло основательное ознакомление с произведениями классиков европейской литературы. Но и родной язык и литература не были в пренебрежении. Варвара Петровна сама владела образной русской речью, а Сергей Николаевич настаивал, чтобы дети, в его отсутствие, писали ему по-русски.
В семье Тургеневых поддерживались личные отношения с В. А. Жуковским, М. Н. Загоскиным; мать Тургенева была страстной читательницей и, хотя отдавала предпочтение французской литературе, была хорошо знакома с русскими авторами, следила за всеми новинками и обильно цитировала в письмах к сыну в годы его студенчества не только Карамзина, Жуковского, Пушкина, но и Гоголя и, позднее, Лермонтова.
Осенью 1833 года, не достигши пятнадцатилетнего возраста, Тургенев поступил в Московский университет, а в следующем году перевелся в Петербург. В 1836 году Тургенев окончил университет по словесному отделению философского факультета. В Петербургском университете профессорами Тургенева по русской литературе были П. А. Плетнев, допускавший студентов на свои литературные вечера (здесь Тургенев встретился однажды с Пушкиным), и А. В. Никитенко, незадолго перед тем защитивший диссертацию и привлекавший слушателей новизной своих литературных концепций. Тургенев слушал и Н. В. Гоголя, не догадываясь, что Гоголь-Яновский и есть автор «Вечеров на хуторе близ Диканьки». На суд своих профессоров П. А. Плетнева и А. В. Никитенко Тургенев, еще будучи студентом, представил свои первые литературные опыты: драматическую поэму «Стѐно» и лирические стихотворения, из которых два — «Вечер» и «К Венере Медицейской» — Плетнев напечатал в «Современнике» а 1838 году.
Будучи на втором курсе университета, Тургенев лишился отца, и распоряжение судьбой сыновей перешло окончательно к Варваре Петровне. Ее старший сын Николай, определенный в артиллерийское училище, готовился к военной слубже, а для Ивана Сергеевича намечалась ученая педагогическая карьера. С этой целью Варвара Петровна отправила его в мае 1838 года заканчивать образование в Берлин, куда в эти годы министерство народного просвещения обычно посылало своих стипендиатов-магистрантов. Собственные желания Тургенева не расходились с намерениями матери.
Тургенев провел за границей более двух учебных лет (1838—1839 и 1840—1841), сочетая учебные занятия с продолжительными странствованиями: он объездил Германию, побывал в Голландии и Франции, путешествовал по Австрии и Швейцарии, несколько месяцев провел в Италии.
В Берлинском университете Тургенев занимался по преимуществу классической филологией и философией. За границей он учился одновременно
- 318 -
с Т. Н. Грановским, Я. М. Неверовым, А. П. Ефремовым; здесь он сошелся с Н. В. Станкевичем, с которым провел три месяца в Риме, познакомился и особенно близко сдружился с М. А. Бакуниным. С романтической восторженностью отзывался Тургенев о своих новых друзьях. В письмах к М. А. Бакунину он восклицал:
«Как для меня значителен 40-й год! Как много я пережил в 9 месяцев!.. В Риме я нахожу Станкевича. Понимаешь ли ты переворот, или нет — начало развития моей души! Как я жадно внимал ему, я, предназначенный быть последним его товарищем, которого он посвящал в служение Истине своим примером, поэзией своей жизни, своих речей!.. Станкевич! Тебе я обязан моим возрождением, ты протянул мне руку и указал мне цель... Я приехал в Берлин, предался науке — первые звезды зажглись на моем небе — и, наконец, я узнал тебя, Бакунин. Нас соединил Станкевич — и смерть не разлучит. Скольким я тебе обязан — я едва ли могу сказать... Изо всей моей прежней жизни я не хочу вынести других воспоминаний».1
Эти встречи и знакомства имели для Тургенева гораздо большее значение, чем лекции берлинских профессоров. В дружеских собеседованиях и спорах с соотечественниками Тургенев усваивал идеологию русского передового философского кружка. Это было едва ли не самое существенное, что ему дали годы учения и странствий за рубежом.
Закончив в мае 1841 года слушание намеченного цикла лекций в Берлинском университете, Тургенев вернулся в Россию. С октября 1841 года он обосновался в Москве, где готовился к магистерским экзаменам и усиленно посещал литературные кружки и салоны: тесный дружеский кружок Т. Н. Грановского, светский салон А. Н. Елагиной (здесь Тургенев встретился раза два с Н. В. Гоголем, познакомился с братьями Киреевскими, с И. С. Аксаковым, позднее вождями и теоретиками славянофильства), дом опального генерала М. Ф. Орлова, осужденного за близость к декабристам на безвыездное пребывание в Москве.
Зимой 1841—1842 года Тургенев близко сошелся с братьями и сестрами Бакуниными. Осенью, по дороге из Спасского в Москву, он заезжал на несколько дней в родовое имение Бакуниных Премухино, и здесь завязался его ранний роман с Татьяной Бакуниной, бывшей в курсе идеалистических философских увлечений своих братьев и воспринимавшей отношения с окружающими сквозь дымку философских отвлечений. Живя с Тургеневым под одной кровлей, Татьяна Бакунина писала ему пространные письма на немецком языке, излагая ему свои размышления, анализировала свое чувство и требовала от него подробных отчетов о всех переживаниях. «Философский» роман, в перипетиях которого приняло живейшее участие всё младшее поколение премухинского гнезда, продолжался несколько месяцев.
В апреле и мае 1842 года Тургенев успешно держал в Петербурге магистерские испытания, надеясь получить профессуру в Московском университете. На этом и оборвалась его академическая карьера, так как философия была взята под подозрение николаевским правительством и кафедры философии были упразднены в русских университетах. Стать профессором Тургеневу, таким образом, не удалось.
Следующей осенью, возвратившись в Петербург из новой кратковременной поездки в Германию, в Дрезден, Тургенев поступил на службу чиновником «особенной канцелярии» министра внутренних дел, в которой служил в течение двух лет.
- 319 -
В Петербурге у Тургенева установились литературные связи, и уже в ближайшие месяцы он познакомился с В. Г. Белинским.
Первая встреча Белинского с известным ему по письмам М. А. Бакунина Тургеневым состоялась в середине февраля 1843 года, а в начале апреля Белинский с большим удовлетворением писал В. П. Боткину о частых свиданиях с писателем:
«Я несколько сблизился с Тургеневым. Это человек необыкновенно умный, да и вообще хороший человек. Беседа и споры с ним отводили мне душу..., отрадно встретить человека, самобытное и характерное мнение которого, сшибаясь с твоим, извлекает искры... Русь он понимает. Во всех его суждениях виден характер и действительность».1
Сближение с Белинским имело исключительно важное значение в биографии Тургенева.
Влияние, оказываемое на современников статьями и рецензиями Белинского, дополнялось его личным воздействием на круг ближайших друзей и знакомых, и Тургенев испытал на себе это плодотворное воздействие. Общественные и литературные взгляды Тургенева определились в этот период в основном под влиянием Белинского.
Литературный труд получил в 1843 году первенствующее значение в жизни Тургенева, и публикации его стихотворений, поэм, драматических произведений, повестей приобрели регулярный характер. Белинский внимательно следил за всеми этими произведениями, направляя работу Тургенева критическими оценками в печатных отзывах и постоянными дружескими советами и указаниями. К январю 1847 года относится тесное сближение Тургенева с Белинским. Он сопровождал больного критика за границу, жил вместе с ним в Зальцбрунне. Под влиянием Белинского создавались лучшие из очерков «Записок охотника». Тургенев принимал ближайшее участие в организации обновленного «Современника» и оставался его постоянным сотрудником в течение тринадцати лет.
После четырехлетнего пребывания в России (1842—1846) и тесного общения с петербургскими литераторами, по преимуществу из круга Белинского, Тургенев в начале 1847 года уехал на продолжительный срок за границу. Еще в октябре 1843 года Тургенев, страстный театрал, познакомился с выступавшей в Петербурге в итальянской опере знаменитой французской певицей Полиной Виардо-Гарсиа (1821—1910). Близкие отношения с Полиной Виардо, сохранявшиеся до самой смерти писателя, являлись основной причиной его частых отлучек из России.
21 февраля 1852 года в Москве умер Гоголь. Известие об этом событии произвело потрясающее впечатление в прогрессивных литературных кругах. Николаевское правительство не склонно было допускать слишком сильные изъявления горести. Цензура отнеслась с исключительной придирчивостью к некрологическим статьям о покойном писателе. Одной из жертв ее строгости стал автор «Записок охотника». За помещение в «Московских ведомостях» некролога, запрещенного петербургской цензурой, над Тургеневым и лицами, содействовавшими напечатанию некролога, было назначено следствие. III Отделение сочло возможным ограничиться мягкой мерой — установлением над Тургеневым секретного полицейского надзора. Однако Николаю I такая мера показалась недостаточной, и на докладе III Отделения он положил резолюцию: «полагаю этого мало, а за явное ослушание его на месяц под арест и выслать на жительство на родину под присмотр». В согласии с царской резолюцией, 16 апреля
- 320 -
1852 года Тургенев был арестован. Отсидев месяц на «съезжей», он 18 мая выехал без права задерживаться дорогой в село Спасское — под административный надзор.
Усиление по личному распоряжению Николая I меры наказания, намеченной отнюдь не расположенным к снисходительности III Отделением, заставляет думать, что некролог о Гоголе явился только поводом для ареста и ссылки писателя, причины же лежали глубже — в неодобрении общего направления его литературной деятельности. Внимание к Тургеневу со стороны правительства могло быть возбуждено, как раз в начале 1852 года, отзывом А. И. Герцена, упомянувшего с большим сочувствием об авторе «Записок охотника» в брошюре «О развитии революционных идей в России», и сам Тургенев считал, что его ссылка была вызвана «Записками охотника».
Первые дни на «съезжей» прошли оживленно, в постоянных свиданиях с литературными и светскими знакомыми, наперебой спешившими навестить опального писателя. Наплыв посетителей был настолько велик, что получил характер демонстрации и сильно обеспокоил начальство. Посещения эти были запрещены. Вынужденный досуг писатель мог отдавать литературным занятиям: под арестом им был написан рассказ «Муму».
Ссылка продолжалась около полутора лет, но тревожны были только первые месяцы, когда Тургенев мог опасаться, что ему будет воспрещено появляться в печати. Выход в августе 1852 года отдельного издания «Записок охотника» рассеял эти опасения.
В ноябре 1853 года закончилась спасская ссылка, и 6 декабря Тургенев выехал в Петербург. В Спасском Тургеневым было написано несколько рецензий, повести «Постоялый двор» и «Два приятеля» и первая часть незавершенного, не дошедшего до нас романа.
Годы 1850—1856 были временем наибольшей близости писателя к редакционному кружку «Современника», в повседневной работе которого он участвовал. За исключением полутора лет спасской ссылки, Тургенев жил в это время в Петербурге, лишь на короткие сроки наезжая в Москву и проводя летние месяцы, и то не каждый год, в своем орловском поместье. Некрасов втягивал его в постоянную работу в «Современнике», совещаясь с ним относительно переводов иностранных произведений, а в комплектовании отдела стихов, по свидетельству Н. Г. Чернышевского, Тургеневу принадлежало решающее слово. Так, в 1854 году по инициативе Тургенева, возможно, под его редакцией, в «Современнике» было напечатано свыше ста стихотворений Ф. И. Тютчева, вышедших в том же году отдельной книжкой. О влиянии писателя в журнале свидетельствует тот факт, что Некрасов, предполагая выехать за границу, намеревался поручить издание преимущественно заботам Тургенева.
После смерти Белинского «Современник» не был тем боевым органом, каким он был в пору руководящего сотрудничества великого критика и каким он опять стал, когда в редакцию вошли Н. Г. Чернышевский и Н. А. Добролюбов. В связи с усилением в России дворянской реакции, литературная и общественная направленность журнала теряла постепенно свою определенность и четкость.
Что касается самого Тургенева, то в годы, предшествовавшие Крымской кампании, сколько-нибудь значительных перемен в его общественных взглядах отметить нельзя. В 1847 году Тургенев был солидарен с Белинским во всех программных установках, которыми определялась его художественная работа. Ироническое отношение Тургенева к немецкой академической философии находило параллель в философской эволюции Белинского. Вслед за
- 321 -
Белинским Тургенев утверждал, что пора интереса к чисто спекулятивной философии прошла навсегда.
И. С. Тургенев.
Дагерротип. 1848.В 1848 году Тургенев в Париже с величайшим вниманием следил за всеми этапами февральской революции. Революционная волна, прокатившаяся по всей Европе, возбуждала в нем сильнейший энтузиазм, хотя он и не выходил из роли наблюдателя, а жестокая расправа буржуазии с восставшим пролетариатом в июньские дни — глубокое возмущение. Правда, Тургенев не делал из своих наблюдений тех выводов о реакционной роли буржуазии, к которым пришел Герцен, но бурные потрясения 1848 года не отбросили его в консервативный лагерь, что случилось со многими русскими либералами. Существенные перемены в общественных позициях Тургенева произошли позже и датируются второй половиной 50-х и началом 60-х годов.
Именно в этот период обнаружилась с особой резкостью непримиримая враждебность двух основных общественных лагерей в России — помещичье-дворянского и крестьянских демократов. Эта враждебность между ними, коренившаяся в расхождениях по экономическим и политическим вопросам, проявлялась в самых разнообразных областях — в вопросах философии, искусства, морали и т. д. Обсуждение в печати любого предмета переходило
- 322 -
в ожесточенные дискуссии, в ходе которых прояснялись и определялись позиции участников.
Крайнее недовольство Тургенева вызывали «Эстетические отношения искусства к действительности» Чернышевского и «Губернские очерки» Салтыкова-Щедрина.
Заключив в 1856 году «обязательное соглашение» совместно с другими писателями с редакцией «Современника» об исключительном сотрудничестве в этом журнале, Тургенев вместе с тем отнесся с большим вниманием к реорганизованной «Библиотеке для чтения», во главе которой встали Дружинин и позже Писемский, намереваясь противопоставить этот журнал «Современнику».
Нужно, однако, сказать, что Тургенев относился к Чернышевскому и Добролюбову далеко не так непримиримо, как многие из его литературных друзей. Дружинину он писал о Чернышевском: «Я досадую на него за его сухость и черствый вкус — а также и за его нецеремонное обращение с живыми людьми...; но „мертвечины“ я в нем не нахожу — напротив; я чувствую в нем струю живую, хотя и не ту, которую вы желали бы встретить в критике..., он понимает... потребности действительной современной жизни — и в нем это не есть проявление расстройства печени, как говорил некогда милейший Григорович, — а самый корень всего его существования. Впрочем, довольно об этом; я почитаю Чернышевского полезным; время покажет, был ли я прав».1 Споря со своими либеральными друзьями, Тургенев высказывался против «искусства для искусства» и защищал гражданское направление в литературе. Апологету «чистого искусства» В. П. Боткину он писал: «Бывают эпохи, где литература не может быть только художеством — а есть интересы, высшие, поэтических интересов. Момент самопознания и критики так же необходим в развитии народной жизни, как и в жизни отдельного лица...».2
На мероприятия, направленные к подготовке, а затем к осуществлению реформы, Тургенев отзывался с крайней живостью. Его письма 1857—1861 годов пестрят замечаниями о разработке реформы и ее практических последствиях. Публикация первых царских рескриптов, официально ставивших вопрос о предстоящих реформах (декабрь 1857 года), застала Тургенева в Риме и была встречена им с большим подъемом. Рескрипты побудили его ускорить свое возвращение в Россию, и в письме к Л. Н. Толстому он категорически обещал «посвятить весь будущий <1858> год на окончательную разделку с крестьянами; хоть всё им отдам, — а перестану быть „барином“. — На это я совершенно твердо решился — и из деревни не выеду, пока всего не кончу».3 Действительно, вернувшись в Спасское, Тургенев почти год пробыл в России — около шести месяцев в своем родовом поместье, а остальное время в Петербурге, где прожил также и большую часть зимы 1859—1860 года. Однако самое обнародование манифеста 19 февраля и первые месяцы осуществления реформы застали Тургенева вновь в Париже, где его задерживали семейные дела. В начале марта 1861 года, при получении известия о подписании манифеста (опубликован он был, как известно, только 5 марта), Тургенев писал в полном восторге А. И. Герцену:
«Вчера получены здесь письма от разных официальных лиц...об окончании крестьянского вопроса...
- 323 -
«Дожили мы до этих дней, а всё не верится, и лихорадка колотит, и досада душит, что не на месте».1
В конце 50-х годов, в пору «именинного» настроения либерализма, Тургенев обратился к кипучей общественной деятельности, участвуя в разработке различных проектов адресов, протестов, коллективных писем и т. д. К этому времени относится особая близость Тургенева с Герценом.
С Герценом Тургенев познакомился еще весной 1844 года в Москве, часто встречался с ним в Париже в 1848 году и возобновил отношении при приезде за границу осенью 1856 года. К тому времени Герцен обосновался в Лондоне, где открыл Вольную русскую типографию. 1 июля 1857 года вышел первый лист «Колокола». Одним из активных сотрудников «Колокола» с первых же месяцев издания становится Тургенев. Впрочем, его собственных статей и заметок в «Колоколе» не появлялось. Роль Тургенева заключалась, во-первых, в сборе материалов и, может быть, в частичной их обработке и, во-вторых, в посредничестве между Герценом и некоторыми из его добровольных корреспондентов, не решавшихся вступать в прямые отношения с политическим эмигрантом. Наконец, Тургенев посылал Герцену подробные информационные письма, отрывки из которых печатались иногда в «Колоколе» (без подписи). Однако писатель не желал ограничиваться только этой ролью. Можно проследить, как он пытался воздействовать на редакцию «Колокола», подсказывая Герцену свои темы и точки зрения.
Посылая обличительный материал, Тургенев возражал против слишком резкой обработки его в «Колоколе», против насмешек, предостерегал Герцена от излишней «игривости». Звучавшая в «Колоколе» резкая критика правительственной верхушки казалась Тургеневу тактически неуместной. Он писал Герцену:
«Не брани, пожалуйста, Александра Николаевича, — а то его и без того жестоко бранят в Петербурге все реаки, — за что же его эдак с двух сторон тузить, — эдак он, пожалуй, и дух потеряет».2
Но, ожидая реформ «только свыше» и удерживая Герцена от резких выпадов против правящих верхов, Тургенев удерживал его также и от полемики с «Современником». Он советовал не нападать в «Колоколе» на Некрасова, так как «это значило бы: „бить по своим“».3
Таким образом, в общественных выступлениях Тургенева конца 50-х годов налицо известная двойственность. С одной стороны, он склонен удерживать подлинных революционеров от слишком решительного, но его мнению, нажима на правительство, с другой — он не хочет терять связи с революционно-демократическим лагерем даже тогда, когда редакционный кружок «Современника» пошел на открытый разрыв со своими либеральными сотрудниками.
Уход Тургенева из «Современника», исподволь подготовлявшийся всем направлением журнальной полемики 50-х годов, явился естественным следствием ожесточенной борьбы между либерально-дворянским лагерем и революционно-демократическим. Четкую формулировку своей принципиальной позиции по отношению к Тургеневу как писателю и общественному деятелю руководство «Современника» дало в ряде статей, заметок и редакционных заявлений, появлявшихся с начала 1860 года. Подытоживая их в статье «Полемические красоты» в июньской книжке журнала за 1861 год, Чернышевский
- 324 -
заявил о полном расхождении с автором «Дворянского гнезда»: «Нам стало казаться, что последние повести г. Тургенева не, так близко соответствуют нашему взгляду на вещи, как прежде, когда и его направление не было так ясно для нас, да и наши взгляды не были так ясны для него. Мы разошлись. Так ли? Ссылаемся на самого г. Тургенева».1 Твердость этой позиции руководство журнала показало годом раньше, когда Тургенев, ознакомившись в корректурных гранках со статьей Добролюбова «Когда же придет настоящий день?», резко запротестовал против ее публикации и поставил Некрасову ультимативное требование — выбирать между ним и Добролюбовым. Статья в журнале появилась. Редакция имела поэтому полное основание в программном объявлении об издании «Современника» на 1862 год объяснить прекращение работы некоторых сотрудников (преимущественно беллетристического отдела) тем, что эти сотрудники остановились «на прежнем направлении», «не хотят признать новых требований жизни», а для них журнал не мог изменить «своим основным идеям».
Последним произведением Тургенева, появившимся на страницах «Современника», была полукритическая, полупублицистическая статья «Гамлет и Дон-Кихот», напечатанная в январской книжке журнала за 1860 год. Роман «Накануне» Тургенев отдал уже в «Русский вестник», где были опубликованы и два следующих его крупных произведения — «Отцы и дети» и «Дым». Нужно, однако, отметить, что в журнале Каткова писатель чувствовал себя не совсем удовлетворенным. В ответ на упреки Герцена он ссылался на отсутствие более подходящего издания: «Куда ж мне было деться с своей работой?.. хотя много в нем мне противно до тошноты».2
В первых числах мая 1862 года Тургенев ездил на несколько дней из Парижа в Лондон для личного свидания с Герценом и М. А. Бакуниным, незадолго до того прибывшим в Англию после побега из сибирской ссылки. При встрече между ними произошел спор, продолжением и развитием которого явилась печатная полемика, правда односторонняя. С 1 июля 1862 года по 15 февраля 1863 года в «Колоколе» появилось под общим заглавием «Концы и начала» восемь «писем», явно обращенных к Тургеневу, хотя имя его в них не называлось (внимательные читатели могли догадаться и действительно догадывались об адресате по ряду намеков — упоминанию об отцах и детях, об орловском поместье и др.). В этих статьях Герцен обосновывал своеобразие исторических судеб России, противопоставляя ее Западной Европе, революционные возможности которой считал исчерпанными. Тургенев, отстаивавший общность основных черт исторического процесса для всех стран и народов, отвечал Герцену частными письмами, так как появляться на страницах лондонского издания не хотел.
Основное возражение Тургенева сводилось к указанию на тенденцию к капиталистическому развитию в пределах той же русской сельской общины, которую защищал Герцен. Тургеневская критика теории Герцена, легшей в основу народничества, была в известной мере справедлива. Но Тургенев ошибался, признавая единственной прогрессивной общественной силой в России либеральную интеллигенцию, «образованный класс». 8 октября 1862 года Тургенев писал Герцену: «Эх, старый друг, поверь: единственная точка опоры для живой, революционной пропаганды — то меньшинство образованного класса в России, которое
- 325 -
Бакунин называет и гнилыми и оторванными от почвы и изменниками. Во всяком случае, у тебя другой публики нет».1 Тургенев не ограничивался указанием на кулачество, разбивавшее иллюзорные надежды на общину, как зерно социалистического строя, но отвергал вообще революционный путь развития России. В письме от 3 декабря 1862 года, в котором он определял свое отношение к ближайшему сотруднику Герцена — Н. П. Огареву, Тургенев писал: «... Огареву я не сочувствую..., потому что в своих статьях, письмах и разговорах он проповедует старинные социалистические теории об общей собственности и т. д., с которыми я не согласен...». В письме от 22 июня 1863 года Тургенев, прекращая отношения с Герценом, констатировал: «Наши мнения слишком расходятся, к чему бесплодно дразнить друг друга?».2 Переписка между ними оборвалась на этом почти на четыре года.
В конце 1862 года Тургенев был привлечен к ответственности по делу о «лицах, обвиняемых в сношениях с лондонскими пропагандистами» (так называемому «процессу 32-х»). Дело возникло на основании перехваченных III Отделением писем Герцена, Бакунина, Огарева и других деятелей революционной эмиграции к их друзьям и единомышленникам в России. В этих письмах имя Тургенева, как близкого и доверенного человека, упоминалось очень часто, в связи с чем в декабре 1862 года состоялось постановление о вызове его из-за границы для допроса в особой следственной комиссии. По получении официального предписания о явке в сенат Тургенев обратился с письмом к Александру II, заверяя в «умеренности» своих убеждений, «вполне независимых, но добросовестных», и прося выслать допросные пункты в Париж. В дальнейшем Тургенев под разными предлогами оттягивал явку и только через год после получения первого вызова, в январе 1864 года, приехал в Петербург для дачи показаний в сенатской комиссии. Процесс, причинивший писателю немало волнений, был закончен, и постановлением сената Тургенев был освобожден от всякой ответственности.
Письмо Тургенева к Александру II вызвало едкую заметку Герцена, цитируемую В. И. Лениным в его классическом разграничении типично либеральных позиций Тургенева и либеральных колебаний революционера-демократа Герцена.
«Когда либерал Тургенев написал частное письмо Александру II с уверением в своих верноподданнических чувствах и пожертвовал два золотых на солдат, раненных при усмирении польского восстания, „Колокол“ писал о „седовласой Магдалине (мужеского рода), писавшей государю, что она не знает сна, мучась, что государь не знает о постигнувшем ее раскаянии“. И Тургенев сразу узнал себя».3
С 1863 года Тургенев поселился с семьей Виардо в Баден-Бадене. С 1863 года он вступил в число сотрудников либерально-буржуазного «Вестника Европы», в котором были напечатаны все его последующие крупнейшие произведения, в том числе и последний его роман «Новь». В «Вестнике Европы», как и ранее в «Современнике», писатель стоял близко к редакционному кружку, оказывая влияние на программные выступления журнала.
Летом 1870 года, в связи с начавшимися в непосредственной близости от Баден-Бадена военными действиями, Тургенев покинул Германию. После
- 326 -
заключения мира писатель, всюду следовавший за семьей Виардо, переехал во Францию. В дни Коммуны он жил в Лондоне, после разгрома Коммуны вернулся в Париж, где оставался до конца своей жизни, проводя зимы в Париже, летние месяцы за городом, в Буживале, и совершая ежегодно весной непродолжительные наезды в Россию.
В Париже Тургенев сошелся с кружком французских романистов: Г. Флобером, Э. Гонкуром, Э. Золя, А. Додэ, Ги де Мопассаном, общение с которыми расширяло возможности посредничества между русской и западноевропейской, по преимуществу французской, литературой. Романы и повести Тургенева, широко известные западному читателю, привлекали внимание к русской литературе и общественной мысли вообще. Высокие оценки, которые давал Тургенев произведениям русских писателей, старых и современных, содействовали распространению интереса к русской литературе в разных странах Европы. Кроме того, он переводил сам и способствовал появлению французских и английских переводов Пушкина, Гоголя, Л. Толстого, Салтыкова-Щедрина, Писемского. Некоторые из этих переводов Тургенев снабдил своими предисловиями, в иных случаях он помещал в иностранных журналах отклики на книги русских писателей. Так, он напечатал в одном из английских журналов рецензию на басни Крылова в английском переводе и заметку об «Истории одного города» Щедрина, еще не переведенную в то время на иностранные языки. В популяризации русской литературы за рубежом Тургенев видел свой патриотический долг. Часто наезжая в Россию и общаясь с русскими людьми за границей, Тургенев внимательно изучал русскую жизнь.
В 70-х годах он вошел в тесное общение с народнической эмиграцией в Париже. В деятелях народнического движения Тургенев видел прежде всего борцов против самодержавной реакции и, не сочувствуя их революционным планам, надеялся, что своей борьбой они сумеют склонить правительство к либерально-конституционным уступкам. Среди близких знакомых Тургенева были П. Лавров, П. Кропоткин, Герман Лопатин и многие другие. С Кропоткиным и Лавровым Тургенев часто встречался и подолгу беседовал с ними о положении дел на родине. В 1876 году он ознакомил их со своим романом «Новь» еще в корректуре, рассчитывая на их указания и советы. Германа Лопатина он ставил особенно высоко и не раз с восхищением отзывался о его таланте, уме и нравственной силе.
В конце 70-х годов, в связи с новой революционной ситуацией в России, начинается общественное оживление среди учащейся молодежи, в кругах радикальной интеллигенции, среди широких слоев общества, недовольных царским правительством. Популярность Тургенева, в свое время поколебленная его разрывом с «Современником», теперь вновь восстанавливается и быстро растет: в Тургеневе видят прежде всего старого борца с крепостничеством и убежденного противника реакционного правительственного курса.
Когда Тургенев приехал в Россию в феврале 1879 года, его чествовали на многочисленных чтениях, вечерах и торжественных обедах, усиленно приглашая остаться на родине. Уговоры были так настойчивы, что Тургенев склонен был прекратить добровольное изгнание. Однако это намерение не было осуществлено. Ранней весной 1882 года обнаружились первые признаки тяжелой болезни, лишившей писателя возможности передвижения (рак позвоночника). Умер Тургенев после долгих месяцев непрекращавшихся страданий в Буживале 22 августа (3 сентября) 1883 года. Согласно завещанию писателя, тело его было перевезено в Россию и похоронено в Петербурге.
- 327 -
2
Литературная деятельность Тургенева началась с драматической поэмы «Стѐно», написанной в 1834 году, когда 16-летний дебютант был студентом Петербургского университета. Впоследствии Тургенев расценил свой первый опыт как детское ученичество, как «рабское подражание Байроновскому Манфреду» (XI, 387). Увлечение романтизмом — не случайное явление в литературном развитии одного из столпов русского реализма. В студенческие годы Тургенев разделял его со всем своим поколением. С его собственных слов известно, что в университете он «цаловал имя Марлинского на обертке журнала — плакал, обнявшись с Грановским, над книжкою стихов Бенедиктова — и пришел в ужасное негодование, услыхав о дерзости Белинского, поднявшего на них руку».1 За юношеской драмой последовал ряд не дошедших до нас опытов: поэмы «Повесть старика», «Штиль на море», «Фантасмагория в летнюю ночь», сатира «Наш век» и около сотни мелких стихотворений. В 1836 году в августовской книжке «Журнала министерства народного просвещения» появилось первое печатное произведение Тургенева — его рецензия на книгу А. Н. Муравьева «Путешествие ко святым местам русским». Об этой рецензии Тургенев впоследствии забыл, а когда вспомнил о ней, то почти отказался от авторства: «... не могу же я, по совести, считать это ребяческое упражнение своим первым литературным трудом» (XII, 394).
В 1838 году в одном из номеров «Современника» была напечатана стихотворная «дума» Тургенева «Вечер», с которой, собственно, начинается его литературный путь. Ничего оригинального нет, правда, и в этой «думе». «Вечер» — обычное романтическое стихотворение, похожее на десятки других произведений этого рода, помещавшихся тогда в русских журналах. Традиционна здесь и тема, и лексика, и композиция: вначале лирический вечерний пейзаж, а затем философское размышление о «ночи и мраке», о «слиянии света с тьмой», о жизни и смерти, о загробных тайнах.
И об этой традиционно-романтической элегии Тургенев вполне мог бы повторить слова, сказанные им о своей рецензии на книгу Муравьева. Последующие стихотворения Тургенева, однако, показывают, что он сумел быстро отойти от обветшалых традиций романтизма.
Белинский недаром говорил о том, что стихи Тургенева отличаются оригинальностью мысли, а в связи с поэмой «Разговор» писал, что хотя Тургенев и «не из тех самобытных и гениальных талантов, которые, подобно Пушкину и Лермонтову, делаются властителями дум своего времени и дают эпохе новое направление; но в его таланте есть свой элемент, своя часть той самобытности, оригинальности, которая... выводит талант из ряда обыкновенных и благодаря которой он будет иметь свое влияние на современную ему литературу».2
Под влиянием Белинского Тургенев сумел понять прогрессивное значение той литературно-политической борьбы против романтизма, которую вели передовые мыслители России. Тургеневу стало ясно, что романтический индивидуализм уводит человека от реальной жизни в искусственный мир «возвышенного» страдания и бесплодных «разочарований», что романтический скепсис прикрывает нередко пустоту и бессодержательность мысли и чувства. Он увидел также, что в романтическую тогу любят рядиться реакционные писатели «ложно-величавой школы», вроде пресловутого
- 328 -
Нестора Кукольника. Поэтому исходный пункт движения вперед для каждого человека Тургенев усмотрел не в романтическом скепсисе, а в простоте и естественности чувства, порожденного реальной жизнью с ее настоящими, а не придуманными заботами и волнениями. В этом для Тургенева-поэта и заключается истинное счастье современного человека. Вот почему счастье в тургеневской поэзии понимается не как жизненная удача, а как естественная жизнь, не испорченная романтической рефлексией, скепсисом, насмешливой многоопытностью. Судьба человека, большого или малого, сильного или слабого, может быть печальна, но в этом для Тургенева еще нет беды; такая трагедия не тяготит его чувства: пусть трагедия, лишь бы натуральная, непосредственная. На этом построены эпические стихотворения Тургенева: «Баллада», «Конец жизни», «Федя». Герои этих произведений терпят жизненный крах: кто погибает «смертию лихой», кто, прожив без малого целый век, кончает свою грешную жизнь в одиночестве, в норе «словно зверь», кто переживает крах молодых надежд на любовное счастье, но об этом Тургенев рассказывает без горечи, так как здесь нет ничьей вины, здесь — правда и простота неразмышляющей природы. Гибель сама по себе не угнетает поэта, как не вызывает его сожаления судьба сорванного цветка:
Так что ж? напрасно сожаленье!
Знать, он был создан для того,
Чтобы побыть одно мгновенье
В соседстве сердца твоего.(„Цветок“)
Счастье или несчастье, т. е. жизнь, дается только людям непосредственным, вроде пушкинской Татьяны; Онегины и Печорины — вне жизни. Когда в стихотворении «К А. С.» тургеневский Онегин встречает свою Татьяну, он начинает объяснение, совсем как Онегин пушкинский:
Я вас знавал... тому давно,
Мне, право, стыдно и грешно,
Что я тогда вас не заметил...Но всё, что в сердце молодом
Дремало легким, чутким сном
Перед внезапным пробужденьем —
Осталось тайной для меня...
Хоть, помню, вас покинул я
С каким-то смутным сожаленьем.А случай вновь не сблизил нас...
И вдруг теперь я встретил вас.
Вы изменились, как Татьяна...Но перед нами не просто Онегин, а Онегин, осознавший себя по-тургеневски и осудивший свое «онегинство»; поэтому он заканчивает свое объяснение совсем не так, как можно было ожидать по началу:
Нет, нет! я стар; нет, я вам чужд,
Давно в борьбе страстей и нужд
Я истощил и жизнь и душу.В апреле 1843 года вышел отдельной книжкой «рассказ в стихах» Тургенева «Параша». Белинский откликнулся на него статьей, в которой оценил «Парашу» как «один из...прекрасных снов на минуту проснувшейся русской поэзии, какие давно уже не видались ей». «Стих обнаруживает необыкновенный поэтический талант, — писал он, — а верная наблюдательность, глубокая мысль, выхваченная из тайника русской жизни, изящная и тонкая
- 329 -
ирония, под которою скрывается столько чувства, — всё это показывает в авторе, кроме дара творчества, сына нашего времени, носящего в груди своей все скорби и вопросы его». Белинский обратил внимание на то, что в поэме Тургенева слышатся отзвуки Пушкина и Лермонтова, но видел в этом не подражание, а органическую преемственность; он особо отметил эпиграф из Лермонтова: «И ненавидим мы, и любим мы случайно», — эпиграф, который «находится в живой связи со смыслом целой поэмы, и столько служит объяснением поэме, сколько и сам объясняется ею».1
Действительно, пушкинско-лермонтовская традиция «свободного» рассказа не только ясна в «Параше», но и намеренно подчеркнута самим автором. Повествование ведется в тоне «Онегина» и «Сашки», с лирическими отступлениями, с участием автора в самом рассказе. Как у Пушкина и Лермонтова, автор — друг героя. В характеристике Параши, уездной барышни с глубокой душой, полной внутренней тревоги и беспредметных ожиданий, Тургенев умышленно дает почувствовать черты ее великого прообраза — пушкинской Татьяны, а в обрисовке героя намекает на Онегина. Но Виктор Александрович, герой «Параши», — не повторение Онегина, а переработка этого образа, это Онегин сниженный, низведенный до обывательского уровня. На робкий вопрос Татьяны о своем избраннике: «уж не пародия ли он?» — Тургенев отвечает решительным и категорическим утверждением. Это — пародия, пародия и на Чайлд-Гарольда, и на самого Онегина, пародия на европейский романтизм, который ученически заимствует герой тургеневской поэмы.
Чужим умом питался весь свой век —
Но ловок был и вкрадчив. Изнуренный,
Скучающий, направил он свой бег
В чужие страны; с грустною улыбкой
Везде бродил, надменный и немой;
Но ум его насмешливый и гибкий
Из-за границы вынес целый рой
Бесплодных слов и множество сомнений,
Плоды лукавых, робких наблюдений...(Строфа XXVIII)
Развенчание Тургеневым героя и низведение его с тех эффектных высот, на которых он стоит в собственном мнении, подчеркнул и Белинский: «Это один из тех великих-маленьких людей, которых теперь так много развелось, и которые улыбкою презрения и насмешки прикрывают тощее сердце, праздный ум и посредственность своей натуры». Рассуждая о том, как любит тургеневский герой, Белинский от любовной истории этого героя переходит к исторической жизни России и начинает говорить о ее коренных неустройствах. Герой Тургенева любит случайно и не глубоко. «И как же иначе? — восклицает Белинский, — для страсти надо воспитаться, развиться. А для этого надо возрасти в такой общественной сфере, в которой духовная жизнь через дыхание входит в человека, а не из книг узнается им... Только тогда из его страсти может выйти или серьезная повесть, или высокая драма, а не жалкая комедия, не карикатурная пародия...».2
Так судьба героя тургеневской поэмы была возведена к социальным условиям русской жизни: крепостничество и деспотический гнет не дают простора для развития широких общественных интересов и тем самым формируют
- 330 -
маленьких людей с большими претензиями, с напускным скепсисом, вывезенным из-за границы. Это не значит, что Тургенев осудил романтического героя только как явление русской жизни; и на западноевропейской почве «маленький-великий человек», погруженный в себя, в свои страсти и разочарования, не кажется Тургеневу более привлекательным.
Через несколько месяцев после появления «Параши» Тургенев закончил одноактный драматический этюд «Неосторожность», в котором, рассматривая вопрос об ущербности человека романтического склада, вышел за пределы русской жизни.
Романтический тип представлен в этой пьесе в двух разновидностях (дон Рафаэль и дон Пабло), и обе осуждены. Правда, романтическая разочарованность дона Рафаэля носит совсем уже внешний характер, и это отчасти примиряет с ним. Он говорит о себе: «Я едва ли верю во что-нибудь на свете; я не верю в порок, а потому не верю и в добродетель. К чему вам знать, какими путями дошел я до этого не совсем веселого убеждения... и может ли занять вас повесть жизни погибшей, с намерением погубленной?» (III, 26). Но за этой автохарактеристикой скрывается вовсе не трагизм, а лишь эффектная поза, усвоенная ради любовных побед. Контрастная по отношению к счастливому любовнику дону Рафаэлю фигура дона Пабло также, в сущности, развенчивается, так как в истинно трагическом его поединке с доньей Долорес этот страдающий, угрюмо и безнадежно влюбленный человек оказывается тяжелым и грубым деспотом. А острая концовка пьесы — эпилог, состоящий только из двух реплик, — имеет единственное назначение: показать пошлый финал романтического героя, который через десять лет после пережитой им кровавой драмы благополучно превращается в сиятельного чиновника. Только одна донья Долорес, воплощающая естественную простоту чувства, выходит моральной победительницей в том быстром словесном турнире, который составляет сюжет «Неосторожности». Что же касается романтических натур, то драматический рассказ об их страданиях и страстях от начала до конца пронизан авторской иронией, тонкой, но вполне ощутимой. Недаром Белинский в письме к Тургеневу писал о «Неосторожности»: «Драма ваша — весьма и тонко умная и искусно изложенная вещь», а в письме к Краевскому повторял, что «это вещь необыкновенно умная, но не эффектная для дуры публики нашей...».1
Прозаическая драма «Неосторожность» подготовила переход Тургенева к прозе, открывавшей больше простора для объективного анализа романтического героя, — задача, неотступно стоявшая в 40-е годы перед Тургеневым, как и перед всей передовой литературой того времени.
В 1844 году написана была первая его прозаическая повесть «Андрей Колосов»; в ней продолжается тема развенчания романтического героя, с тем, однако, отличием от всех предшествующих попыток Тургенева в этом роде, что рядом с задачей негативной встает и задача позитивная: развенчиваемому строю чувств противопоставляется истинный, утверждаемый. При этом положительный образ строится как прямая противоположность романтической «гениальности» и «необыкновенности» во всех видах. В самом деле, характеристика Андрея Колосова состоит преимущественно из отрицаний. Намечая внутренний облик своего героя, автор заинтересован прежде всего в том, чтобы указать, чего нет в духовном мире его героя: «... в нем не было ни той таинственности, которою щеголяют юноши, одаренные самолюбием, бледностью, черными волосами и „выразительным“
- 331 -
взглядом, ни того поддельного равнодушия, под которым будто бы скрываются громадные силы...» (II, 12).
Тот же метод отрицательной характеристики применен и в обрисовке героини: «Варя была девушка обыкновенная, — а между тем таких девушек весьма немного на святой Руси. Вы меня спросите: отчего? Оттого, что я никогда не замечал в ней ничего натянутого, неестественного, жеманного; оттого, что она была простое, откровенное, несколько грустное создание; оттого, что ее нельзя было назвать „барышней“» (II, 18).
Смысл всей истории, рассказанной в «Андрее Колосове», сводится к тому, что истинные и естественные люди разрешают сложные жизненные коллизии вопреки «возвышенной» традиции, как и поступил герой повести, оставив свою прежнюю возлюбленную без душевных терзаний, без объяснений и трагических фраз, без «мелких хороших чувств: сожаления и раскаяния» (II, 32).
Если дидактический смысл «Андрея Колосова» заключался в изображении того, как человек с «ясным, простым взглядом на жизнь ведет себя в тот «горький и великий миг», когда он должен расстаться «с женщиною, некогда любимой» (II, 32), то в другом произведении, близком к «Андрею Колосову» по времени написания и по заглавию («Андрей», 1845), речь идет о том, как человек такого же склада, при ином повороте судьбы, раз полюбив, сохраняет свою любовь на всю жизнь. Ситуация противоположная, направление — то же.
Герой стихотворного рассказа, как и герой рассказа прозаического, показывает образец естественной морали, свободной от книжных предвзятостей. Любя жену своего друга, он дорожит ее честью, с душевной болью покидает ее и много лет спустя, за границей, получает от нее в качестве высшей награды письмо с откровенными любовными словами. Как Андрей Колосов был хорош в своем «бессердечии», так Андрей, герой стихотворного рассказа, хорош в своей сердечности. Личная судьба сделала одного выразителем «трезвого» взгляда на жизнь, другого — прекраснодушным мечтателем, и в обоих положениях, совершенно противоположных, они оправданы автором за натуральность характера и поведения.
В 1846 году другой кроткий мечтатель делается главным героем рассказа «Бреттер». В его душевном мире Тургенев опять-таки ценит выше всего «откровенное, непроизвольное, то есть доброе проявление страсти», недоступное романтическому человеку, воспитанному на «презрении». Антагонист Кистера, армейский бреттер Лучков, «презирает» именно то, «в чем судьба отказала ему». «Другого презрения, — добавляет автор, — люди вообще, кажется, не знают» (II, 42). Противоположность двух типов, романтического и «прекраснодушного», доходит в этом рассказе до полной непримиримости, до резкой враждебности, приводящей к кровавой развязке.
Характерно, что подобную ситуацию повторяет Тургенев и в другом рассказе этого же периода — в «Трех портретах», где другой романтический бреттер, Лучинов, становится физическим убийцей кроткого и доброго Рогачева. При этом Кистер и Рогачев отличаются друг от друга только степенью культурности, а Лучков и Лучинов — только степенью снижения романтического героя. Недаром современная Тургеневу критика говорит о них обоих, как о сколках с Печорина.
Социальный смысл напряженной борьбы Тургенева с романтическим типом был разъяснен им самим в рецензии 1844 года на перевод Вронченко «Фауста» Гёте. «Романтизм, — пишет здесь Тургенев, — есть не что иное, как апофеоза личности». Романтик бессознательно эгоистичен. «Он становится центром окружающего мира; он (сам не сознавая своего
- 332 -
добродушного эгоизма) не предается ничему; он всё заставляет себе предаваться... Он готов толковать об обществе, об общественных вопросах, о науке; но общество, так же как и наука, существует для него — не он для них» (XII, 20). Законный в свое время, как порождение протеста против средневековых «преданий, схоластики и вообще всякого авторитета» (XII, 20), романтизм устарел в настоящее время. «Мы знаем, что человеческое развитие не может остановиться на подобном результате; мы знаем, что краеугольный камень человека не есть он сам, как неделимая единица, но человечество, общество, имеющее свои вечные, незыблемые законы» (XII, 32). Человек романтического склада не может выйти за пределы собственной личности. Занятый самим собой, он становится безнадежным эгоистом, для которого исчезают страдания других людей. В душе, занятой своими сомнениями и недоумениями, неизбежно появляется бесплодный мефистофельский скепсис, а Мефистофель — «бес людей одиноких и отвлеченных, людей, которых глубоко смущает какое-нибудь маленькое противоречие в их собственной жизни и которые с философическим равнодушием пройдут мимо целого семейства ремесленников, умирающих с голода» (XII, 27).
Считая гётевского «Фауста» высшим воплощением романтизма (хотя самый термин появился позднее), Тургенев заявляет: «... но приходит другая пора, когда, не переставая признавать „Фауста“ величавым и прекрасным произведением, мы идем вперед, за другими, может быть, меньшими талантами, но сильнейшими характерами, к другой цели... Повторяем: как поэт, Гёте не имеет себе равного; но нам теперь нужны не одни поэты... мы (и то, к сожалению, еще не совсем) стали похожи на людей, которые, при виде прекрасной картины, изображающей нищего, не могут любоваться „художественностью воспроизведения“, но печально тревожатся мыслью о возможности нищих в наше время...» (XII, 35).
Романтизм осужден Тургеневым за равнодушие к насущным социальным вопросам, за отрыв от конкретных задач, стоящих перед страной. Всякий мыслящий человек, и тем более всякий талантливый писатель, должен оставить в покое романтических «общечеловеков» и обратиться к злободневным темам из жизни своего времени и своего народа. «Талант — не космополит: он принадлежит своему народу и своему времени», — пишет Тургенев в той же рецензии и, обосновывая необходимость обращения к злободневным вопросам живой современности, утверждает: «Одно лишь настоящее, могущественно выраженное характерами или талантами, становится неумирающим прошедшим...» (XII, 35).
Содействовать повороту общественных интересов в сторону живых социальных вопросов — в этом Тургенев видел важнейшую национальную задачу передовых русских людей. Горячими патриотическими словами говорит Тургенев в своей рецензии о русском народе, характеризуя его как «народ юный и сильный, который верит и имеет право верить в свое будущее...» (XII, 36).
Итак, борьба с романтическим эгоизмом имела для Тургенева значение большого патриотического дела. Рецензия на «Фауста» показывает это с полной определенностью.
Нет никакого сомнения, что круг идей, отразившийся в этой рецензии, сформировался у Тургенева под непосредственным влиянием Белинского. За статьями Белинского Тургенев с напряженным вниманием следил еще в 30-е годы. Под влиянием этих статей рухнули в его сознании старые романтические кумиры. Личная близость с Белинским в 40-е годы еще больше закрепила и усилила могучее воздействие его великих идей. Эта
- 333 -
близость между Тургеневым и Белинским достигла своей вершины в 1847 году, когда Белинский в Зальцбрунне, где он жил вместе с Тургеневым, писал знаменитое свое письмо к Гоголю. Письмо это стало для Тургенева его «религией», как он об этом впоследствии заявлял К. Аксакову.
Но и до 1847 года Тургенев во многом следовал за Белинским. Тургенев никогда не поднимался на высоту его революционно-демократических идей; тем не менее вслед за Белинским утверждал он великие возможности русского народа, «народа юного и сильного», вслед за Белинским отвергал он космополитизм.
Вместе с Белинским требовал Тургенев от мыслящих русских людей перенести свое внимание от «маленьких противоречий в собственной жизни» к великим противоречиям в жизни человечества и общества, к тревожным мыслям «о возможности нищих в наше время», к вопросам и задачам социальным (XII, 27, 35).
Гоголь и его школа сделались благодаря Белинскому в общественном сознании людей 40-х годов знаменем «социальности». Естественно, что Тургенев, который ради «человечества и общества» вступил в борьбу с романтической самоизоляцией, должен был увлечься Гоголем, и он, действительно, увлекался им, читал и перечитывал его произведения и целые страницы из Гоголя помнил наизусть. Сразу после смерти Гоголя Тургенев отозвался о нем, как о писателе, «открывшем нам нас самих»; он говорил о том, что Гоголь для России больше, чем писатель, что это был во многих отношениях прямой продолжатель Петра I. Герои Тургенева, романтические и враждебные романтизму, те, которых он отвергал, и те, которых он утверждал, жили и действовали в гоголевской среде. Доказывая возможность пошлого финала для русских «Мефистофелей», Тургенев не забывал о той обывательской, патриархальной, самодовольной пошлости, которая ничего не слыхала о Мефистофеле и окружала всех мыслящих людей плотной стеной. Уже в «Неосторожности» рядом с доном Рафаэлем и доном Пабло стояла фигура дона Балтазара, олицетворявшая эту громадную стихию первобытной и нерассуждающей обывательской пошлости, на фоне которой даже развенчанный дон Пабло выглядел все-таки человеком необыкновенным. В России доны Балтазары были патриархальными помещиками, и в 1845 году Тургенев, рядом с поэмой «Андрей», написал «Помещика», физиологический очерк в стихах, который ввел Тургенева в круг писателей гоголевского направления.
Любил он жирные блины,
Боялся чорта да жены;
Любил он, скушав пять арбузов,
Ругнуть и немцев и французов,
Читал лишь изредка, с трудом,
Служил в архиве казначейства,
И был, как следует, отцом
Необозримого семейства!(Строфа II)
Таков новый герой Тургенева, воплощающий социальную среду, притом среду господствующую, на фоне которой писатель показывает тех людей, которыми он занимался и раньше и позже этой поэмы. Здесь и пародийная «романтическая дева» (Коринна молодая), и ее обожатель, застенчивый и бледный, герой
Полу-порывов, долгих дум
И робких дел!..(Строфа XXI)
- 334 -
Наконец, здесь же и тот поэтический подросток-девушка, «ребенок робкий и немой», которому, по мысли автора, суждено впоследствии вступить в борьбу со средой «невежд».
Так впервые у Тургенева его положительные и отрицательные герои появляются на фоне социальной среды, среды диких помещиков, и ирония автора впервые направлена не только на «великих-маленьких людей», но прежде всего на их низменное окружение, а для положительного героя впервые предсказана необходимость борьбы с этой средой.
Таковы были первые итоги приобщения Тургенева к гоголевской школе. Характерно, что Белинский, весьма холодно отозвавшийся на «Три портрета», восторженно встретил «Помещика». «Помещик г. Тургенева, — писал он, — легкая, живая, блестящая импровизация, исполненная ума, иронии, остроумия и грации». И далее многозначительно прибавил: «Кажется, здесь талант г. Тургенева нашел свой истинный род, и в этом роде он неподражаем».1
Разумеется, Белинского привлекало в «Помещике» не подражание Гоголю (его и не было), а гоголевский метод — метод изображения не отдельных выдающихся героев, а всей окружающей их социальной среды. Что же касается прямого следования гоголевской манере в пьесе Тургенева «Безденежье» (1846), то эти вполне подражательные «сцены из петербургской жизни молодого дворянина» Белинский оставил совсем без внимания. Зато вторично и с особенным энтузиазмом заговорил он об истинном пути Тургенева в связи с «Хорем и Калинычем». И неудивительно. Понятие социальной среды не исчерпывалось «невеждами»-помещиками; оно включало в себя и голодных ремесленников, и нищих, и прежде всего крестьян. Маниловы и Собакевичи торговали крестьянскими душами, живыми и мертвыми, а гоголевская Россия была Россия не только помещичья, но и крестьянская. Обращение Тургенева после «Помещика» к крестьянам, Хорю и Калинычу, действительно было продолжением найденного пути, того пути, который привел Тургенева к отражению важнейших вопросов русской социальной действительности — в духе гоголевского направления, одно из высших достижений которого составляют «Записки охотника».
3
Буржуазные историки литературы много говорили о всяческих литературных влияниях, которыми будто бы порождены были «Записки охотника», как и вообще интерес Тургенева к крестьянскому вопросу. Влияние самой русской жизни при этом не учитывалось вовсе — черта, характерная для буржуазного идеалистического литературоведения. Между тем в 1909 году в своих лекциях по русской литературе Горький, поставив вопрос: «Что выдвинуло в 40-х годах на сцену мужика, что сделало из него в 50-х первое лицо в литературе?», — так ответил на этот вопрос: «... интерес и внимание к нему <русскому крестьянину> вызвал он сам, и вызвал грубейшим образом, именно, путем бунтов и волнений. Он занимался этим делом чрезвычайно усердно и всё с большей энергией». Приведя статистические данные о неуклонном росте крестьянских волнений с 1826 по 1850 год, Горький заключал: «Если в течение 1460 дней мужик бунтует 172 раза, то выходит, что он бунтует каждые 9 дней по одному разу обязательно — тут уж поневоле обратишь на него внимание...».2 К тому же
- 335 -
самый процесс буржуазного развития России выдвигал вопрос об отмене крепостного права на первое место.
Таковы факты действительности, заставившие Тургенева обратить внимание на русского крестьянина и направить свои очерки против крепостного права. Своими «Записками охотника» Тургенев продолжил дело, начатое Гоголем в «Мертвых душах», и продолжил его в то время, когда Гоголь отошел от антикрепостнических идей своей поэмы. Этим объясняется тот факт, что некоторые эпизоды в «Записках охотника» направлены против Гоголя, автора «Выбранных мест из переписки с друзьями»; при этом полемика с Гоголем ведется в развитие тех страстных обвинений, которые были выдвинуты Белинским в зальцбруннском письме. Недаром один из самых острых рассказов из «Записок охотника» — «Бурмистр» — снабжен пометой: «Зальцбрунн, в Силезии, июль, 1847 г.», знаменательно соответствующей времени и месту письма Белинского Гоголю.
В «Записках охотника» Тургенев выступил против крепостного права и его защитников. Однако значение «Записок охотника», как и значение «Мертвых душ», не только в прямом протесте против крепостного права, но и в общей картине русской жизни, сложившейся в условиях крепостного права. Коренное отличие «Записок охотника» от поэмы Гоголя заключалось в том, что к гоголевской галерее мертвых душ Тургенев прибавил галерею душ живых, взятых прежде всего из крестьянской среды. Те люди, о которых размышлял Гоголь в знаменитом лирическом отступлении, встали во весь рост в «Записках охотника». Рядом со Стегуновыми и Зверковыми появились настоящие люди — Калиныч, Ермолай, Яков Турок, крестьянские дети. Рядом с «государственным человеком» Пеночкиным оказался истинно государственный ум — Хорь. Лживой «гуманности» помещика противопоставлены были суровая гуманность Бирюка и поэтическая гуманность Касьяна. Восторженные любители искусств, помещики-меценаты, эти, по словам Тургенева, «дубины, вымазанные дегтем», обнаруживали истинную свою цену рядом с таким подлинным ценителем искусства, как Дикий Барин, а тупоумный Андрей Беловзоров, племянник Татьяны Борисовны, художник и покоритель сердец, карикатурный сам по себе, становился еще карикатурнее при сопоставлении с великим художником из народа Яковом Турком.
Важно также и то, что многие крестьянские персонажи «Записок охотника» оказывались не только носителями положительных душевных качеств: они изображены как носители лучших черт русского национального характера. В этом прежде всего и заключался протест Тургенева против крепостного права. Тургенева в связи с «Записками охотника» не раз упрекали в идеализации крестьянства и в отступлении от реализма. На самом же деле, показывая высокие душевные качества людей из народа, подчеркивая и заостряя лучшие черты русских крестьян, Тургенев развивал традиции реалистического искусства и создавал типические образы, наполненные большим политическим содержанием; защищая крепостное крестьянство, Тургенев одновременно защищал национальное достоинство русского народа. В «Хоре и Калиныче» воплощено соединение в русском складе души практичности с поэзией; наличие в русском народе таких людей, как Хорь, служит автору доказательством национального характера деятельности Петра I. Народная гуманистическая философия Касьяна внушена ему созерцанием родной земли и родной природы: «Ведь я мало ли куда ходил! И в Ромён ходил, и в Синбирск-славный град, и в самую Москву-золотые маковки; ходил на Оку-кормилицу, и на Цну-голубку, и на Волгу-матушку, и много людей видал, добрых хрестьян, и в городах побывал честных...
- 336 -
«Бурмистр», Черновой автограф Тургенева. Первая страница. 1847.
- 337 -
«Бурмистр». Черновой автограф Тургенева. Последняя страница, с наброском титульного
листа «Записок охотника». 1847.
- 338 -
И не один я грешный... много других хрестьян в лаптях ходят, по миру бродят, правды ищут...» (I, 116). Русская природа и народная поэзия формируют мировоззрение крестьянских детей; «русская, правдивая, горячая душа звучала и дышала» в пении Якова Турка, а самый дух и содержание его песни навеяны были опять-таки русской природой: «чем-то родным и необозримо-широким, словно знакомая степь раскрывалась перед вами, уходя в бесконечную даль» (I, 214). Вот почему такое пристальное внимание автора в «Записках охотника» привлекают силы и стихии русской природы.
Природа в «Записках охотника» — не фон, не декоративная картина, не лирический пейзаж, а именно стихийная сила, которую автор изучает детально и необыкновенно пристально. Природа живет своей особой жизнью, которую автор стремится изучить и описать со всей доступной человеческому глазу и слуху полнотой. В «Бежином луге», прежде чем приступить к рассказу о людях, Тургенев рисует жизнь природы в течение одного июльского дня: он показывает ее историю за этот день, рассказывает, какова она ранним утром, в полдень, вечером; какой вид, формы и цвет в разные периоды дня имеют облака, каков цвет небосклона и его вид в течение этого дня, как меняется погода за день и т. д. Когда Тургенев живописует наступление ночи в лесу, то ему недостаточно общей картины захода солнца и засыпания природы, он не допускает никакой приблизительности: подробно рассказывает он, каковы последовательные этапы наступления темноты, когда и как темнеют стволы, когда и как покрываются тенью верхушки деревьев, когда засыпают птицы, какие раньше и какие позже. Оказывается, «птицы засыпают — не все вдруг — по породам: вот затихли зяблики, через несколько мгновений малиновки, за ними овсянки» («Ермолай и мельничиха»; I, 19). Тургенев вносит в свои пейзажи точные названия растений и животных. В рассказе «Смерть» на протяжении одного абзаца величиной в полстраницы встречаем перечень птиц: ястреба, кобчики, дятлы, дрозды, иволги, малиновки, чижи, пеночки, зяблики; растений: фиалки, ландыши, земляника, сыроежки, волвянки, грузди, дубовики, мухоморы.
С таким же пристальным вниманием изображаются животные, только их «портреты» даются с большей интимностью, с добродушным приближением их к человеку. «Корова подошла к двери, шумно дохнула раза два; собака с достоинством на нее зарычала; свинья прошла мимо, задумчиво хрюкая...» («Хорь и Калиныч»; I, 12). В описании индивидуальных свойств собаки Тургенев особенно изобретателен и виртуозен. Достаточно вспомнить собаку Ермолая — Валетку, замечательным свойством которого «было его непостижимое равнодушие ко всему на свете... Если б речь шла не о собаке, я бы употребил слово: разочарованность» (I, 20).
Природа в «Записках охотника» активно воздействует на героев произведения — простых людей и рассказчика-автора. Иногда она принимает таинственный облик, внушающий человеку чувство страха и уныния, но чаще всего в «Записках охотника» природа подчиняет человека не своей загадочностью и враждебностью, не своим равнодушием, но своей могучей жизненной силой. Такова природа в рассказе «Лес и степь», замыкающем цикл. Рассказ о лесе и степи с разнообразными, важными и торжественными событиями в их жизни, со сменой времен года, дня и ночи, зноя и гроз — это в то же время рассказ о человеке, чей духовный мир определяется этой природной жизнью. Природа внушает человеку в этом рассказе то неизъяснимую душевную тишину, то странную тревогу, то стремление вдаль, то, чаще всего, бодрость, силу и радость.
- 339 -
Но, по мысли Тургенева, черты русского человека, сформированные его общением с простодушной и в то же время величавой и могучей природой, уродуются и извращаются условиями крепостного права: Софрон дополняет Пеночкина, «загулявший холостой дворовый человек» становится Оболдуем, — лакей по должности становится и лакеем в душе («Свидание»). Нравственный характер всех этих людей отражает, по Тургеневу, не коренные свойства простого русского человека, но качества, воспитанные крепостной неволей.
Национально-русскими чертами наделены в «Записках охотника» не только крестьяне; русскими людьми по натуре являются у Тургенева и некоторые помещики, избежавшие растлевающего влияния крепостного права. Петр Петрович Каратаев — не менее русский человек, чем крестьяне; недаром рассказ о нем первоначально назывался «Русак». И он также жертва крепостного права: его сгубила любовь к чужой крепостной девушке, на которой он не может жениться из-за дикого самодурства ее владелицы. Национальные черты характера подчеркнуты и в моральном облике Чертопханова. Он великолепен в своей природной гордости, независимости и инстинктивном чувстве справедливости. Он помещик, но он не крепостник. Такова же Татьяна Борисовна, патриархальная помещица, но в то же время простое существо с прямодушным русским сердцем. Антинационально, по Тургеневу, само крепостное право. Помещики, не являющиеся типичными крепостниками, представляются ему живой силой русского общества. Он направляет свои удары не против дворянства в целом, а только против помещиков-крепостников. В отличие от революционных демократов, Тургенев надеялся на русское дворянство, стремясь обнаружить в нем здоровые элементы.
Живые силы в России есть — такова одна из главных идей «Записок охотника». Эти силы, хочет сказать Тургенев, отчасти заключены в дворянстве, но главным образом и прежде всего в простом народе. Есть в русском народе и воля, и крепость, и ум, и мягкость, и гуманность, и поэтичность, есть готовность «поломать себя» и двинуться вперед по пути преобразований; но это всё — силы непосредственные, неосознанные, дремлющие. Чтобы привести их в движение, нужны просвещенные и умелые преобразователи; недаром тема Петра дана уже в первом очерке «Записок охотника».
Тургеневский замысел книги о стихиях и силах русской жизни, естественно, был бы не полон без постановки вопроса о русском образованном сословии, о его месте и роли в русской жизни. Эта тема имеется в «Записках охотника», она поставлена в «Гамлете Щигровского уезда», но это единственная тема, которая освещается в этой книге трагически. Отрыв от родной почвы превращает мыслящего человека в пустоцвет — об этом Тургенев сказал уже в «Параше». В «Записках охотника» он повторил эту мысль с еще большей настойчивостью и глубиной. Вывезший свои понятия из-за границы, Гамлет Щигровского уезда оторван от русской жизни. С горечью он сознает это сам. «Посудите сами, какую, ну, какую, скажите на милость, какую пользу я мог извлечь из энциклопедии Гегеля? Что̀ общего, скажите, между этой энциклопедией и русской жизнью? И ка̀к прикажете применить ее к нашему быту, да не ее одну, энциклопедию, а вообще немецкую философию... скажу более — науку?» (I, 251). Вопрос остается неразрешенным, а для уездного Гамлета неразрешимым: он не может выйти из сферы «лично-человеческого» и потому поставлен автором вне живых сил русского народа. Сознание своей ненужности, амбициозное презрение к себе превращает жизнь тургеневского героя в психологический
- 340 -
выверт, в беспрерывное стремление к самоунижению. В то же время стремление Гамлета Щигровского уезда найти для себя место в русской жизни в глазах Тургенева представляется уже проявлением живой силы. Унижающий себя, герой не унижен поэтому автором: в Гамлете Щигровского уезда уже предсказаны некоторые черты Рудина.
Таким образом, в «Записках охотника» вместилось богатое и разнообразное содержание. В книге Тургенева подняты были самые важные, самые жгучие вопросы русской жизни предреформенной поры. Тургенев сумел показать, что века крепостной неволи не исказили в русском крестьянстве лучших черт его характера. «Записки охотника» были проникнуты мыслью о несовместимости крепостного права с национальным достоинством русского народа. «В русском человеке таится и зреет зародыш будущих великих дел, великого народного развития...», — писал Тургенев в рецензии на рассказы В. И. Даля (XII, 106). Художественному развитию этой идеи и посвящены «Записки охотника».
В те же годы, когда складывался цикл «Записок охотника» (1847—1851), Тургенев написал и пьесы, прямо или косвенно с этим циклом связанные. Некоторые вопросы и темы, едва намеченные в «Записках», были Тургеневым развернуты в драматической форме. Так, эпизод из «Однодворца Овсяникова» был развернут в драматический очерк «Завтрак у предводителя» (1849). Тема нахлебника, жертвы «подчиненного существованья», человека, которому приходится на своем веку служить «тяжелой прихоти, заспанной и злобной скуке праздного барства» (I, 271), была впервые намечена в рассказе «Мой сосед Радилов», потом перенесена в пьесу «Нахлебник» и, наконец, вновь поднята в «Чертопханове и Недопюскине». Эта тема открывала широкий простор для глубоко драматических положений и наталкивала на выбор сценической формы. Маленький человек, оскорбленный и униженный, стал излюбленным героем рассказов и повестей натуральной школы. В «Нахлебнике» и «Холостяке» Тургенев перенес рассказ о его бедственной судьбе на театральные подмостки. Этим он ответил на назревшую потребность в разработке реалистической русской драматургии. В лагере «Современника» драматические опыты Тургенева встречены были с полным сочувствием и восприняты были именно как выполнение первоочередной современной задачи. «... Несомненно, что г. Тургенев столько же способен к комедии, сколько и к рассказу или роману, — писал Некрасов, — и если он решился писать комедии, а не рассказы и повести, то тут мы видим одно преимущество: русская повесть еще имеет на своей стороне несколько дарований, а хорошие комедии, как известно всем, появляются у нас так редко».1 Что касается самого Тургенева, то для него пьесы «Нахлебник» и «Холостяк» были исполнением давней его мечты о создании национальной русской комедии в русле гоголевского направления. В рецензии на драму С. А. Гедеонова «Смерть Ляпунова» Тургенев писал о Гоголе, как о гениальном зачинателе самобытной русской драматургии: «Семена, посеянные Гоголем, — мы в этом уверены — безмолвно зреют теперь во многих умах, во многих дарованиях; придет время — и молодой лесок вырастет около одинокого дуба...». А в своем разборе пьесы Кукольника «Генерал-поручик Паткуль» Тургенев вновь поднял вопрос о необходимости дальнейшего развития и роста национальной драматургии, с тем чтобы «эта жила в почве нашей народности... забила обильным ключом» (XII, 67, 103).
- 341 -
Эти мысли Тургенева о новой драматургии вполне соответствовали взглядам Белинского и, вероятно, были навеяны его статьями. Если пьесы Тургенева не получили такого же значения, как «Записки охотника», то это произошло не только потому, что талант драматурга не так был силен у Тургенева, как дар повествователя, но еще и потому, что начальные опыты его в деле развития национального театра вскоре получили завершение у Островского. «Нахлебник» и «Холостяк» были написаны в 1848—1849 годах, а в 1850 году появились «Свои люди — сочтемся».
В другой группе драматических произведений («Где тонко, там и рвется», 1847; «Месяц в деревне», 1849) Тургенев вновь поднимает вопрос о социальной ущербности разного рода романтиков и эстетиков, людей иной раз умных и тонких, но праздных, далеких от насущных нужд и забот современного общества, занятых своей особой «великих-маленьких людей», провинциальных Печориных.
В пьесе «Где тонко, там и рвется» Горький читает и цитирует Лермонтова и, как эпигон Печорина, ведет сложную и тонкую игру с неопытным женским сердцем, но, в отличие от Печорина, терпит поражение и оказывается посрамленным девятнадцатилетней девочкой, которая нехитрыми средствами побеждает своего умного и скептического противника, иронически возвращая ему цитаты из «вашего Лермонтова». И чтобы сделать поражение наказанного героя еще более чувствительным, Тургенев заставляет его в финале пьесы наметить для себя перспективу превращении в Пигасова: «Впрочем, чувствительность ко мне не пристала... не правда ли? — восклицает он. — И точно: да здравствуют насмешливость, веселость и злость! Вот я опять в своей тарелке!» (III, 95).
Пьеса «Месяц в деревне» также могла бы называться «Где тонко, там и рвется». Тонким и сложным, запутанным и потому «болезненным», «чахоточным» отношениям Ракитина и Натальи Петровны противостоят простые и в своей простоте, в сущности, более сложные, но естественно-здоровые отношения Беляева и Верочки. И хотя эти отношения тоже кончаются неблагополучно, но виной этому не внутренние причины, а вмешательство посторонних сил. Моральным победителем в сложной психологической борьбе выходит непосредственное и здоровое, торжествует «простота и правда», как в предшествующей пьесе, и болезненно-тонкое рвется в новой пьесе, как порвалось оно в предшествующей. Семнадцатилетняя Верочка побеждает Наталью Петровну, а Беляев — Ракитина.
Знаменательно для Тургенева конца 40-х годов, что моральными победителями сделаны демократические герои: Верочка — бедная воспитанница, а Беляев — разночинец-учитель, нуждающийся студент. Тургенев думал было назвать своего героя Андрей Колосов и отказался от своего намерения не без оснований: он оставил своему герою природную естественность Андрея Колосова, но придал ему более демократический облик. Несколькими мелкими, но многозначительными чертами он связал также Беляева с Белинским. Беляев любит больше всего читать критические статьи, потому что, как он говорит, «теплый человек их пишет» (IV, 66); нет сомнения, что «теплый человек» — это Белинский. Характерно, что в черновой рукописи пьесы герой носил даже фамилию Белинский. В окончательном тексте Беляев — поклонник Белинского и человек его социальной среды. Так у Тургенева еще в очень смутном очерке наметилась тема разночинца, самым фактом своего появления подавляющего бездеятельных умников из дворянской среды. Но эта тема для Тургенева была еще далеко впереди. Пока еще он шел только к решению вопроса об исторической роли лучших представителей дворянской интеллигенции, которых приводил
- 342 -
к сознанию собственной ущербности, что и давало им право на сочувствие. В этой связи важно, что образ Ракитина, созданный после «Гамлета Щигровского уезда», имеет трагический оттенок: Ракитин сам приходит к сознанию своей болезненности и устарелости, он покидает сцену с полным достоинством, пораженный, но не осмеянный. Правда, над ним трунит Шпигельский, но это делает Ракитину честь, потому что Шпигельский — это уже ближайший предшественник Пигасова.
Главный интерес пьесы «Месяц в деревне» Тургенев видел в разрешении «довольно сложной психологической задачи». В центре этой драмы — поединок антагонистических натур, противоположных морально-психологических типов. Что в повестях и рассказах Тургенева выступало как противопоставление, то в пьесах приобретало характер столкновения, не внешнего, но внутреннего, — столкновения чувств, стремлений, психических укладов. Запутанность и сознательная хитрость натур эгоистических вступала в борьбу с душевными качествами простых и правдивых людей. Пьеса переполнялась поэтому изощренными разговорами, словесными турнирами. Люди рафинированные хитрят друг с другом, как Ракитин с Натальей Петровной, и каждый видит при этом своего партнера насквозь; люди эгоистические под маской сердечного расположения ведут борьбу с людьми непосредственными, как Горский с Верой, а Наталья Петровна со своей воспитанницей, и те сперва попадаются на удочку противника, но потом быстро разгадывают западню, и роли начинают меняться: недавний победитель превращается в побежденного. Один сложный и тонкий разговор следует за другим; одна острая психологическая ситуация сменяется другой, еще более острой; захватывающие своей внутренней драматичностью словесные турниры сменяют друг друга, и так до самого конца пьесы. Получался совершенно новый тип драматического представления, напряженного и острого, захватывающего внутренним движением и в то же время лишенного движения внешнего. Имея в виду именно это последнее обстоятельство — отсутствие внешнего действия, Тургенев называл свои пьесы повествовательными и считал их совершенно несценичными. На деле это, конечно, не так. Он создал пьесу остро сценичную, полную психологического движения и напряженной внутренней борьбы; он выступил при этом как новатор. Напомним еще раз, что драматические произведения Тургенева были созданы в ту пору, когда эпоха Островского еще только начиналась. Таким образом, в разработке национальной русской драмы гоголевского направления Тургенев шел рядом с Островским.
4
Работа Тургенева над пьесами в конце 40-х годов помогла ему подойти к роману не в меньшей степени, чем его повести и рассказы. Мы уже видели на примере «Нахлебника» и «Завтрака у предводителя», как Тургенев использовал одни и те же факты русской жизни в пьесах и рассказах. Дошедшие до нас сведения о неосуществленных драматических замыслах Тургенева свидетельствуют о том же. Так, например, замысел пьесы «Вечеринка», изложенный в воспоминаниях Н. А. Огаревой-Тучковой, нашел свое если не осуществление, то перевоплощение в «Якове Пасынкове» — повести, стоящей хронологически и идейно в преддверии первого тургеневского романа, а также и в самом «Рудине». Сохранившийся список действующих лиц комедии «Компаньонка или гувернантка» соответствует той группе персонажей, которая фигурирует в отрывке «Собственная господская контора» из незаконченного безымянного романа, над которым Тургенев
- 343 -
работал в 1852—1853 годах. Отрывок дает основание предположить, что большое место в романе должно было занимать изображение помещичьего быта и тяжелого, злобного помещичьего самодурства. Этой своей стороной роман тесно примыкает к обличительным рассказам и эпизодам «Записок охотника», а образ Глафиры Ивановны, несомненно, находится в прямом родстве с фигурой старой барыни в «Муму». Но, кроме этой бытописательной линии, намечалась, как видно, и другая, связанная с сыном помещицы, который сам называет себя человеком слабым, ничтожным, и с главной героиней (сначала комедии, потом романа), компаньонкой Елизаветой Михайловной, девушкой страстной, красивой, «с нравственной твердостью» в характере; в план романа входила и любовная история. Нравственно слабый герой и сильная девушка — такая коллизия уже близко подводит нас к «Рудину». Оставив работу над безымянным романом и перейдя к другому замыслу, Тургенев, очевидно, думал перенести центр внимания с бытописательной стороны повествования на фигуры молодого героя и девушки: их любовная история, как видно, должна была стать главным стержнем нового романа. Видимо, образ молодого человека не был еще Тургеневу ясен в такой степени, чтобы его можно было сделать героем романа о русской жизни и обобщающим образом но отношению к многочисленным подготовительным персонажам — от героя лирических стихотворений и поэм до «Гамлета Щигровского уезда» и «Дневника лишнего человека».
В повестях 1854 года «Два приятеля» и «Затишье» продолжается еще старая работа разоблачения человека неустойчивого, рефлектирующего, беспочвенного. Зато в «Переписке» и «Якове Пасынкове» картина заметно меняется. Те новые черты в отношении автора к своему герою, которые были робко намечены в «Гамлете Щигровского уезда», в «Дневнике лишнего человека» и отчасти в «Месяце в деревне», получают здесь полное развитие и мотивировку.
«Переписка» начата была Тургеневым еще в 1844 году, а закончена в конце 1854, как гласит авторская надпись на черновом автографе. Надпись чрезвычайно многозначительна: она как бы указывает на то, что в этой повести отразились итоги десятилетних размышлений автора над образом лишнего человека. Самая возможность продолжить повесть, начатую десять лет назад, показывает, что много и тогда уже было сказано истинного и что автор, глядя на своего героя новыми глазами, не отказывается от своих ранее выдвинутых против него обвинений. Герой сам говорит о своем «дрянном самолюбии», о склонности к эффектной позе и самолюбованию, о легкой изменчивости и непостоянстве. Он уличается в том же своей корреспонденткой. По-печорински казнит он скрытые и явные пороки — свои и своего поколения: «Совмещая в себе недостатки всех возрастов, мы лишаем каждый недостаток его хорошей, выкупающей стороны. Мы глупы, как дети, но мы не искренни, как они, мы холодны как старики! но старческого благоразумия нет в нас» (VII, 103). Это, очевидно, идет от времени начала работы, от замысла 1844 года. Зато период скончания, замысел 1854 года, приносит новые итоги.
В отличие не только от ранних повестей 40-х годов, но и от «Гамлета Щигровского уезда», теперь оказывается, что, в сущности, «лишние люди» виноваты без собственной вины. Людьми без молодости и без будущего, людьми уродливого ума и сердца их сделали неблагоприятные обстоятельства русской исторической жизни. Исчислив все свои грехи перед собой и перед близкими, герой «Переписки» говорит: «Обстоятельства нас определяют — они наталкивают нас на ту или другую дорогу и потом они же
- 344 -
нас казнят». «У нас, русских, — продолжает герой «Переписки», — нет другой жизненной задачи — как опять-таки разработка нашей личности, и вот мы, едва возмужалые дети, уже принимаемся разрабатывать ее, эту нашу несчастную личность!» (VII, 102). Беда, значит, в том, что условия русского социально-политического строя не открывают перед личностью возможностей для выхода на широкий простор общественной жизни. Образованный и мыслящий человек вынужден поэтому выполнять дело, единственно для него возможное — «разработку своей личности».
Оказывается далее, что преждевременная старость российских «лишних людей» — факт, хотя и несомненный, но не абсолютный: «... зачем клеветать на себя? — Будто уж и мы никогда не были молоды, будто в нас никогда не играли, не кипели, не дрожали силы жизни?» И далее: «Помните вы эту чистоту, эту доброту и доверчивость помыслов, это умиление благородных надежд, это молчание полноты? Неужели мы и тогда не сто̀или чего-нибудь лучшего, чем то̀, к чему нас довела жизнь?» (VII, 103). Но самое главное оправдание этих людей — не в личной чистоте души и помыслов, а в том, что, в конце концов, эти помыслы и эта чистота не пропадают даром: они приносят пользу обществу. Не подготовленные и, так сказать, не допущенные к живому и историческому делу, эти люди выполняют свой общественный долг самым фактом своего существования. Люди рефлексии, размышления, они становятся вольными и невольными пропагандистами; они приучают к размышлению окружающую их среду, до этого находившуюся в состоянии жалкого покоя; они будят в этой среде всё, способное к мысли. С их личностью связываются надежды и ожидания русской женщины. Марья Александровна пишет своему корреспонденту: «... мы, женщины, по крайней мере те из нас, которые не удовлетворяются обыкновенными заботами домашней жизни, получаем свое окончательное образование все-таки от вас — мужчин. Вы на нас имеете сильное и большое влиянье». Русская девушка, «уездная барышня», бессознательно ждет появления такого человека, она в тревоге, он явился, и «... все ее тревоги успокоены, все сомненья разрешены им; устами его, кажется, говорит сама истина — она благоговеет перед ним, стыдится своего счастья, учится, любит» (VII, 105—106).
Так намечается в «Переписке» постановка вопроса об историческом значении рудинского типа. Здесь обозначены не только контуры героя уже почти сложившегося тургеневского романа, но также вырисовывается и облик героини этого романа — девушки, ожидающей своего избранника и учителя. Здесь же предсказано, что тургеневский роман будет не только романом о русском деятеле, но одновременно и повестью о первой любви. Она <героиня> многого требует от жизни, она читает, мечтает...о любви. — Всё об одной любви! скажете вы... Положим; но для нее это слово много значит... Она оглядывается, ждет, когда же придет тот, о ком ее душа тоскует... Наконец он является... она увлечена — она в руках его как мягкий воск. Всё — и счастье, и любовь, и мысль — всё вместе с ним нахлынуло разом...» (VII, 105).
В «Переписке» девушка уже выставлена судьей героя тургеневских романов, а ее любовь трактуется как орудие испытания этого героя, ибо такая любовь может служить испытанием, и так (по-тургеневски) полюбившая «уездная барышня» может стать судьей своего учителя. Она судит своего ненастоящего избранника во имя того настоящего, приход которого он только возвещает: «Если б он был героем, он бы воспламенил ее, он бы научил ее жертвовать собою — и легки были бы ей все жертвы! Но героев в наше время нет...» (VII, 106).
- 345 -
«Переписка» находится как бы в преддверии тургеневского романа. В этой повести даны уже все элементы будущего романа Тургенева как особого жанра; но «Переписка» еще не роман, а скорее своеобразная теория его. Здесь объяснено и истолковано, каков герой и какова героиня, каковы должны быть взаимоотношения между ними, какова должна быть завязка и развязка этих отношений, как будет совершаться суд над героем, кем и по какому кодексу он будет судим. Что здесь рассказано, то будет показано в романе; что здесь выражено прямыми формулами, то там будет дано в живом соотношении персонажей и в движении самого сюжета.
«Яков Пасынков» (1855) обнаруживает еще один новый поворот тургеневского отношения к старым проблемам и старым героям. В разряд «лишних людей» попадает человек без гипертрофированного самолюбия, без эгоизма, без обостренного переживания своей «личности». Героем рассказа выбран человек скромный, неяркий, незаметный, и в то же время он наделен родовыми признаками своего типа: романтической мечтательностью и неприспособленностью к конкретным условиям русской жизни. Этими родовыми чертами он примыкает к прежним тургеневским героям и к зарождающемуся образу Рудина. Рудина напоминает он и своей жизненной судьбой: это мечтатель с чертами бобыля, нищий, бедняк; совсем по-рудински разработаны эпизоды его неудачных попыток практической деятельности; по-рудински очерчена и сцена встречи рассказчика с Яковом Пасынковым на пути, в гостинице; здесь он вполне «бесприютный скиталец» в рудинском духе.
Устранив из характера своего героя черты эгоизма и самолюбия, подчеркнув в нем только родовые признаки, которые ставят его в моральном отношении выше окружающей среды, Тургенев получил полную возможность совсем избавить себя от старой, уже выполненной задачи развенчания и дать полную волю давно назревшей потребности в переоценке рудинского типа. Тургенев, который в то время, когда русские «романтики» еще пользовались популярностью, вступил с ними в решительную борьбу, теперь, взглянув на них взглядом историка, рассказал об этих людях так, чтобы читатели не отвернулись от них с равнодушием или, что еще хуже, с иронией, чтобы они признали за ними заслуги, о которых шла речь в «Переписке», чтобы они увидели в людях 40-х годов не только шлак истории, но и предшественников дальнейшего исторического движения.
В середине 50-х годов это казалось Тургеневу особенно важным, так как исторические условия заметно изменились по сравнению с 40-ми годами и началом 50-х. Россия находилась накануне исторических перемен. Стала очевидной неизбежность «крестьянской реформы», которая «знаменует собой начало новой, буржуазной, России, выраставшей из крепостнической эпохи».1 В этих условиях всякий «бессонный человек» должен был казаться Тургеневу человеком нужным, несмотря на все его ошибки и грехи. Люди, враждебные крепостному застою, способные будоражить молодые умы, должны были предстать перед Тургеневым не только со стороны их отрицательных черт, исторически обусловленных, но и со стороны тех положительных возможностей, которые в них были, даже если они не сумели проявить свои возможности на практике.
Так созревал у Тургенева замысел его первого романа.
Вскоре после выхода в свет «Рудина» современники обратили внимание на итоговый, обобщающий характер этого произведения по отношению к целой серии предшествующих рассказов и повестей Тургенева.
- 346 -
Особая значительность и синтетичность нового замысла Тургенева была ясна и людям его круга, и ему самому. Трудная и упорная работа Тургенева над «Рудиным», многократные совещания с друзьями — Боткиным, Панаевым, Некрасовым, многократные переработки, — всё это связано с намерением Тургенева создать своего рода историческое повествование о недавнем прошлом, сохраняющем свое значение для настоящего. Вот почему в 1880 году Тургенев выделил «Рудина» из всех прежних повестей и возвел его в ранг романа.
В этом романе Тургенев поставил своей задачей ответить на вопрос о передовом общественном деятеле современности. Может ли претендовать на эту роль один из лучших представителей высококультурного дворянства, человек, воспитавшийся в кружке Станкевича, один из тех людей, о которых Чернышевский сказал: «Поэзиею упоены были их сердца; слава готовила им венцы за благую весть, провозглашаемую от них людям, и, увлекаемые силою энтузиазма, стремились они вперед»?1 Чтобы прояснить этот вопрос для читателя, романисту надо было показать героя с разных сторон, оценить как общественные его достоинства и недостатки, так и личные свойства, в которых в той или иной мере проявлялась его общественная ценность. Речь шла о том, может ли Рудин способствовать преобразованию общественной жизни России, может ли он бороться с препятствиями, способен ли он не только просвещать людей, но и вести их за собой.
Роман должен был называться «Гениальная натура», и в этой формуле для Тургенева одинаково важны были обе ее части: «гениальность», т. е. способность к философским обобщениям, широта взгляда, бескорыстный энтузиазм, и «натура», т. е. твердость воли и умение преодолевать препятствия, в том числе даже самые будничные, вполне прозаические, знание жизни, понимание обстановки.
В «Рудине» Тургенев судит своего героя именно с этой точки зрения и выносит ему окончательный приговор, который, однако, нельзя сформулировать в виде простой сентенции.
Название «гениальная натура» должно было звучать иронически. Дело в том, что в Рудине есть способности пробуждать людей, но нет способности вести их за собой; он просветитель, но не преобразователь; в нем есть огромный ум, но нет «могучей воли»; в нем есть «гениальность», но нет «натуры», — таковы окончательные итоги анализа рудинского типа в романе Тургенева, таков его приговор Рудину, одновременно обвинительный и оправдательный. Обвинительный потому, что Рудин, способный к героическому порыву, о чем говорит его смерть на баррикаде, не способен к преодолению препятствий, не способен к повседневной борьбе. Поэтому он оказывается ниже надежд Натальи, первой из «тургеневских девушек», в которой «сказалась та смутная тоска по чем-то, та почти бессознательная, но неотразимая потребность новой жизни, новых людей, которая охватывает теперь всё русское общество...» (Добролюбов о Елене).2 В то же время Тургенев выносит Рудину приговор оправдательный потому, что Рудин разбудил в Наталье эту «потребность новой жизни», и потому еще, что его признал своим учителем разночинец Басистов, этот «рослый малый..., некрасивый и неловкий, но добрый, честный и прямой» (V, 14).
- 347 -
Тургенев подчеркивает, что все недостатки натуры Рудина (эгоизм, фразерство, отсутствие непосредственности, жажда власти над сердцами) порождены от него не зависящими обстоятельствами общественной жизни, ограничившими его возможности только «разработкой личности» в духе философских кружков 30-х годов, но из этих кружков он вынес стремление к тому, «что̀ придает вечное значение временной жизни человека», крепкое убеждение, что «тот только заслуживает название человека, кто умеет овладеть своим самолюбием, как всадник конем, кто спою личность приносит в жертву общему благу...», и горячее желание дать себе отчет «в потребностях, в значении, в будущности своего народа» (V, 35, 33, 30). Правда, дальше этого стремления Рудин не идет. «Несчастье Рудина состоит в том, что он России не знает, и это, точно, большое несчастье», — говорит Тургенев устами Лежнева. При этом Тургенев ясно отдает себе отчет в том, что несчастье Рудина грозит ему превращением в космополита. Размышляя о судьбе Рудина, Лежнев говорит: «Россия без каждого из нас обойтись может, но никто из нас без нее не может обойтись. Горе тому, кто это думает, двойное горе тому, кто действительно без нее обходится! Космополитизм — чепуха, космополит — нуль, хуже нуля; вне народности ни художества, ни истины, ни жизни, ничего нет» (V, 107—108).
Если бы Тургенев рассматривал Рудина как космополита, то о его оправдании не могло бы быть и речи. Дело, однако, в том именно и заключается, что, по мысли Тургенева, Рудин в этом грехе не повинен: он не обходится без России, он думает о «будущности своего народа», он мучительно пытается найти себе место и дело в русской жизни. Он не знает России, это правда. «Но опять-таки скажу, — говорит Лежнев, — это не вина Рудина: это его судьба, судьба горькая и тяжелая, за которую мы-то уж винить его не станем» (V, 108). Гнет самодержавия, условия крепостного строя закрыли перед Рудиным пути к широкой общественной деятельности, к деятельному, практическому познанию России, — в этом и заключалась «судьба» Рудина, «судьба горькая и тяжелая», на которую намекает Лежнев, многозначительно прибавляя к приведенным выше словам: «Нас бы очень далеко завело, если бы мы хотели разобрать, отчего у нас являются Рудины» (V, 108).
Вот почему оправдание Рудина было в то же время осуждением самодержавно-крепостнического режима. Чернышевский в «Очерках гоголевского периода» заключил свою характеристику кружка Станкевича такими словами:
«И кто хочет перенестись на несколько минут в их благородное общество, пусть перечитает в „Рудине“ рассказ Лежнева о временах его молодости и удивительный эпилог повести г. Тургенева».1
А в эпилоге, изображавшем встречу гонимого Рудина с Лежневым в номере губернской гостиницы,2 произнесены были самые горячие слова оправдания Рудину.
Между тем Чернышевский ясно понимал, что в Рудине был и слабый, нерешительный «русский человек на rendez-vous», никакого оправдания не заслуживающий. Однако историческое значение Рудина определялось не этими чертами, мешавшими ему стать передовым деятелем, а теми его свойствами, которые ставили человека рудинского типа во враждебное отношение к царству крепостного застоя.
- 348 -
Положительное значение Рудина отметил в своих лекциях по русской литературе и Горький, считавший даже, что Тургенев слишком сурово отнесся к своему герою. Горький поставил Рудина неизмеримо выше буржуазно-дворянских практиков вроде Лежнева
«Приняв во внимание все условия времени — и гнет правительства, и умственное бессилие общества, и отсутствие в массах крестьян сознания своих задач — мы должны будем признать, что мечтатель Рудин, по тем временам, был человеком более полезным, чем практик, деятель.
«Мечтатель — он является пропагандистом идей революционных, он был критиком действительности, он, так сказать, пахал целину, — а что, по тому времени, мог сделать практик?
«Нет, Рудин лицо не жалкое, как принято к нему относиться, это несчастный человек, но — своевременный и сделавший не мало доброго».1
Основная задача Тургенева — многостороннее рассмотрение вопроса о социальной ценности героя — определила и главные особенности художественной формы романа.
В критической литературе уже отмечалось, что строение романа чрезвычайно просто, строго, почти схематично. Действие в нем сосредоточено на протяжении четырех решающих дней: дня появления Рудина в усадьбе Ласунской, следующего за ним утра, дня первого объяснения Натальи с Рудиным и следующего за ним утреннего свидания у Авдюхина пруда. Все немногочисленные второстепенные персонажи романа даны в прямом или косвенном соотношении с Рудиным. В самом деле, Дарья Михайловна и Пандалевский — это представители той бытовой среды, в которой вынужден жить и действовать Рудин. Все остальные персонажи осуществляют суд над центральным героем: Наталья — главный и единственно правомочный судья его; Лежнев и Волынцев — судьи частичные, их право на суд — в непосредственности их натуры, а у Лежнева еще и в культурной близости к Рудину. Однако, по мысли Рудина, право на суд этих последних не бесспорно, так как они не воплощают в себе идеи исторического движения, и в финале романа Лежнев сам отказывается от своих прав на суд и осуждение Рудина. Пигасов, опустошенный и опошленный Мефистофель, завершающий собой длинную галерею подготовительных образов этого рода, тоже на протяжении всего романа судит и осуждает Рудина, но это человек циничный, беспринципный, поэтому автор решительно лишает его права на суд. И, наконец, Басистов — это горячий адвокат Рудина; голос Басистова имеет особенный вес, так как на его стороне молодость, честность, энтузиазм; кроме того, он представитель другой социальной среды, среды разночинной, и его отношение к Рудину должно свидетельствовать о том, что проповедь Рудина принесла свои плоды и разбудила силы, способные к движению. Словом, всё в романе подчинено задаче выяснения социальной ценности людей рудинского типа.
Подчинен этому и метод изображения душевной жизни героев. Тургенев вскрывает только такие черты их внутреннего мира, которые необходимы и достаточны для их понимания как социальных типов и характеров. Поэтому Тургенев не интересуется резко индивидуальными чертами внутренней жизни своих героев и не прибегает к детальному психологическому анализу. Даже автора «Бедной невесты» еще в 1852 году он упрекал в злоупотреблении психологическим анализом. «Островский, — писал он, — на наших глазах, так сказать, забирается в душу каждого из лиц, им созданных; но мы позволим себе заметить ему, что эта бесспорно полезная
- 349 -
операция должна быть свершена автором предварительно. Лица его должны находиться уже в полной его власти, когда он выводит их перед нами. Это — психология, скажут нам; пожалуй, но психолог должен исчезнуть в художнике, как исчезает от глаз скелет под живым и теплым телом, которому он служит прочной, но невидимой опорой» (XII, 138—139).
Рудин был напечатан в первых двух книжках «Современника» за 1856 год, а в последней книжке этого же журнала появились рецензия Чернышевского на «Детство и отрочество» и военные рассказы А. Толстого. В этой рецензии Чернышевский дал гениальное определение психологизма Толстого. Он писал: «... одного поэта занимают всего более очертания характеров; другого — влияния общественных отношений и житейских столкновений на характеры; третьего — связь чувств с действиями; четвертого — анализ страстей; графа Толстого всего более — сам психический процесс, его формы, его законы, диалектика души, чтобы выразиться определительным термином».1
Психологический метод Тургенева не сроден методу Толстого, как его определил Чернышевский. «Диалектика души» не только не занимает его, но кажется ему подготовительной работой художника, недостойной внимания читателя. Его сфера — это как раз то, о чем говорит Чернышевский, перечисляя поэтов, не сродных Толстому, именно «очертания характеров», понятых как результат «общественных отношений и житейских столкновений», включая в эти понятия и обширную область социально-культурных воздействий.
Этот принцип психологического обобщения, сложившийся у Тургенева с самого начала его писательского пути, как нельзя лучше подошел дли художественных задач его романа.
В «Рудине» Тургенев поставил своего героя перед лицом истории и, применяя исторический критерий, стремился выяснить его общественное значение. Однако, с точки зрения Тургенева, человек живет не только в сфере общественных отношений, он находится также под властью внеисторических, вечных стихий универсальной жизни. Здесь мы подходим к метафизической философии Тургенева, ясно сказавшейся во многих его произведениях. В повестях и рассказах, предшествующих «Рудину» и следующих за ним, Тургенев, изучая человека того же типа и социального облика, подвергает его действию внеобщественных сил, в сознании Тургенева стихийных, стоящих над человеком, именно сил природы и любви.
В «Поездке в Полесье» (1856) человек, внезапно оставшись наедине с природой и как бы выключенный из жизни общества, сильно и остро переживает полное одиночество, заброшенность и обреченность. «О, как всё кругом было тихо и сурово-печально — нет, даже не печально, а немо, холодно и грозно в то же время! Сердце во мне сжалось. В это мгновенье, на этом месте, я почуял веяние смерти, я ощутил, я почти осязал ее непрестанную близость. Хоть бы один звук задрожал, хотя бы мгновенный шорох поднялся в неподвижном зеве обступившего меня бора! Я снова, почти со страхом, опустил голову; точно я заглянул куда-то, куда не следует заглядывать человеку...» (VII, 206—207).
Эти пессимистические мысли о беспомощности человека перед лицом природы сложились у Тургенева задолго до «Рудина» и «Поездки в Полесье». Еще в 1849 году он писал Полине Виардо о «грубом равнодушии природы»: «Да, она такова: она равнодушна; душа есть только в нас и,
- 350 -
может быть, немного вокруг нас...это слабое сияние, которое старая ночь вечно стремится поглотить».1
Такой взгляд на природу был для Тургенева не только непосредственным ощущением, он был его философским убеждением.
Стихийное «разлитие жизни» природы, вполне равнодушной к человеку, представляется Тургеневу источником трагизма и одновременно очарования: человек не может не чувствовать своей незначительности и обреченности перед лицом бессознательного творчества природы и, сам порождение этого творчества, не может не подпасть под его обаяние. Цитированные выше строки о «грубом равнодушии природы» и о «старой ночи» заканчиваются такими словами: «Но это не мешает этой негодной природе быть восхитительно прекрасною, и соловей может доставлять нам чудные восторги, между тем как какое-нибудь несчастное полураздавленное насекомое мучительно умирает у него в зобу».2
Таково тургеневское метафизически-созерцательное, пассивное восприятие природы и связанная с этим восприятием идея трагического, которую Тургенев считал основой всякой рефлексии, самым глубоким корнем человеческой мысли. Недаром Рудин пишет сочинение «о трагическом в жизни и в искусстве»; характерно, что при этом самым сложным кажется ему вопрос «о трагическом значении любви». Этот вопрос казался почти неразрешимым не только Рудину, но и его автору как в период подготовки «Рудина», так и после него.
Трагический смысл эта проблема приобретала для Тургенева потому, что любовь, в соответствии с его философскими взглядами, рисовалась ему также стихийной и бессознательной силой, перед властью которой человек беззащитен.
В «Затишье» (1854) любовь выступает как трагедия безысходной зависимости и добровольного подчинения, безграничной власти человека над человеком, власти смертоносной. Недаром лейтмотивом для повести избран суровый пушкинский «Анчар». «И умер бедный раб у ног Непобедимого владыки», — эти стихи и предсказывают, и комментируют судьбу героини повести. Для раскрытия замысла повести важно отметить, что Тургенев создает образ Марьи Павловны путем комбинации немногих, но противоречивых и на первый взгляд даже несовместимых черт. Тургенев настойчиво придает внешнему и внутреннему облику Марьи Павловны, наряду с чертами возвышенными и величавыми, черты земные, даже грубые: «Черты ее лица выражали не то, чтобы гордость, а суровость, почти грубость...». Эта нисходящая шкала определений (гордость, суровость, грубость) поддерживается автором на всем протяжении повести. «Когда же она поднимала свои глаза, в них было что-то дикое, красивое и тупое, напоминавшее взор лани» (VII, 36). Стихийная, смертоносная сила любви, захватившая существо, совмещающее в себе свойства античной богини и животного, приобретает универсальное значение; эту силу Тургенев понимает как объективный закон самой жизни.
Под власть этой силы, стоящей вне человека и враждебной ему, попадает и герой «Переписки», притом попадает как раз в тот момент своей жизни, когда он меньше всего был к этому чувству предрасположен. Именно такая ситуация и нужна Тургеневу, так как для него «любовь даже вовсе не чувство — она болезнь...; обыкновенно она овладевает человеком без спроса, внезапно, против его воли — ни дать, ни взять холера или лихорадка...»
- 351 -
(VII, 122). Как и в «Затишье», любовь трактуется здесь как род власти человека над человеком, как сила порабощающая. Стихи из пушкинского «Анчара»: «И умер бедный раб у ног Непобедимого владыки» — подошли бы и сюда, потому что герой «Переписки» умирает, и умирает рабом. «В любви кет равенства..., в любви одно лицо — раб, а другое — властелин, и не даром толкуют поэты о цепях, налагаемых любовью. Да, любовь — цепь, и самая тяжелая» (VII, 122).
От «Переписки» протягиваются нити к «Фаусту» (1856), где любовь опять-таки выступает в качестве силы непреоборимой, возникающей внезапно и охватывающей человека, казалось бы, совершенно огражденного от ее власти. Тургенев стремится показать, что все преграды, охраняющие человека от этой силы, непрочны и искусственны; достаточно неосторожного прикосновения, и они прорвутся. Оказывается также, что сила искусства — прямая помощница и пособница силы любви, потому что искусство неизменно стремится заглянуть «куда-то, куда не следует заглядывать человеку».
Неосуществимость личного счастья в любви и наивность стремлений к нему — один из главных мотивов «Фауста». Он звучит и в повести «Ася», где любовь также проявляется как стихия, не подвластная человеку; овладеть ею, подчинить себе и заставить ее служить своему счастью человек не может. Нельзя угадать такое мгновение, когда эта сила может даться в руки человеку; не сказанное во-время слово превращает уже почти совсем счастливого человека в одинокого бессемейного бобыля. В статье «Русский человек на rendez-vous» Чернышевский, споря с Тургеневым, показал, что и несчастье героя повести «Ася» повинны не стихийные силы, а его собственная бесхарактерность, порожденная социальными условиями жизни. Разумеется, Тургенев был далек от такого понимания проблемы. У Тургенева герой не виновен в своем несчастье. Его погубила не душевная дряблость, проявившаяся в момент решающего объяснения, а нечто другое. «Когда я встретился с ней в той роковой комнате, во мне еще не было ясного сознания моей любви; оно не проснулось даже тогда, когда я сидел с ее братом в бессмысленном и тягостном молчании... оно вспыхнуло с неудержимой силой лишь несколько мгновений спустя, когда, испуганный возможностью несчастия, я стал искать и звать ее... но уж тогда было поздно» (VII, 258). Дело, значит, по Тургеневу, в том, что любовь капризна и своевольна, как Ася, а «у счастья нет завтрашнего дня» (VII, 256).
Однако, подобно тому как «негодная природа» оказывалась у Тургенева одновременно и трагически бездушной и обольстительной, так же и любовь, в понимании Тургенева, имеет свою оборотную, радостную и смягчающую чувство трагизма сторону. В «Первой любви» (1860) Тургенев вновь утверждает понимание любви как неизбежного подчинения и добровольной зависимости, как стихийной силы, господствующей над человеком. И вместе с тем главная тема повести — это непосредственное обаяние первой любви, не тускнеющее от тех обвинений, которые возводит против этой грозной силы автор. Точно так же и в «Вешних водах», отделенных от «Первой любви» целым десятилетием, Тургенев развивает ту же философию любви как силы, подчиняющей себе человека, порабощающей его, и в то же время восхищается красотой любовного чувства, несмотря на то что, по мысли автора, чувство это не приносит человеку счастья и часто ведет его к гибели, если не физической, то нравственной. Одна из глав повести «Вешние воды» завершается таким лирическим возгласом автора: «Первая любовь — та же революция: однообразно-правильный строй сложившейся жизни разбит и разрушен в одно мгновенье, молодость стоит на баррикаде,
- 352 -
высоко вьется ее яркое знамя — и что̀ бы там впереди ее ни ждало — смерть или новая жизнь — всему она шлет свой восторженный привет» (VIII, 301).
В обоих случаях, — и трагически ощущая свою беспомощность перед лицом равнодушной природы, и радостно переживая красоту таких явлений, как природа и любовь, — человек у Тургенева равно остается пассивным орудием вне его лежащих сил. Он не творец собственного счастья и не устроитель своей судьбы. Правда, для того чтобы понять это, он должен, по Тургеневу, пройти длинную цепь стремлений к счастью, падений и разочарований. Зато потом, когда на жизненном опыте подтвердится печальная истина, человеку не останется ничего другого, как сознательно отказаться от претензий на личное счастье ради внеличных целей, ради того, что он считает своим нравственным «долгом». Только на этом пути он найдет если не счастье, то во всяком случае удовлетворение, хотя и горькое, от сознания выполненной обязанности и завершенного труда, возложенного на себя взамен неосуществимых стремлений к счастью.
Эта пессимистическая и пассивная философия должна была с неизбежностью породить антагонизм между Тургеневым и его революционно-демократическими современниками, создававшими законченную систему социально-философского героического оптимизма. Недаром Добролюбов выступил против Тургенева еще до его отхода от «Современника», причем объектом нападения послужили тургеневские строки из «Фауста» о «веригах долга», которые неизбежно должен наложить на себя человек, осознавший бесплодность стремлений к личному счастью, о несовместимости «приятного» с «полезным». Дело в том именно и заключалось, что принципиальная совместимость и даже нераздельность личных стремлений («приятное») и общественного долга («полезное») лежала в основе теории «разумного эгоизма». Теоретикам революционной демократии было ясно, что идея отречения и недостижимости полного счастья теснейшим образом связана у Тургенева с либерализмом его политических взглядов. В конце 40-х годов, во время особенно страстных своих негодований против политической реакции, Тургенев говорил:
«... Кто сказал, что человеку суждено быть свободным? История нам доказывает противное. Гёте, конечно, не из желания быть придворным льстецом написал свой знаменитый стих:
Der Mensch ist nicht geboren frei zu sein.1
«Это просто факт, истина, которую он высказал в качестве точного наблюдателя природы, каким он был» (из письма к П. Виардо от 19—20 июня 1849 года).2
Как полное счастье не дается частному человеку в его личной жизни, считал Тургенев, так полная свобода не суждена человеку общественному в его исторической жизни. И здесь и там, уверял он, приходится довольствоваться малым, неполным счастьем и ограничивать свои стремления. Жизнь изменить нельзя, к ней можно только целесообразно приспособиться; наивно стремиться к резким и внезапным поворотам, можно рассчитывать только на медленные, постепенные изменения.
Неизбежность расхождения Тургенева с революционными демократами заложена была в самом существе политических и философских взглядов Тургенева, а во второй половине 50-х годов, в пору обострения общественно-политической
- 353 -
борьбы, в пору решительного размежевания классовых сил в литературе, эти расхождения приобрели особую остроту. Вместе с другими писателями либерального направления Тургенев резко отрицательно, даже злобно, встретил эстетический трактат Чернышевского, он питал личное нерасположение к Добролюбову, он порвал с «Современником». Но не менее характерны для Тургенева и факты другого рода: его одобрение «Очерков гоголевского периода» и других работ Чернышевского, защита Чернышевского перед Дружининым, сочувствие, которым он встретил первые опыты Добролюбова, его оппозиция Дружинину по вопросу о гоголевском направлении.
Всё это ставит Тургенева в особое положение и к кругу либералов 50-х годов (Дружинин, Анненков и Боткин), и к кругу Чернышевского. Расходясь с Чернышевским и его друзьями в философских и политических взглядах, Тургенев, несомненно, испытывал тяготение к ним, как к «сознательно-героическим натурам», как к самоотверженным и мужественным борцам. Он не верил в их цели, не сочувствовал их задачам, но восхищался нравственной красотой их личности. Тургенев видел их бескорыстие, их благородный энтузиазм, их горячую любовь к народу, к родной стране. «Честный скептик всегда уважает стоика», — писал он в статье «Гамлет и Дон-Кихот» (XII, 213), как бы объясняя характер своих отношений к Чернышевскому и вообще к представителям революционной демократии.
Проводя параллель между героями трагедии Шекспира и романа Сервантеса, Тургенев наделяет Дон-Кихота такими чертами, которые должны были намекать читателю на людей революционно-демократического склада мысли и характера. В самоотверженных борцах за счастье человечества он видел прежде всего беззаветное служение идее, искреннюю любовь к обездоленным и оскорбленным, героическую способность к самоотвержению. Это не значит, что Тургенев признавал идеи, вдохновляющие героических борцов, правильными: напротив, оставаясь на позициях либерализма, он тенденциозно сближал людей революционного склада с Дон-Кихотами. Он подчеркивал на протяжении всей статьи, что эти люди ошибаются, что они не достигают и, быть может, не достигнут своих героических целей, что эти цели часто оказываются даже фантастическими. И тем не менее, утверждал Тургенев, именно этими людьми движется жизнь, их дела дают пищу для рефлексии Гамлетов, их руками делает история свое дело. «... Когда переведутся такие люди, — патетически восклицал Тургенев, — пускай закроется навсегда книга истории! в ней нечего будет читать» (XII, 205). Эти слова многое объясняют. Они объясняют особый характер отношения Тургенева к своим революционным противникам, с которыми он боролся и спорил, в то же время восхищаясь их мужеством. Они объясняют, почему, начиная с «Рудина», в произведениях (в особенности в романах) Тургенева герой, правильно мыслящий и рассуждающий, иной раз не воплощает идеи исторического движения, как Лежнев в «Рудине», а герой заблуждающийся, как Базаров и даже Нежданов, оказывается одним из тех людей, без которых навсегда должна была бы закрыться книга истории. И, самое главное, эти слова объясняют, почему для Тургенева, при всем его скептицизме, необходимо было продолжать поиски русского деятеля, сознательно-героической натуры и для этого строить здание своего политического романа.
Повести о «трагическом значении любви» послужили подготовительными материалами к «Дворянскому гнезду», которое задумано было еще в 1856 году и осуществлено только в 1858 году. Связь «Фауста» и «Аси» со вторым романом Тургенева очевидна. Героини этих повестей предвещают Лизу строгим отношением к жизни и предчувствием неизбежности возмездия
- 354 -
за стремление к личному счастью. Ася мечтает «пойти куда-нибудь далеко, на молитву, на трудный подвиг», «всё существо ее стремилось к правде»; временами, как бы наказывая себя за детские шалости, она вдруг присмиреет, точно «пост и покаяние на себя наложила» (VII, 241, 230, 239). Биография ее матери очень близко напоминает биографию няни Лизы; в обоих случаях подчеркивается народное начало в воспитании героини.
Что касается образа Лаврецкого, то он подготовлялся фактами из биографии самого Тургенева. Известно, по признанию писателя, что в изображении «спартанского» воспитания Лаврецкого и его отношения к отцу он воспроизвел картину собственного воспитания.1 В письмах Тургенева 1856—1857 годов переплетаются размышления о себе и о России, близко подводящие к психологическому облику Лаврецкого.
«Я не рассчитываю более на счастье для себя, т. е. на счастье в том опять-таки тревожном смысле, в котором оно принимается молодыми сердцами», — писал Тургенев графине Ламберт в 1856 году,2 и эта фраза звучит, точно признание Лаврецкого.
Слухи о готовящихся в России переменах, о близком освобождении крестьян вызывают у Тургенева стремление вернуться поскорее на родину, заняться бытом своих крестьян, осесть в своем гнезде, по терминологии Лаврецкого, «пахать землю».
Россия накануне великих перемен, время требует строгого отношения к себе и своим задачам — так понимал Тургенев историческую обстановку, и его требования к своему герою значительно возросли. Действие романа отнесено к началу 40-х годов, но герой рассматривается в свете задач конца 50-х годов. Поэтому суровый, требовательный тон ложится на всё повествование. Требования Тургенева к своему герою возрастают, он не мирится уже теперь с теми слабостями, которые склонен был еще извинять в Рудине. Время, прошедшее с 1855 по 1858 год, наложило свой отпечаток на роман, и теперь Тургенев уже не удовлетворяется одной способностью будить людей, которую он высоко ценил в Рудине. Лаврецкий поставлен выше Рудина. Он лишен всех недостатков Рудина и наделен многими достоинствами, которыми не обладал герой первого тургеневского романа. Лаврецкий не испорчен кружковым воспитанием, в нем нет необузданного рудинского самолюбия. По мысли Тургенева, он принадлежит к тем передовым помещикам, которые видят главную цель своей жизни в том, чтобы улучшить быт своих крестьян. Он сын крестьянки и помнит об этом. В Лаврецком соединились лучшие черты Рудина и Лежнева: романтическая мечтательность одного и трезвая положительность другого. Кроме того, как указал Добролюбов, «драматизм его положения заключается уже не в борьбе с собственным бессилием, а в столкновении с такими понятиями и нравами, с которыми борьба, действительно, должна устрашить даже энергического и смелого человека».3 Лаврецкий отступает перед религиозными понятиями Лизы, но вступить в борьбу с религиозным мировоззрением значило по тем временам стать революционным пропагандистом; «здесь пропаганда была бы самым делом, которого Лаврецкий, как и вся его братия, боится», — писал Добролюбов.4 Разумеется, Лаврецкий не революционер, он — «лишний человек», как и его
- 355 -
предшественники, но он, по замыслу Тургенева, высший образец того типа. Недаром, как опять-таки отметил Добролюбов, Тургенев «умел поставить Лаврецкого так, что над ним неловко иронизировать».1 При такой характеристике героя особенно значительным становится тот факт, что его душевная катастрофа трактована, как законное наказание за отказ от выполнения общественного долга. Метафизическое тургеневское понятия «долга» наполняется здесь конкретным содержанием: это долг перед крестьянами, чей быт Лаврецкий намерен был облегчить. Во всяком случае, Лаврецкий сам так понимает себя, главную цель своей жизни, свой долг и свою вину. «Вспомнил он чувство, охватившее его душу на другой день после приезда в деревню; вспомнил свои тогдашние намерения и сильно негодовал на себя. Что̀ могло оторвать его от того, что̀ он признал своим долгом, единственной задачей своей будущности? Жажда счастья — опять-таки жажда счастья! „...да предъяви же свои права на полное, истинное счастье! Оглянись, кто вокруг тебя блаженствует, кто наслаждается? Вон, мужик едет на косьбу; может быть, он доволен своей судьбою... Что ж? захотел ли бы ты поменяться с ним?“» (V, 251).
Фигура мужика появляется в качестве укора Лаврецкому не случайно: она возникает здесь как неопровержимое доказательство эгоистичности его погони за счастьем, в таких условиях, когда несчастен весь народ. В другой раз она возникает вновь, чтобы измерить истинной мерой глубину его горя, порожденного разрывом с Лизой. Потрясенный своим несчастьем, Лаврецкий в церкви встречает взъерошенного угрюмого мужика. «Такое горькое горе сказывалось в его лице, во всех его движениях, что Лаврецкий решился подойти к нему и спросить его, что̀ с ним. Мужик пугливо и сурово отшатнулся, посмотрел на него... „Сын помер“, произнес он скороговоркой, — и снова принялся класть поклоны...» (V, 262).
На фоне крестьянской России решается в новом романе Тургенева вопрос о социальной ценности героя, и хотя фон этот только намечен, значение его несомненно: неумение выполнить долг перед крестьянам вызвало нравственное крушение героя, его духовную катастрофу.
Катастрофа Лаврецкого только отчасти смягчается тем, что в финале романа он «действительно перестал думать о собственном счастьи, о своекорыстных целях» (V, 272—273). Это значит только, что ему лично удалось уцелеть и устроить дело своей души, не больше, да к тому же он становится в результате пережитого краха, как и Рудин, «инвалидом мысли». Вопрос о судьбе поколения Лаврецкого не зависит от того, как сложилась жизнь его самого за кулисами романа. Лаврецкий от имени своего поколения отказывается от руководящей исторической роли и приветствует тех, кому суждено сменить его.
В «Дворянском гнезде» для Тургенева уходит в прошлое целый период русской истории, главными деятелями которой были передовые люди из среды дворян. Тургенев остро чувствует свое классовое родство с героями «дворянских гнезд», ему близки и понятны их душевные тревоги, он относится к ним «с трогательным участием, с сердечной болью об их страданиях» (Добролюбов).2 Но в то же время он ясно понимает их историческую обреченность и, подобно Лаврецкому, склоняется перед неизбежностью исторической смены. Эта противоречивая совокупность идей и чувств передается не только простым смыслом рассказанной здесь истории, но и элегическим тоном ее и тем лирическим ореолом, которым окружены герои романа, —
- 356 -
словом, всем обдуманным и сложным строем повествования, который и создает, по выражению Щедрина, «светлую поэзию, разлитую в каждом звуке этого романа».1
Противоречия Тургенева сказываются в «Дворянском гнезде» и в том, что «светлая поэзия» романа пробивается сквозь мрачную его философию. Отвергая законность личного счастья, Тургенев приходит к суровому аскетизму. Он показывает тем самым, каков неизбежный логический финал проповедуемой им морали долга и отречения. Лиза обрисована Тургеневым как последовательная и строгая сторонница этой морали. Ее духовный мир весь основан на началах долга, на полном отречении от личного счастья, на стремлении дойти до предела в осуществлении своих моральных догматов, и таким пределом для нее оказывается монастырь. Так Тургенев пришел к тому, что было враждебно его собственным убеждениям, — к религии, о мрачной и антигуманной стороне которой он так сильно и глубоко говорил сам.
Во имя общественного долга, Тургенев отрицал стремление к счастью, роман же его говорил о том, что, отказываясь от борьбы за счастье, человек последовательный и цельный неизбежно придет к полному устранению из жизни, к разобщению с людьми, следовательно и к фактическому отрицанию общественного долга. Таким образом (и в этом было внутреннее идейное противоречие Тургенева) он подтверждал истинность учения своих противников, теоретиков революционной демократии, философски обосновавших нераздельность категорий личного счастья и общественного долга. Он подтверждал также убеждение революционных демократов в том, что историческая роль передовых людей из помещичьей среды окончательно исчерпана, что Россия нуждается в деятелях совсем иного рода, не похожих на людей, подобных Рудину и Лаврецкому. В этом смысле «Дворянское гнездо» явилось прологом к «Накануне».
5
«В „Накануне“ мы видим неотразимое влияние естественного хода общественной жизни и мысли, которому невольно подчинилась сама мысль и воображение автора», — писал Добролюбов в статье «Когда же придет настоящий день?».2 Там же он указал, что в новом романе Тургенев «попробовал стать на дорогу, по которой совершается передовое движение настоящего времени...».3 В самом деле, «Накануне» — первый роман, в котором общественная ценность героя бесспорно утверждена, и в то же самое время это первый роман с фигурой разночинца в центре. В «Накануне» способность Тургенева преодолевать собственные пристрастия ради исторической правды проявилась с полной ясностью: «сознательно-героическая» натура найдена Тургеневым в среде, к которой не принадлежал ни он сам, ни прежние его герои. Новый герой охарактеризован как прямая противоположность Рудину и Лаврецкому: ни тени эгоизма или индивидуализма в нем нет, стремление к своекорыстным целям ему совершенно чуждо; его личность впервые у Тургенева вышла «из сферы лично-человеческого» и дошла, наконец, «до полного округления своего существования» (XII, 32). В нем нет ни тени того романтизма, который Тургенев преследовал даже в Лаврецком; недаром Инсаров — герой великих «соединяющих слов» (VI, 35). («Эти слова даже выговорить страшно — так они велики»; VI, 68), недаром также
- 357 -
его личные цели вполне подчинены общим задачам: «Не я хочу, то̀ хочет» (VI, 94). Налицо также и все свойства индивидуального характера, необходимые для исторического деятеля, ставящего своей целью борьбу за освобождение родной страны: «непреклонность воли», «сосредоточенная обдуманность единой и давней страсти» (VI, 69, 70), — словом, все черты героизма, к тому же скромного, не сознающего себя, того высшего, с точки зрения Тургенева, героизма, при котором особенно рельефно выделяется «спокойно-твердое и обыденно-простое существо» человека (VI, 73).
Н. Катранов — прототип Инсарова.
С фотографии.Эти свойства нового героя проверяются на протяжении романа многообразными средствами. Инсаров подвергается испытанию любовью, как Рудин и Лаврецкий, и в этой трудной сфере человеческих отношений выходит победителем. Он ставится лицом к лицу с мелкими обстоятельствами, на которых проверяется, однако, «натура» человека (денежные дела, случай с пьяным немцем), и здесь оказывается на высоте «спокойно-твердого и обыденно-простого» характера. Он проверяется в своих деловых связях с единоплеменниками, с простыми людьми и с руководителями движения, и в обоих случаях проявляются его качества общественного деятеля и борца. «Его уже давно ждали; на него надеялись», — говорит Рендич (VI, 163).
Наконец, масштаб его личности выясняется путем сопоставления его с окружающими (и притом лучшими) представителями дворянской интеллигенции — Берсеневым и Шубиным, и оба они отступают перед Инсаровым. «Он перед ним такой маленький», — говорит Елена о Берсеневе (VI, 93).
Уже Добролюбов в цитированной статье о «Накануне» указал на особую строгость и четкость в расстановке действующих лиц, четкость, открывающую даже возможность символического истолкования положения Инсарова в кругу других лиц романа. Елена поставлена перед необходимостью выбора между Инсаровым, Берсеневым и Шубиным. Это как бы молодая Россия с ее жаждой деятельного добра, и ее герои — люди искусства, отвлеченной науки и гражданского подвига. Выбор Елены решает вопрос о том, кто более нужен России.
В этой связи особенно знаменательно, что в «Накануне» Тургенев впервые отдает герою не только сердце, но и руку героини, и вдвойне знаменательно, что при этом испытанию подвергается не герой, а героиня: в упоминавшейся уже сцене из главы XVIII, впервые в тургеневском творчестве, решается вопрос не о том, достоин ли Инсаров Елены, а о том, достойна ли она его. Таким образом, высокая общественная ценность героя утверждается с полной определенностью. И тем не менее нельзя сказать, что в «Накануне» герой русской жизни окончательно найден. Прежде всего Инсаров — не русский, а болгарин. Правда, Добролюбов вполне прозрачно указал на то, почему
- 358 -
русский герой, подобный Инсарову, не мог бы стать главным персонажем подцензурного романа: «В русском переводе Инсаров выйдет не что иное, как разбойник, представитель „противообщественного элемента“...».1
«Натуры, подобные ему, — писал Добролюбов, — родятся, конечно, и в России в немалом количестве, но они не могут так беспрепятственно развиться и так беззастенчиво проявлять себя, как Инсаров».2 Была и другая причина, заставившая Тургенева сделать болгарина героем русского романа. Национально-освободительное движение балканских славян всегда встречало горячую поддержку в передовых кругах России. В 50-х годах болгарские патриоты были особенно тесно связаны с демократической русской интеллигенцией и воспитывались в духе лучших традиций русской культуры. Так было и с болгарским демократом Катрановым, послужившим Тургеневу прототипом для образа Инсарова. Введя болгарского патриота в круг русских людей, подчеркивая братскую дружбу его с русскими, Тургенев отразил характерную черту того исторического момента, к которому приурочено действие «Накануне».
Ставя болгарина в центр своего романа, Тургенев, однако, стремился подчеркнуть и другую мысль: Инсаров почти русский, он кровно близок русским людям, но он все-таки не русский.
Идея Тургенева, по его же словам, — это «необходимость сознательно-героических натур... для того, чтобы дело подвинулось вперед».3 Необходимость, но еще не реальность. Появление таких людей — только еще в будущем, — хочет сказать Тургенев. Россия — «накануне» их появления. Об этом говорит заглавие повести, об этом пророчествует и «черноземная сила», Увар Иванович, чьи сентенции чрезвычайно многозначительны, несмотря на комический характер его облика. В Инсарове указаны (как бы предписаны) только главные черты искомого героя, дана только схема его типа. Какой реальный облик примет инсаровский тип на русской почве, это для Тургенева еще вопрос будущего, в «Накануне» он не решается. Однако были в образе Инсарова такие черты, которые явно не соответствовали русским условиям и не могли быть приемлемы для русских Инсаровых, для деятелей революционной демократии. Тургеневский Инсаров готовится к борьбе с внешними врагами своей родины, и в этой национально-освободительной борьбе за ним пойдет и первый богач, и последний нищий. Эта черта дорога Тургеневу; выставляя Инсарова как образец для России, он как бы зовет к единению все классы русского общества. Такой призыв в русских условиях звучал как либеральная фраза, как политическая маниловщина. Ни о каком единении в условиях 50-х годов не могло быть и речи. В борьбе с крепостничеством интересы крестьянства были противоположны и враждебны интересам помещиков, и крестьянские демократы, Чернышевский и Добролюбов, решительно выступали против всего дворянского лагеря в целом — как против крепостников, так и против либералов. Либеральные призывы к «единению» должны были вызвать отпор со стороны революционных демократов. Так и случилось. Добролюбов в своем разборе «Накануне» сразу же подчеркнул, что у русского демократа «задача гораздо сложнее и труднее, чем у Инсарова»: ему предстоит борьба не с внешними, а с внутренними врагами, и «он находится в таком положении, в каком был бы, например, один из сыновей турецкого аги, вздумавший освобождать Болгарию от турок».4
- 359 -
Вот почему, по мысли Добролюбова, Инсаров вырисовывается перед русским читателем «лишь в бледных и общих очертаниях».1
«Накануне». Автограф Тургенева. Заглавный лист. 1859.
С этим связана и другая черта в обрисовке Инсарова, также дающая этот образ скорее как искомый, чем как реально существующий. Его характер не наполнен живым содержанием — психологическим и лирическим. Мы знаем поступки Инсарова, его поведение, его слова, фразы, жесты, но мы почти не знаем его внутреннего мира, точно его нет. Эту черту образа Инсарова отметил Добролюбов. «Сам Тургенев, — писал он, — столь хорошо изучивший лучшую часть нашего общества, не нашел возможности сделать его нашим. Мало того, что он вывез его ив Болгарии, он недостаточно приблизил к нам этого героя даже просто как человека...; его внутренний мир не доступен нам; для нас закрыто, что он делает, что думает, чего надеется, какие испытывает перемены в своих отношениях, как смотрит
- 360 -
на ход событий, на жизнь, несущуюся перед его глазами. Даже любовь его к Елене остается для нас не вполне раскрытою. Мы знаем, что он полюбил ее страстно; но как это чувство вошло в него, что в ней привлекло его, на какой степени было это чувство, когда он его заметил и решился-было удалиться, — все эти внутренние подробности и многие другие, которые так тонко, так поэтически умеет рисовать г. Тургенев, остаются темными в личности Инсарова».1
Схематизм образа Инсарова только отчасти объясняется тем, что это образ программный, который сама жизнь должна заполнить реальным содержанием, национальным и индивидуально-психологическим. Можно думать, что этот схематизм объясняется еще и тем, что человек, подобный Инсарову, цельный и прямолинейный, был лишен в глазах Тургенева тех живых красок, которыми обладали его предшественники из мира «лишних людей». Их ошибки, падения, колебания, душевные слабости были Тургеневу более близки и понятны, чем спокойная твердость и суровая прямота натуры Инсарова. Фигура Инсарова, высоко оцененная со стороны общественного значения, могла предстать перед Тургеневым в несколько ином освещении при подходе к этому герою, говоря словами Добролюбова, «просто как к человеку». Этот второй подход, подход критический, в романе не присутствует реально, но Тургенев дает почувствовать его возможность — через отношение к Инсарову художника Шубина. Обратим внимание на эпизод с двумя статуэтками Инсарова, одновременно вылепленными Шубиным. Одна из них дает героический портрет Инсарова, притом портрет истинный, не идеализированный, чрезвычайно схожий с оригиналом. На другой «молодой болгар был представлен бараном, поднявшимся на задние ножки и склоняющим рога для удара. Тупая важность, задор, упрямство, неловкость, ограниченность, так и отпечатались на физиономии „супруга овец тонкорунных“ — и между тем сходство было до того поразительно, несомненно, что Берсенев не мог не расхохотаться!» (VI, 108).
Получается так, что, по мысли Тургенева, Шубин прав и в той и в другой работе: сходство с оригиналом несомненно в обоих случаях. В одном случае он воссоздает оригинал в его историческом значении и видит в его чертах прежде всего выражение «честное, благородное и смелое» (VI, 108). В другом случае, воспроизводя только человеческие свойства оригинала, он усматривает в нем черты ограниченности и комизма. Это определяет отношение самого Тургенева к герою инсаровского типа. Тургенев понимает необходимость сознательно-героических натур и потому отдает Инсарову должное, но в то же время, будучи внутренне далек от людей инсаровского толка, он видит в нем те черты, над которыми смеялся Шубин.
После окончания «Накануне» Тургенев писал графине Ламберт о своей дочери, жалуясь на то, что он не чувствует к ней внутренней близости: «для меня она — между нами — тот же Инсаров. Я ее уважаю, а этого мало».2 Однако уважения было недостаточно, чтобы проникнуть во внутреннюю жизнь человека. Как видим, Тургенев понимал это. Не случайно в романе не было «русского Инсарова».
Вот почему, как на это указал Добролюбов, главным лицом романа оказалась Елена Стахова, девушка с «энергической волей», направленной к страстному, неодолимому исканию добра и счастья для всех. Таких женщин, подобных Елене Стаховой, было еще немного в 50-е годы, но ее стремления были характерны для лучших людей России. Образ Елены поэтому
- 361 -
заключал в себе большое типическое обобщение. В характере Елены были подчеркнуты и возведены в типическое достоинство те черты и свойства, которые росли и развивались среди людей, не удовлетворенных общественным порядком России. «Если и редко кому случалось встречать таких женщин, как Елена, — писал Добролюбов, — за то, конечно, многим приходилось замечать в самых обыкновенных женщинах зародыши тех или других существенных черт ее характера, возможность развития многих из ее стремлений. Как идеальное лицо, составленное из лучших элементов, развивающихся в нашем обществе, Елена понятна и близка нам». В Елене, как указал Добролюбов, «ярко отразились лучшие стремления нашей современной жизни», в ней сказалась «почти бессознательная, но неотразимая потребность новой жизни, новых людей».1 Эта всенародная потребность обновления жизни, демократизации русского общественного строя и составляет основное содержание романа «Накануне».
*
С августа 1860 года по август 1861 года Тургенев работал над новым романом «Отцы и дети». Роман создавался, таким образом, в годы исторического перелома, в период подготовки и проведения «крестьянской реформы». Идейно-политическая борьба между либералами и революционными демократами приняла к этому времени особенно острые формы. Тема «отцов» и «детей» (не в буквальном, а в широком, политическом понимании этих понятий) была выдвинута самой жизнью. Взявшись за эту тему, Тургенев вновь проявил то «живое отношение к современности», которое так высоко ценил в нем Добролюбов. Однако общественно-политическая позиция самого Тургенева далеко не благоприятствовала исторически правильной постановке этой темы. Тургенев был в лагере противников нового разночинно-демократического поколения. Тем более значительным и на первый взгляд необъяснимым представляется тот факт, что, создавая образ демократа-разночинца Базарова, Тургенев, по его собственному признанию, испытывал к своему герою «невольное влечение» (XI, 460).
В многочисленных объяснениях по поводу «Отцов и детей» Тургенев часто говорил о своих симпатиях к Базарову, о своем стремлении представить в облике Базарова «торжество демократизма над аристократией», о сознательном намерении сделать своего героя «волком и все-таки оправдать его». «... Если читатель не полюбит Базарова со всею его грубостью, бессердечностью, безжалостной сухостью и резкостью — если он его не полюбит, повторяю я — я виноват, и не достиг своей цели».2 Фигура разночинца-демократа самой жизнью была выдвинута на первый план, а точное, правдивое воспроизведение жизни было главным художественным принципом Тургенева. Отмеченная Добролюбовым способность Тургенева подчинять свою мысль и воображение ходу общественной жизни сказалась в «Отцах и детях» с не меньшей ясностью, чем в «Накануне».
В статье «По поводу „Отцов и детей“» (1869) Тургенев писал: «... точно и сильно воспроизвести истину, реальность жизни — есть высочайшее счастие для литератора, даже если эта истина не совпадает с его собственными симпатиями» (XI, 461). В «Отцах и детях», несомненно, сказался и положительный результат общения Тургенева с революционно-демократическими деятелями «Современника». На это указал в свое время
- 362 -
Щедрин. 27 февраля 1876 года Щедрин писал П. В. Анненкову о Тургеневе: «Нет никого, кто бы вызывал его на споры и будил его мысль. В этом отношении разрыв с „Современником“ и убил его. Последнее, что он написал, — „Отцы и дети“ — было плодом общения с „Современником“. Там были озорники неприятные, но которые заставляли мыслить, негодовать, возвращаться и перерабатывать себя самого».1 Способность Тургенева, негодуя на своих противников, в то же время под их влиянием «перерабатывать себя самого», сказалась в «Отцах и детях» прежде всего в стремлении «оправдать» Базарова.
Оправдание Базарова — в его моральной мощи, подавляющей всех его антагонистов. В расстановке социальных сил, представленных в романе, Базаров является силой единственно реальной, не имеющей себе сколько-нибудь значительного противовеса. Павел Петрович Кирсанов — существо, уже отживающее свой век, — может только злить Базарова и вызывать его на споры, но, разумеется, он не в состоянии поколебать его спокойной уверенности и убежденности в своем праве на отрицание. Самый факт появления Базарова в русской жизни служит доказательством исторической обреченности аристократов с «душистыми усами». После событий, разыгравшихся в кирсановской усадьбе в связи с появлением Базарова, Павлу Петровичу остается только убраться за границу, чтобы там кое-как дотянуть свою ненужную жизнь до конца. «Еще бы он <Базаров> не подавил собою „человека с душистыми усами“ и других!» — восклицал Тургенев в письме к Герцену,2 удивляясь самой возможности иного предположения.
Что касается Николая Петровича Кирсанова, то, разумеется, не ему было претендовать на роль идейного антагониста по отношению к внезапно вторгшемуся в его жизнь суровому демократу. Эта роль не предназначена Тургеневым и Аркадию Кирсанову; он представлен в романе как величина несамостоятельная, он светится отраженным светом Базарова. Фигура доброго и честного, но «мяконького либерального барича», ставшего ненадолго учеником и другом Базарова, не служит противовесом Базарову; дружба Аркадия с Базаровым свидетельствует о популярности демократического движения, к которому начинают тянуться люди идейно чуждые.
Когда Тургенев говорит о своем намерении «оправдать Базарова», он, в сущности, не вполне точен. Базаров поставлен в романе так, что он в оправданиях не нуждается. В романе нет такого персонажа, которому принадлежало бы право суда над ним. Кардинальное отличие в положении главного героя «Отцов и детей» от всех предшествующих романов Тургенева в том именно и заключается, что на этот раз герой не подвергается суду окружающих (как Рудин) или собственному (как Лаврецкий), он не проверяется, не испытывается (как Инсаров); напротив, он сам судит всех своим отрицанием.
Показательно в этой связи и то, что в «Отцах и детях» нет «тургеневской девушки»; именно она в предшествующих романах осуществляла решающий суд над героем и прямо или косвенно произносила ему приговор от имени молодой России, от имени будущего. Уже в «Накануне» дело значительно изменилось в том смысле, что героиня сама была подвергнута испытанию, но там еще ее выбор был нужен если не для оправдания героя, то, во всяком случае, для его апофеоза. В «Отцах и детях» герой не нуждался в оправдании, а стадия апофеоза была уже пройдена. Кроме того, в «Отцах
- 363 -
Карикатура на роман «Отцы и дети» в журнале «Оса». 1863.
Карикатура на роман «Отцы и дети» в журнале «Искра». 1868.
- 364 -
и детях» речь шла не о герое будущего, а о деятеле настоящего. В «Рудине» и «Дворянском гнезде» действие романа было отнесено более чем на десятилетие назад по отношению ко времени появления романа, в «Накануне» — на пятилетие, а в «Отцах и детях» время действия в романе и время его создания разделены всего лишь годовым промежутком. Действие романа отнесено к 1859 году, ко времени, когда борьба между демократами и либералами достигла особой остроты.
Таким образом, Базарову дано было право суда над нынешним днем русской жизни. Он беспощадно отрицает весь помещичий уклад жизни, дворянскую культуру, идеалистическую философию, романтические представления о любви, как о «неземном», «таинственном» чувстве, и т. п.
В литературе о Тургеневе отмечалось, что в своих суждениях и спорах Базаров часто повторяет Чернышевского и, в особенности, Добролюбова.
Идеи Добролюбова отразились в программных рассуждениях Базарова о «принципах» и «ощущениях». В статье «Литературные мелочи прошлого года», помещенной в январской и апрельской книжках «Современника» за 1859 год, Добролюбов порицал людей «старого поколения» за то, что «жизнь была для них служением принципу, человек — рабом принципа».1
В статье «Николай Владимирович Станкевич», опубликованной в апрельской книжке «Современника» за 1858 год, Добролюбов характерный признак нравственной несостоятельности людей «старого поколения» видел в том, что «они не в состоянии возвыситься до того, чтобы ощутить в себе самих требования долга и предаться им всем существом своим: они должны непременно иметь на себе какую-нибудь узду, чтобы обуздывать себя».2
В служении отвлеченному принципу Добролюбов видел эту нравственную узду. Вскоре после появления этих статей Базаров своим самобытным языком повторил в споре с Павлом Петровичем добролюбовские мысли о «принципах» и «ощущениях».
К взглядам Чернышевского и Добролюбова при разработке фигуры Базарова прибавлялись некоторые черты воззрений Писарева — отрицание искусства, культ естественных наук. Правда, у Писарева эти взгляды окончательно оформились лишь после выхода в свет «Отцов и детей», но и в то время, когда Тургенев писал свой роман, такие взгляды уже появлялись, и Тургенев наделил ими Базарова. Создавался обобщенный образ человека нового поколения, независимо от течений, на которые это новое поколение разделялось в реальной жизни.
Читателю могло быть и даже должно было быть неясно, какой именно оттенок демократической мысли отразился в облике Базарова, зато совершенно не оставалось сомнений в том, какая социально-политическая сила возвышается в лице Базарова на арене русской жизни. Было ясно, что это сила разночинно-демократическая, отрицающая все устои помещичьего строя.
Диапазон отрицания Базарова огромен:
«— В теперешнее время полезнее всего отрицание, — мы отрицаем.
«— Всё?
«— Всё.
«— Как? не только искусство, поэзию... но и... страшно вымолвить...
«— Всё — с невыразимым спокойствием повторил Базаров» (VI, 230).
Тургенев не оставил никакого сомнения в том, что речь идет не только о теоретическом отрицании; Базаров готовится «действовать», причем на
- 365 -
характер своего дела он прозрачно намекает в разговоре с Аркадием о Ситникове: «Ситниковы нам необходимы. Мне, пойми ты это — мне нужны подобные олухи. Не богам же, в самом деле, горшки обжигать!..» (VI, 282). Разумеется, Ситников может пригодиться Базарову не для его медицинских занятий. Истинное призвание Базарова — не в науке. Аркадий предсказывает Базарову славу, «разумеется, не на медицинском <поприще>, хотя он и в этом отношении будет из первых ученых» (VI, 296). Его сфера — лечение болезней социальных; «исправьте общество, и болезней не будет», — говорит он (VI, 260). Недаром Тургенев писал К. Случевскому: «... если он <Базаров> называется нигилистом, то надо читать: революционером».1 Так поняла дело и критика. Слово «нигилист» было подхвачено реакционерами и обращено ими в едкую кличку по адресу революционных демократов. Характерно, что за рубежом, где слово «нигилист» не имело одиозного смысла, вложенного в него реакционными критиками, оно вошло в западноевропейские языки именно в значении русского революционера и демократа. Итак, по замыслу Тургенева, Базаров — революционер и к тому же русский революционер. Национальные черты в его облике подчеркнуты автором не меньше, чем черты революционные и демократические. Для Тургенева весьма существенно, что Павел Петрович англоман и в его спорах с Базаровым сказывается не только рознь поколений и общественных идеалов, но и столкновение русской натуры, широкой и сильной, с человеком космополитического склада.
Карикатура на роман «Отцы и дети» в журнале «Искра». 1868.
Недаром в сознании Тургенева фигура сурового демократа Базарова ассоциировалась с образом Пугачева: «Мне мечталась фигура сумрачная,
- 366 -
дикая, большая, до половины выросшая из почвы, сильная, злобная, честная и все-таки обреченная на погибель, потому что она все-таки стоит еще в преддверии будущего — мне мечтался какой-то странный pendant с Пугачевым...».1
Признание Базарова передовым деятелем, черты сурового величия и силы, вложенные Тургеневым в образ Базарова, искреннее влечение к своему герою, — всё это не означает, что Тургенев верит в победу Базарова или Базаровых. Напротив, в соответствии со своими либерально-скептическими взглядами, Тургенев считает Базарова обреченным на погибель и бросает на его фигуру трагическую тень. Базаров умирает от случайной причины, не завершив своего дела. Его смерть сурова и героична, как его жизнь, как весь его облик. Тургенев и здесь не принизил своего героя, не заставил его ни на иоту изменить себе, но он не раскрыл перед Базаровым перспектив завтрашнего дня и оставил его «в преддверии будущего». Революционные демократы и в самом деле не добились победы, но своей деятельностью и борьбой они приблизили победу революции в России.
Характеризуя Базарова как человека, близкого к народу, Тургенев подчеркивает, однако, что в отношениях Базарова к народу и народа к нему далеко не всё обстоит благополучно. Базаров, по Тургеневу, наполовину вырос из почвы, но именно наполовину. Это слово для него весьма многозначительно. «Кто его поймет? Он сам себя не понимает» (VI, 326), — говорит Базаров о мужике, который еще далек от того, чтобы понимать Базаровых и следовать за ними. Да и сам Базаров при всем своем демократизме для крестьян является ведь чем-то вроде «шута горохового», как стремится показать Тургенев.
В статье «Памяти Герцена» В. И. Ленин с полной ясностью сказал о том, что революционные демократы были уже значительно ближе к народу, чем их предшественники — декабристы. «Шире стал круг борцов, ближе их связь с народом», — указывал В. И. Ленин.2 Они были крестьянские демократы, «молодые штурманы будущей бури». Преувеличивая их разобщенность с народом, Тургенев освещал вопрос односторонне, нарушая историческую перспективу.
Развертывая характеристику Базарова, Тургенев внес в его образ такие черты, которые не были характерны для людей его типа. В изображении Тургенева Базаров — человек «самоломаный». Ему всё время приходится «ломать себя», чтобы оказаться на уровне тех требований, которые он предъявляет к человеку. Он должен всё время строго следить за собой, чтобы не впасть в «романтизм», не «рассиропиться», не погрешить против суровых правил своей морали. Он отказывается от любви, хотя сам вовсе не равнодушен к женскому обаянию; нетрудно заметить, что Базаров сердечно любит своих стариков-родителей, но он считает нужным прятать эту любовь от себя и от других под маской грубости. Навсегда прощаясь с Аркадием, Базаров говорит ему жесткие, суровые слова не потому, чтобы у него не было других слов, а опять-таки потому, что считает нужным «сломить себя». «Есть, Аркадий, есть у меня другие слова, только я их не выскажу, потому что это романтизм, — это значит: рассыропиться» (VI, 349). В разговорах с Одинцовой Базаров высказывает презрение «ко всему романтическому», а «оставшись наедине, он с негодованием сознавал романтика в самом себе» (VI, 267). Ненавистный Базарову «романтизм»
- 367 -
сказывается в его сознании еще и в том, что он порою трагически переживает мысль о неизбежности личной смерти, о «собственном ничтожестве» перед вечностью и бесконечностью мира. Эта мысль заставляет его беспокоиться по-базаровски, с гневом и возмущением, потому что его гордому уму «смердит» собственное «ничтожество». Эта трагическая мысль заставляет его временами сомневаться даже в том, стоит ли бороться за благо народа, за благо «Филиппа или Сидора», раз он сам не увидит плодов своей борьбы: «Ну, будет он жить в белой избе, а из меня лопух расти будет...» (VI, 300). Зная силу Базарова, его умение побеждать «романтизм» в себе самом, читатель тургеневского романа не усомнится в том, что Базаров и в этом случае не «рассиропится» и сумеет преодолеть и это невольное проявление «романтизма», но впечатление «самоломаности» Базарова еще больше закрепляется этим эпизодом.
Базаров всё время ведет трудную борьбу с самим собой, отказывается от затаенных стремлений и помыслов и, следовательно, по мысли Тургенева, больше, чем кто-либо другой, строит свою жизнь на началах долга и самоотречения. Это не унижало Базарова в глазах Тургенева. Напротив, он сам был сторонником морали «самоотречения» во имя «долга» и считал ее обязательной для каждого мыслящего современного человека, хотя бы он был и противником этой морали. Однако, не унижая Базарова, Тургенев спорил с ним и с теми, кто стоял за ним в реальной жизни.
Так по многим пунктам обнаружились в «Отцах и детях» непримиримые разногласия Тургенева с революционной демократией. Эти разногласия неизбежно должны были сказаться, потому что, как указывал В. И. Ленин, Тургенева тянуло «к умеренной монархической и дворянской конституции» и «ему претил мужицкий демократизм Добролюбова и Чернышевского».1 С другой стороны, громадная художественная сила Тургенева сказалась в «Отцах и детях» в том, что, несмотря на глубокие расхождения с разночинной демократией, он отнесся к своему герою с уважением, даже с восхищением и сумел показать его превосходство над «отцами», его нравственную силу и величие.
Антонович, сменивший Добролюбова в критическом отделе «Современника» и далеко уступавший своему великому предшественнику и в критической остроте, и в политической проницательности, увидел в «Отцах и детях» только либеральные взгляды автора, только полемику его с революционной демократией и потому оценил роман Тургенева как грубо реакционный пасквиль, направленный против молодого демократического поколения.
«Главного своего героя и его приятелей он <Тургенев> презирает и ненавидит от всей души..., — писал Антонович в своей знаменитой статье «Асмодей нашего времени». — Он питает к ним какую-то личную ненависть и неприязнь, как будто они лично сделали ему какую-нибудь обиду и пакость, и он старается отмстить им на каждом шагу, как человек лично оскорбленный...».2 Словом, Антонович увидел в романе сведение личных счетов Тургенева с досадившими ему представителями молодого поколения. Нечего и говорить о том, насколько это далеко от подлинного смысла романа. Так же далека от действительности и та карикатурная характеристика Базарова, которую дал Антонович. Базаров, в его понимании, это человек «самоуверенный до дерзости, но глупый, любящий кутеж и крепкие напитки... Сердца у него вовсе нет; он бесчувствен — как камень, холоден — как лед и свиреп — как тигр».3
- 368 -
Движимый искренним стремлением защитить молодое демократическое поколение от натиска враждебных сил (и в этом общественное значение его статьи), Антонович, без сомнения, исказил истинный смысл тургеневского романа, а в истолковании Базарова фактически приблизился к критикам реакционного лагеря.
Гораздо более справедливо подошел к «Отцам и детям» Писарев. Правда, Писарев, подобно Тургеневу, преувеличил безвыходность положения людей, подобных Базарову, в таких условиях, «когда под ногами снеговые сугробы и холодные тундры»,1 он не сумел раскрыть перед ними широких перспектив борьбы, как это сделал в романе «Что делать?» Чернышевский, он обрекал демократическое поколение на выжидание лучших времен. В этом слабая сторона писаревской оценки «Отцов и детей». Однако Писарев уловил и отметил прогрессивную сторону романа Тургенева и сумел отделить его объективный смысл от субъективных взглядов писателя: «Тургенев не любит беспощадного отрицания, — отметил Писарев, — и между тем личность беспощадного отрицателя выходит личностью сильной и внушает каждому читателю невольное уважение. Тургенев склонен к идеализму, а между тем ни один из идеалистов, выведенных в его романе, не может сравниться с Базаровым ни по силе ума, ни по силе характера».2
Писарев видел громадную заслугу Тургенева в том, что тот, вопреки своим либеральным взглядам, сумел отразить историческую истину, оправдав своего мятежного героя и увидев в подобных ему суровых демократах передовую силу России.
«Кто прочел в романе Тургенева эту прекрасную мысль, — восклицал Писарев, — тот не может не изъявить ему глубокой и горячей признательности, как великому художнику и честному гражданину России».3
*
Замысел нового романа Тургенева «Дым» относится к самому концу 1862 года, и к этому же году приурочено было действие романа. Замысел созревал в обстановке напряженных споров Тургенева с Герценом о будущем России, о ее историческом пути, о России и Западе, об артели и общине, в сущности, о народническом социализме Герцена и Огарева, против которого ополчился Тургенев, как и все либералы, раздосадованный тем, что герценовский «Колокол», не ограничиваясь борьбой с правительственными сферами, вступил на путь социалистической пропаганды.
В относящемся к 1862 году списке действующих лиц задуманного произведения против имени Губарева стоит буква О, показывающая, что этот персонаж так или иначе должен был быть связан с Огаревым. В то же время Тургенев собирался направить удар и в другую сторону. Правительственная реакция к концу 1862 года обозначилась уже достаточно явственно, хотя время ее полного торжества было еще впереди. В новом романе Тургенев намерен был дать волю своему раздражению и негодованию против нового, попятного, курса правительственной политики. Намеченный в плане романа образ генерала (Селунский, ставший впоследствии Ратмировым) должен был послужить мишенью для нападок Тургенева на реакционную клику.
Однако этот замысел осуществился значительно позднее: роман был написан в 1866—1867 годах. Промежуток между «Отцами и детьми» и новым романом заполнился двумя повестями — «Призраки» (1864) и «Довольно»
- 369 -
И. С. Тургенев.
Фотография. Конец 1860-х годов.
- 370 -
- 371 -
(1865), тесно связанными одна с другой. Замысел «Призраков», ответвлением которых было «Довольно», относится еще к 1855 году. Появление этих повестей в промежутке между двумя романами было как бы осуществлением старой тургеневской традиции — окружать каждый свой роман цепью повестей интимно-лирического или лирико-философского содержания. Над этим обычаем Тургенева в связи с «Призраками» иронизировал в «Современнике» Антонович. «... У г. Тургенева, — писал он, — до сих пор поэзия и тенденция появлялись периодически, вперемежку; за „Асей“ — чистой поэзией — следовало „Накануне“ с тенденциями; затем „Первая любовь“ — поэзия, а после нее „Отцы и дети“ с резко выраженною тенденцией, наконец „Призраки“ — поэзия, за ними по-очереди должна следовать тенденция, и теперь возникает вопрос, последует или не последует?».1
Что касается «поэзии» «Призраков» и «Довольно», то общий тон и смысл этой поэзии нам уже знаком по прежним повестям и романам Тургенева. Это поэзия трагическая, основанная на том ощущении «собственного ничтожества», которое так «смердело» Базарову. Скупые и злые реплики Базарова на эту тему развернуты и доведены в «Призраках» и «Довольно» до ясности и отточенности философских определений и афоризмов. Представление о жизни как о трагикомической борьбе человека с «неизменяемым и неизбежным», мотивы тщеты и суетности человеческих стремлений к счастью звучат в этих повестях еще сильнее, чем в прежних, но, так же как в прежних, они уравновешиваются ничем не истребимым стремлением «бежать за каждым новым образом красоты, ...ловить каждое трепетание ее тонких и сильных крыл» (VII, 346). Поэзия красоты и любви врывается в пессимистические декларации Тургенева и порождает такие эпизоды, как сцена пения красавицы-итальянки в «Призраках» и цепь лирических любовных воспоминаний в «Довольно». Больше того, поэзия любви, развернутая в виде «стихотворений в прозе» в первой части «Довольно», приобрела характер настолько подчеркнутой взволнованности, что сделалась предметом пародий и насмешек. Воспоминания о минувшей любви поданы к тому же в «Довольно» как единственное душевное достояние человека даже после того, как он постиг свое ничтожество перед грозной стихией природы.
Но если пессимистическая философия «Призраков» и «Довольно» не закрывала путей к волнениям и тревогам частной жизни, то тем менее закрывала она пути для социально-политических интересов и стремлений. В новых повестях Тургенева (и в этом их кардинальное отличие от прежних) мы наблюдаем постоянные переходы от пессимизма космического, от общих суждений о бессмысленности человеческой жизни — к пессимизму социальному, направленному против конкретных форм жизни современной, общественной, в частности русской. Вместо того чтобы «скрестить на пустой груди ненужные руки» (VII, 352), Тургенев живо и едко откликается на усиление реакции в России и за рубежом. Он с презрением и гадливостью развертывает картины казарменного Петербурга в «Призраках», дает остро сатирические зарисовки русских туристов в Париже и коренного парижского мещанства, произносит гневные тирады против Наполеона I и Наполеона III. Своеобразный сатирический символ буржуазного Парижа эпохи Наполеона III представляет нарисованный Тургеневым в «Призраках» гротескный портрет уличной парижской лоретки: «... каменное, скулистое, жадное, плоское парижское лицо, ростовщичьи глаза, белила, румяны, взбитые
- 372 -
волосы и букет ярких поддельных цветов под остроконечной шляпой, выскребленные ногти вроде когтей, безобразный кринолин...» (VII, 337). Рассказчик «Призраков» представляет себе русского степняка-помещика, «бегущего дрянной припрыжкой за продажной куклой», и чувство омерзения охватывает его. Такое же чувство возбуждает в нем весь стиль жизни буржуазного Парижа, и его неудержимо тянет прочь от «выбритых солдатских лбов и вылощенных казарм..., от либеральных лекций и правительственных брошюр, от парижских комедий и парижских опер, от парижских острот и парижского невежества... Прочь! прочь! прочь!» (VII, 337—338).
В повести «Довольно» он выдвигает для нового Шекспира, если бы он народился, благодарную задачу создать нового Ричарда III, «... современный тип тирана, который почти готов поверить в собственную добродетель и спокойно почивает по ночам или жалуется на чересчур изысканный обед в то самое время, когда его полураздавленные жертвы стараются хоть тем себя утешить, что воображают его, как Ричарда III-го, окруженным призраками погубленных им людей...» (VII, 353). Это глубокое отвращение к руководителям европейской реакции не было мимолетным настроением Тургенева, оно сохранилось у него на всю жизнь. Чтобы убедиться в этом, достаточно вспомнить позднейшее его стихотворение «Крокет в Виндзоре» (1876), полное презрения и гнева против бесчеловечной политики правителей Англии, поощрявших турецкие зверства на Балканах. Однако при всем своем негодовании против реакции Тургенев оставался во власти либеральных предубеждений. Обращаясь к истории, он наносил удары направо и налево, одинаково отвергая как призрак Цезаря, так и призрак Разина (повесть «Призраки»), причем эти призраки прошлого, равно не приемлемые для него, только подтверждали в его глазах силу и неизменность социального зла, которое с его точки зрения ничуть не уменьшилось в современном мире, а только изменило внешние формы: «те же ухватки власти, те же привычки рабства, та же естественность неправды...» (VII, 353).
Во второй половине 60-х годов негодование Тургенева против реакции и его боязнь революционного движения еще более усиливаются и находят для себя питательную почву в общественно-политических условиях. Революционная ситуация конца 50-х — начала 60-х годов кончается, реакция торжествует победу, для революционной демократии наступают трудные времена. Рядом с правительственной кликой становятся славянофилы, пользующиеся победой реакции для развертывания панславистской пропаганды. Оставаясь на почве либерализма, Тургенев ничего не может противопоставить возродившемуся славянофильству, кроме старых идей либерального западничества 40-х годов, обветшалое знамя которого он поддерживает в это время с особенным и демонстративным упорством. С другой стороны, Тургенева враждебно настраивает социалистическая пропаганда Герцена и Огарева. В их учении появляются характерные народнические черты — вера в общину, учение о «самобытности». Тургенев ошибочно воспринимает всё это как сближение с славянофильством. В действительности же «сущность народничества лежит глубже: не в учении о самобытности и не в славянофильстве, а в представительстве интересов и идей русского мелкого производителя».1
В этой обстановке и создается новый роман Тургенева «Дым», направленный как против реакции, так и против революционной демократии в лице Герцена и Огарева.
- 373 -
Борьба с реакционными силами России пронизывает прежде всего эпизоды с баденскими генералами. Эти сцены в «Дыме» отражают начальную стадию реакционного наступления и подготовку будущего разгула реакционных сил, которые Тургенев в 1865—1867 годах мог еще только предвидеть и предчувствовать. Политика контрреформ зреет и развивается рядом с политикой реформ, и зреет с такой яростной силой, что грозит уничтожить все результаты и последствия акта 19 февраля, — таков смысл обличительных страниц тургеневского романа, направленных против аристократической реакционной партии. «... Надо переделать... да... переделать всё сделанное... И девятнадцатое февраля — насколько это возможно... нужно остановиться... и остановить, ... воротитесь, воротитесь назад... Совсем; совсем назад. Чем дальше назад, тем лучше», — вот общие формулы начинающегося попятного движения, осужденного «Дымом», а к этим общим требованиям присоединяется целая цепь конкретных задач реакционной агрессии: поход против печати («Журналы! Обличение!»), против демократической интеллигенции («эти студенты, поповичи, разночинцы, вся эта мелюзга, tout ce fond du sac, la petite propriété, pire que le prolétariat»), против просвещения всех ступеней («все эти университеты да семинарии там, да народные училища»), против так называемого «правового порядка» («De la poigne et des formes!.. de la poigne surtout. А сие по-русски можно перевести тако: вежливо, но в зубы!») (IX, 53, 54, 55).
Все эти формулы общего и частного характера по своему смыслу, по тону, стилю и фразеологии дают цельную и подробную программу реакционного движения 60-х годов.
Тургенев не ограничился одним политическим судом над реакционным миром и присоединил к нему суд моральный. Само реакционное направление Тургенев показывает как нечто низменное в моральном отношении, порожденное своекорыстными инстинктами, грубыми и пошлыми. Во всех политических рассуждениях рыцарей реакции «плаксивым писком пищала боязнь возможных убытков... И хоть бы капля живой струи подо всем этим хламом и сором! Какое старье, какой ненужный вздор, какие плохие пустячки занимали все эти головы, эти души, и не в один только этот вечер занимали их они, не только в свете, — но и дома, во все часы и дни, во всю ширину и глубину их существования!» (IX, 89).
Глухие намеки на жизнь этих людей «дома» — это вторая сторона тургеневского морального суда. «Дома» творятся «страшные и темные истории». Жертвой одной из таких страшных историй становится главная героиня романа Ирина, и ее личная история дает автору новый материал для морального осуждения той среды, которая подвергается и обвинению политическому. Неспособность Ирины порвать с развратившим ее миром Тургенев рассматривает как вину своей героини и одновременно как свидетельство моральной растленности той реакционно-светской среды, в которую забросила ее судьба. Близкое общение с этой средой не проходит для человека безнаказанным, оно опустошает его душевно. Так устанавливается полное единство нравственного и политического облика реакционной среды.
Этим выступление Тургенева против реакции 60-х годов ограничивается. С первых же страниц романа начинается борьба и против революционной эмиграции. В самом начале «Дыма» Тургенев знакомит читателя с компанией «офицерчиков», «... выскочивших на коротенький отпуск в Европу и обрадовавшихся случаю, конечно осторожно и не выпуская из головы задней мысли о полковом командире, побаловаться с умными и немножко даже опасными людьми...» (IX, 18). Такова, по Тургеневу, та среда,
- 374 -
которая окружает руководителей революционной русской эмиграции, лондонской и иной.
К этому же ряду явлений для Тургенева относится и весь почти губаревский кружок, состоящий из помещиков, балующихся на досуге демократизмом герценовской окраски. Тургенев стремится скомпрометировать Герцена и Огарева не путем прямых ударов, а путем изображения ничтожности тех людей, которые к ним примыкают. Об этом говорят тщательно разработанные социальные портреты участников губаревского кружка. Все они (за исключением Суханчиковой) порывают с революционной эмиграцией: Губарев становится помещиком — «дантистом», Ворошилов вступает в военную службу, Биндасов становится акцизным и умирает, убитый в трактире кием во время драки, Пищалкин встречается с Литвиновым в качестве почтенного земского деятеля, замирающего «в припадке благонамеренных ощущений». Тургенев, таким образом, сделал всё возможное, чтобы не дать поводов обвинить себя в полном отождествлении губаревского кружка с лондонской эмиграцией, представленной именами, которых, по его собственному выражению, «потомство не забудет». Напротив, он как нельзя более ясно обнажил свой замысел показать в лице участников губаревского кружка мнимых «единомышленников» Герцена. Так понял этот замысел Тургенева и Писарев.
«Есть русская пословица: дураков в алтаре бьют, — писал Писарев Тургеневу. — Вы действуете по этой пословице, и я с своей стороны ничего не могу возразить против такого образа действий. Я сам глубоко ненавижу всех дураков вообще, и особенно глубоко ненавижу тех дураков, которые прикидываются моими друзьями, единомышленниками и союзниками».1
А между тем самое имя «Губарев», как и внешний его портрет, намекали на Огарева недаром, и острая полемика с Герценом и его единомышленниками в губаревских сценах несомненно была, хотя и не в смысле памфлетного отождествления Огарева или Герцена с Губаревым или Биндасовым. Тургенев устанавливает внешнюю близость народнических положений Герцена к славянофильским лозунгам официально-реакционной партии, намекая на то, что «самобытнические» черты его идеологии могут привести к нему таких «союзников», в которых он менее всего заинтересован. Посылая Герцену свой роман, Тургенев писал: «... посылаю тебе свое новое произведение. Сколько мне известно, оно восстановило против меня в России — людей религиозных, придворных, славянофилов и патриотов. Ты не религиозный человек и не придворный; но ты славянофил и патриот и, пожалуй, прогневаешься тоже; да сверх того и Гейдельбергские мои арабески тебе, вероятно, не понравятся...».2 Здесь не без оттенка иронии Тургенев указывает Герцену на пункты его невольного сближения с такими людьми, с которыми, во всяком случае, он не может желать никакой близости (люди религиозные и придворные), и прямо называет его славянофилом. Некоторые элементы взглядов Герцена входят в круг идей враждебного ему мира — таков смысл приведенного письма.
На этом Тургенев настаивает на протяжении всего романа и потому не делает различия между славянофильством официально-реакционным и «славянофильством» губаревской группы. Славянофильские тирады произносят князь Коко, г-жа X («дрянной сморчок»), посетители салона, где царствует «действительная тайная тишина»; славянофильские же разговоры о «самобытности», общине и т. д. шумно ведутся в губаревских собраниях.
- 375 -
В речах Потугина оба «славянофильства» (подлинное славянофильство реакционной клики и мнимое славянофильство Герцена и Огарева) часто сближаются настолько тесно, что иной раз читатель не сразу может разобрать, какая именно партия в том или ином случае имеется в виду. Например, в главе V Потугин говорит: «Видите этот армяк? вот откуда всё пойдет. Все другие идолы разрушены; будемте же верить в армяк». Создается впечатление, что здесь речь идет о народнической «самобытности», но следующая фраза указывает уже на другую мишень потугинских нападок: «Ну, а коли армяк выдаст? Нет, он не выдаст, прочтите Кохановскую, и очи в потолки!» (IX, 25). То же в главе XIV: Потугин, упомянув вскользь насчет общины, раздраженно говорит о встрече с музыкантом-«самородком». Читатель вспоминает Бамбаева, распевающего романсы Варламова, и готов отнести «самородка» к губаревскому кругу явлений, но через несколько страниц застает этого самого «самородка» в ратмировском салоне, где он, сидя за фортепьяно, берет аккорды «рассеянною рукой, d’une main distraite» (IX, 84). Этими и подобными сближениями достигаются разом две цели: удары, бьющие по идеологии народнической «самобытности», каждый раз обращаются направо, и в то же время эти эпизоды звучат как упрек Герцену и Огареву, упрек и предостережение в том, что они подновляют присвоенное реакцией устаревшее оружие славянофильства. Это была давняя мысль Тургенева. Споря с Герценом в 1862 году, Тургенев упрекал его в том, что, сближаясь будто бы со славянофилами, он, вопреки собственному желанию, отрекается от революции: «Вы же... (как славянофилы), абстрагируя из едва понятой и понятной субстанции народа те принципы, на которых Вы предполагаете, что он построит свою жизнь, кружитесь в тумане и, что всего важнее, в сущности отрекаетесь от революции...».1
Смысл этого упрека в «отказе от революции», упрека, неожиданного в устах Тургенева, противника революционных потрясений, заключается в том, что под революционным делом он понимает не что иное, как передачу образованным классом народу основных начал «цивилизации». «Роль образованного класса в России быть передавателем цивилизации народу с тем, чтобы он сам уже решил, что ему отвергать или принимать, это в сущности скромная роль, хотя в ней подвизались Петр Великий и Ломоносов, хотя ее приводит в действие революция, эта роль, по-моему, еще не кончена», — писал Тургенев Герцену.2 В отказе от такого рода задач он и усматривает «вину» Герцена и Огарева. В этом же, вопреки исторической истине, он видит также их сближение с славянофильством.
В романе проповедником либерального культурничества и одновременно врагом славянофильства является Потугин. В этом образе с полной ясностью сказалась идейная слабость Тургенева. Неправомерно сблизив славянофильство с «русским социализмом» Герцена, Тургенев был обречен вести свою борьбу против славянофилов, исходя из старых западнических догм. Вступив на этот путь, он вложил в программные рассуждения Потугина вульгарную апологетику западной цивилизации.
Об этом же свидетельствует и образ Литвинова, которого Тургенев делает почти безмолвным слушателем и учеником Потугина. Характерно, что главным героем романа на этот раз становится человек, лишенный каких бы то ни было идейных исканий и тревог, типичный либеральный помещик-постепеновец, благополучно устраивающий спои хозяйственные
- 376 -
дела. Литвинов так мало напоминал героев прежних романов Тургенева, что отступление романиста от его же собственных традиций резко бросилось в глаза. Критики разных лагерей и направлений в своих откликах на «Дым» почти единодушно сошлись на том, что в новом тургеневском романе нет тургеневского героя и что Литвинов не заменил его.
«Мне хочется спросить у вас: Иван Сергеевич, куда Вы девали Базарова? — спрашивал Тургенева Писарев. — Вы смотрите на явления русской жизни глазами Литвинова, Вы подводите итоги с его точки зрения, Вы его делаете центром и героем романа, а ведь Литвинов — это тот самый друг Аркадий Николаевич, которого Базаров безуспешно просил не говорить красиво. Чтобы осмотреться и ориентироваться, Вы становитесь на эту низкую и рыхлую муравьиную кочку, между тем, как в Вашем распоряжении находится настоящая каланча, которую Вы же сами открыли и описали. Что же сделалось с этою каланчей? Куда она девалась?».1
Смотреть на явления русской жизни глазами Базарова Тургенев не мог, но дальнейшее развитие его творчества обнаружило, что литвиновско-потугинская «кочка» и для него всё же оказалась слишком низкой. Это произошло прежде всего потому, что отвращение к реакции у Тургенева было сильным и искренним, в отличие от его либерального окружения. Наступление реакции совершалось с такой неуклонностью и с таким цинизмом, что неспособность либералов ограничить или умерить реакционный курс правительства стала очевидной и для Тургенева при всем его либерализме.
С конца 60-х годов началось развитие народнического революционного движения. Не сочувствуя этому движению и попрежнему испытывая страх перед крестьянской революцией, Тургенев, однако, с пристальным вниманием присматривался к революционным народникам, с которыми встречался за границей. Часто разговаривал он с ними на политические темы и, не скрывая своего «постепеновства», резко отзывался, однако о трусливом бессилии русского либерализма. Как свидетельствует П. Л. Лавров, Тургенев в беседах с ним о положении дел в России говорил не только «об отсутствии всякой надежды на правительство», но и «о бессилии и трусости его <Тургенева> либеральных друзей». «Каждый раз, — говорит Лавров, — он начинал иронически или раздражительно перебирать имена и личности (иные весьма близкие ему) и доказывать для каждого, что он не способен ни к смелому делу, ни к риску, ни к жертве и что поэтому невозможна организация их в политическую партию с определенною программою и с готовностью пожертвовать многими личными удобствами до тех пор, пока для них сделается возможною надежда достичь своих политических целей».2
Характерно, что революционные эмигранты, стремясь активизировать либеральное движение, обращались именно к Тургеневу. Не менее характерно также и то, что Тургенев охотно поддерживал с ними общение более чем дружеское. Он вел долгие беседы с П. Лавровым и дружил с Г. Лопатиным, незаурядная личность которого вызывала в нем восхищение. Он поддерживал тесные отношения с П. А. Кропоткиным, поощрял Кравчинского в его литературно-пропагандистской деятельности, помогал М. А. Ашкинази в напечатании его романа «Жертвы царя» и снабдил своим предисловием книгу И. Павловского «В одиночном заключении. Впечатления нигилиста», чем вызвал большой шум в реакционной печати.
- 377 -
Он содействовал также изданию зарубежного «Вперед» и принял на себя обязательство выдавать этому журналу регулярную денежную субсидию. Не разделяя политических стремлений народнических революционеров, Тургенев усматривал в них силу, способную принудить правительство к политическим реформам. В их борьбе он видел не этап в развитии революционного движения, а лишь ступень к либеральным реформам. В этом, по Тургеневу, и заключался объективный смысл их деятельности. Подлинной исторической роли как революционных демократов, так и революционных народников Тургенев не видел. Эта позиция Тургенева не была секретом для его революционных друзей, и Лавров, ни на минуту не переставая считать Тургенева либералом, видел, однако, в нем человека, «настолько имеющего более чутья, чем его товарищи, что он готов был сочувствовать и даже содействовать всякой нарождающейся силе, оппозиционной по отношению абсолютизма...».1
Поддерживая народнических революционеров, Тургенев надеялся, однако, на появление в России третьей силы — деятелей нового, совсем не революционного типа. «Времена переменились, — писал он А. П. Философовой в 1874 году, — теперь Базаровы не нужны. Для предстоящей общественной деятельности не нужно ни особенных талантов, ни даже особенного ума — ничего крупного, выдающегося, слишком индивидуального; нужно трудолюбие, терпение; нужно уметь жертвовать собою без всякого блеску и треску — нужно уметь смириться и не гнушаться мелкой и темной и даже жизненной работы — я беру слово: „жизненной“ — в смысле простоты, бесхитростности, „terre à terre’a“».2 России теперь нужны, думал Тургенев, «помощники — не вожаки», «полезные рабочие» и «народные слуги».3 Эти «народные слуги», по мысли Тургенева, будут разночинцами по происхождению и «постепеновцами» по убеждениям и характеру своей деятельности. Оппозиционно настроенные по отношению к правительству, они будут далеки от революционных планов и замыслов. В соответствии со своими либеральными взглядами Тургенев надеялся, что люди этого типа в дальнейшем ходе русской истории должны будут заменить и революционных демократов 60-х годов («теперь Базаровы не нужны») и либералов из дворянской среды, трусливых, нравственно дряблых и нерешительных.
Итак, Тургенев был убежден в том, что новые деятели должны появиться не сверху, а снизу, не из среды либерального барства, а из среды народа. Это вновь оживляло в сознании писателя вопрос о русском народе, о тех подспудных силах, которые зреют в глубине русской жизни, о тех чертах русского национального характера, которые объясняли бы и фактическое появление революционеров с их героической жертвенностью, и желаемое появление «постепеновцев снизу» с их трезвой деловитостью и упорством.
Как всегда, вопросы социально-политические связывались в сознании и творчестве Тургенева с вопросами морально-философскими. Неверие в революцию, боязнь революционных потрясений всегда находили у Тургенева выражение в пессимистической философии, в мыслях о недостижимости счастья, о фатальной зависимости человека от таинственных сил природы. Успехи естественных наук в 60-х годах подсказывают Тургеневу мысль найти опору для своих философских построений в данных
- 378 -
современного ему естествознания. К чему привела эта попытка, об этом будет сказано ниже. Пока отметим только, что, как прежде, Тургенев вновь связывает свои излюбленные философские идеи с новым циклом своих социально-политических размышлений.
Всё это с полной ясностью сказалось в последнем романе Тургенева «Новь». Но и в период, предшествующий «Нови», все эти темы — и отвлеченно-философские, и конкретно-социальные — всплывали то вместе, то порознь в повестях и рассказах Тургенева 60—70-х годов, в которых накапливались разнородные материалы для большого художественного обобщения в масштабе романа.
*
Последний роман Тургенева «Новь» возник на первый взгляд неожиданно. От предшествующего романа он отделен десятилетним промежутком, — срок небывалый в практике Тургенева как романиста. Казалось, что после «Дыма» Тургенев решительно отошел от злободневного, общественно-политического романа и больше никогда к нему не вернется.
Самую возможность появления нового романа как будто ничто не предвещало: после «Дыма» в творчестве Тургенева начинается полоса рассказов и повестей, построенных на изображении «внеисторической» стороны человеческой жизни. Героем Тургенева становится человек неинтеллигентной, часто мещанской и даже пошлой среды, меньше всего пригодный для выражения идей целесообразной деятельности и исторического прогресса. Жизнь предстает в этих рассказах и повестях в ее вещной конкретности и показывается нередко в гоголевской «натуралистической» манере. При этом самые бытовые формы жизни воспринимаются автором, как ряд обособленных и замкнутых в себе эпизодов, эскизов, портретов. Характерно, что произведения, написанные между «Дымом» и «Новью», либо отнесены к прошлому, к 30-м и 40-м годам, к началу века («Часы»), либо воспроизводят как бы куски минувших исторических эпох, сохранившихся в виде курьезов и раритетов в современности («Бригадир»).
В основе всех повестей лежат подлинные факты из прошлой жизни автора, его семьи, его близких, его окружения. Так, «Вешние воды» восходят по сюжету к эпизоду из жизни Тургенева 40-х годов (его увлечение молодой девушкой во Франкфурте); «Несчастная» относится к преданиям кружка Станкевича; «Пунин и Бабурин», «Бригадир», «Степной король Лир», «Странная история» воспроизводят эпизоды детства и юности Тургенева и семейные предания рода Лутовиновых.
Писатель уходит в старину, погружается в воспоминания, как бы демонстративно отдаляется от современности, от злободневных вопросов и любит даже подчеркивать это. Когда его упрекнули в несовременности рассказа «Странная история», он ответил: «еще бы! — да я, пожалуй, еще дальше назад хвачу».1
Однако при ближайшем рассмотрении оказывается, что в своих воспоминаниях Тургенев «хватал назад» вовсе не для того, чтобы отдалиться от современности. Его «Литературные и житейские воспоминания» свидетельствуют об этом с полной очевидностью. И современники, и позднейшие критики обратили внимание на то, что в этих воспоминаниях Тургенев, воскрешая образы прошлого, в частности великий образ Белинского, был очень далек от бесстрастного летописания. В прошлом он ищет истоки современности,
- 379 -
временами он освещает фигуры людей 40-х годов так, что они выглядят, как укор революционным демократам 60-х годов. Полемизируя с ними, Тургенев стремится представить Белинского мыслителем более глубоким и в то же время более осторожным, чем исторические преемники его дела — Чернышевский и Добролюбов. А близость самого Тургенева к Белинскому служит при этом как бы аргументом, доказывающим право Тургенева с полной авторитетностью произносить приговоры над явлениями текущей литературной и общественной жизни.
Точно так же и рассказы Тургенева из русской жизни, отнесенные в прошлое, тесными нитями сплетались с современностью — иногда явно, иногда более скрыто, но сплетались всегда. По поводу рассказа «Стук... стук... стук!» (1870), в основе которого лежит эпизод из жизни 30-х годов, Тургенев писал С. К. Брюлловой: «Это студия самоубийства, именно русского, современного...».1
Итак, Тургенев настаивает на современном значении своей «студии» русского самоубийства. Действительно, тема эта далеко не отвлеченная, не абстрактная. В конце 60-х годов, а также на протяжении 70-х и 80-х годов вопрос о самоубийстве широко разрабатывался и в публицистике, и в беллетристике; он связывался с политическими и социальными вопросами: самые факты самоубийства в среде молодежи рассматривались то как признак морально-психологической неустойчивости, то как свидетельство общественного неблагополучия, а иногда как акт социального протеста.
Точно так же и повесть «Несчастная» (1868) имела для ее автора значение своеобразной «студии» современной русской жизни.
Отметим, что эта «студия» (в «Несчастной») была более благоприятна для молодого поколения, чем «Стук... стук... стук!». Здесь нет ни фразы, ни позы, ни суеверия. Напротив, неуравновешенность и нервозность Сусанны, приводящая ее к самоубийству, мотивируется ее гордостью, постоянной глухой борьбой с враждебной и злой средой, а также чувством социальной угнетенности. Сусанна — незаконнорожденная, и жизнь всё время дает ей почувствовать эту случайность ее судьбы. Ситуация этого рассказа будет впоследствии перенесена в «Новь»: несчастной будет себя ощущать Марианна («Марианна принадлежала к особенному разряду несчастных существ (в России они стали попадаться довольно часто)... Справедливость удовлетворяет, но не радует их — а несправедливость, на которую они страшно чутки, возмущает их до дна души»; IX, 238), а незаконнорожденным, остро переживающим эту случайность своей судьбы, окажется самоубийца Нежданов.
Соломинская линия будущего романа подготовляется в повестях «Пунин и Бабурин» (1874) и «Часы» (1875). Тургенева интересует здесь зарождение «постепеновцев снизу», совсем близких к народу, из народа прямо и непосредственно идущих. К этим людям относится «республиканец» Бабурин, человек, наделенный плебейской силой и плебейской гордостью, участник кружка петрашевцев, сосланный в Сибирь за свой радикализм, за вольномыслие и неуживчивость. Финал рассказа, в котором ссыльный республиканец со слезами восторога и благодарности читает царский манифест об освобождении крестьян, должен был показать главного героя как предшественника тех людей, которых в романе представляет Соломин.
Изучение предшественников соломинского типа, т. е., по мысли Тургенева, исторических деятелей из народа, способных и смелых, но в то же
- 380 -
время терпеливых, осторожных и себе на уме, продолжается и в «Часах». Действие рассказа отнесено к началу XIX века, предистория героя — К концу XVIII века и эпилог — к 1812 году. Здесь показаны два поколения разночинцев — Давыд и его отец. Отец — «якобинец» из народа, тоже ссыльный, а сын, продолжающий традиции своего отца, наделен характерными чертами нового образа, созревавшего в воображении Тургенева. Давыд воплощает в себе лучшие свойства плебейского типа: гордость, честность, прямоту, практичность без практицизма. Его образу Тургенев стремится также придать национально-русскую окраску. Давыда отличают природный русский ум, скептический и лукавый, и колоритная русская речь, простая и меткая.
Погружаясь в прошлое, Тургенев вновь, как в «Записках охотника», хочет проникнуть в самую национальную суть русской жизни. Работая над «Степным королем Лиром», Тургенев писал Анненкову: «... погружаюсь с головою в волны давно мною уже покинутой русской жизни. Ничего: иные грязны, а все-таки я доволен».1 Погружение в волны русской жизни заставило Тургенева вернуться к «Запискам охотника», казалось бы, окончательно завершенным и отошедшим в область литературной истории. Он дополнил «Записки охотника» тремя рассказами: «Стучит!», «Конец Чертопханова» и «Живые мощи», к удивлению и даже ужасу Анненкова, взывавшего к нему: «Какая прибавка, какие дополнения, украшения и пояснения могут быть допущены к памятнику, захватившему целую эпоху и выразившему целый народ в известную минуту. Он должен стоять — и более ничего. Это сумасбродство — начинать сызнова „Записки“».2 К «Запискам охотника» тяготеют также не включенные в ату серию «Бригадир» (1867) и «Степной король Лир» (1870). Старые ценители «Записок охотника» сразу почувствовали это. Анненков писал по поводу «Бригадира»: «....рассказ Тургенева есть маленький брилиянтик в 11/2 листа, весьма напоминающий те брилиантики, из которых состоят „Записки охотника“».3 И. А. Гончаров также воспринял «Бригадира» как вещь, напоминающую то лучшее, чем Тургенев воздвигнул «себе прочный памятник — т. е. Записки Охотника». А по поводу «Степного короля Лира» Гончаров прямо сказал: «Этот рассказ я отношу к Запискам Охотника».4
«Иные грязны», писал Тургенев о волнах русской жизни, в которые погрузился в этих рассказах. В самом деле, много жестокого и темного увидел Тургенев в картинах русской старины: самодурство Чертопханова и Харлова, самодурство грубое, тяжелое и спесивое, жестокость ломовского семейства в «Бригадире» и разбойничьи повадки добрых молодцев в рассказе «Стучит!». Но не этими сторонами запечатлевается в сознании автора и читателя русская старина; не самодурство и жестокость выдвигаются на первый план в новых «Записках охотника», а нечто другое: царственное величие степного короля Лира, и способность к безграничной, почти бессмертной любви бригадира Гуськова, и величественная, терпеливая кротость Лукерьи, и романтическая безудержность Чертопханова.
Таковы итоги новых наблюдений Тургенева над низовой русской жизнью, над ее подспудными силами. Правда, эти наблюдения производятся по воспоминаниям над жизнью, уже отшумевшей, но Тургеневу часто казалось, что меняются только внешние формы жизни, а ее суть,
- 381 -
ее зерно, основа людских отношений и типов — это всё остается неизменным.
«... Если бы вновь народился Шекспир, ему не из чего было бы отказаться от своего Гамлета, от своего Лира. Его проницательный взор не открыл бы ничего нового в человеческом быту: всё та же пестрая и в сущности несложная картина развернулась бы перед ним в своем тревожном однообразии» (VII, 353). Эти слова, сказанные в «Довольно», Тургенев и теперь мог бы взять эпиграфом к значительной части своих произведений. Только горечь, пронизывающая эти слова в «Довольно», значительно смягчилась. В тревожном и пестром «однообразии» русской жизни Тургенев видит черты величия и силы, и его не столько интересует вечное содержание этих образов, сколько их «русская суть», потому что его главная тема в этот период (перед «Новью» и сразу после нее) — та «безымянная Русь», которая составляет основу и фон для тревожных и трагических усилий героев его романа.
Даже вольтерьянцы и пудреные «маркизы» екатерининского века, которому много уделяет внимания Тургенев, занимают его как специфически русское явление. Вольтерьянец Колтовской в «Несчастной» — это в сознании Тургенева лицо вполне русское, это русский человек, который, несмотря на свои французские манеры и ужимки, на смертном одре вдруг, неизвестно с какой стати, произносит: «Вот тебе, бабушка, и Юрьев день!» (VIII, 106). Эта трагикомическая деталь в глазах Тургенева полна важного смысла. «Нас хоть в семи водах мой — нашей, русской, сути из нас не вывести», — писал он в 1868 году в «Литературных и житейских воспоминаниях» (XI, 386). Точно так же и бригадир Гуськов, одна улыбка которого вызывает представление о пудре и фижмах, оказывается, в сущности, не пудреным маркизом, а сподвижником такого характерно русского героя, как Суворов, и суворовская его суть так же сквозит в каждом его движении, как «пудра и фижмы» в его улыбке. Вспомним сцену (глава XIV), в которой немощный старичок отгоняет страшного быка. «Я, признаюсь, смутился — но Василий Фомич преспокойно выступил вперед — и, проговорив строгим голосом: „Ну ты, деревенщина“, махнул платком... „А он, точно, брал Прагу“, — подумал я» (VIII, 63).
Вот, значит, для чего нужно было Тургеневу уходить в воспоминания и «хватать назад» вплоть до екатерининских времен: это нужно было для изучения «русской сути», которую следовало найти в прихотливой пестроте и сложности современной жизни, вбирающей в себя разнородные и разновременные картины.
Не только к «Запискам охотника» уходил Тургенев в своем творчестве конца 60-х и начала 70-х годов, но и к своим повестям 50-х годов. Большая повесть 1871 года «Вешние воды» была воспринята, как возвращение к старым мотивам и идеям. «... Все основные мотивы ее не очень новы, а мысль-матерь уже встречалась и прежде в ваших же романах», — писал Тургеневу Анненков.1
В самом деле, основные темы «Вешних вод» давно знакомы читателю старых повестей Тургенева: поэзия воспоминаний; мотив утраченного счастья, которое было так возможно, так близко; раскаяние горькое и бесплодное; безволие героя; противопоставление слабого мужчины сильной женщине; тема любовного рабства, — все эти составные элементы «Вешних вод» уводят читателя к коллизиям «Аси», «Переписки» и «Первой любви». Характерно для новой повести Тургенева, что разработка
- 382 -
старых тем отмечена здесь пристальным вниманием к обрисовке национального характера главных и второстепенных персонажей. Итальянская группа персонажей (Джемма, Панталеоне, Эмилио) наделена чертами непосредственности, пылкости, врожденным чувством красоты, гордостью и свободолюбием. Гарибальдийская тема в финале повести более чем характерна, особенно если вспомнить, что итальянские события 1867 и 1870 годов должны были подогреть старые симпатии Тургенева к гарибальдийскому движению. Образ господина Клюбера обрисован в повести как воплощение отрицательных черт немецкого бюргерства, раскрывшихся перед Тургеневым в свете событий 1870—1871 годов.
Интерес и внимание к национальной сущности русской жизни Тургенев в это время ценит особенно высоко. Умение постигать «русскую суть» славянофилы объявляли своей монополией. Тургенев явно восстает против их незаконных притязаний, и характерно, что он опирается в этом на Белинского, чьи антиславянофильские убеждения «ни на волос не ослабили в нем его понимания, его чутья всего русского, не изменили той русской струи, которая била во всем его существе... Да, он чувствовал русскую суть как никто», — писал Тургенев в «Воспоминаниях о Белинском» (1868; XI, 414).
*
Особое место занимает у Тургенева в эту пору группа так называемых «таинственных повестей», которые, однако, не всегда отделяются резкой гранью от бытовых очерков и этюдов: жанр и мистерия идут у него рядом, иногда чередуясь в разных рассказах, а порой сливаясь в одном («Собака», «Странная история»). Загадочные и странные истории, которые любит в эту пору рассказывать Тургенев, разнообразны по своему идейному содержанию. Отчасти это продолжение старой тургеневской темы — беспомощности человека перед лицом страшных и непонятных сил природы, враждебных ему и угрожающих неизбежным уничтожением. Отчасти это дань модному в то время увлечению естественно-научным эмпиризмом, увлечению, связанному с распространением позитивистского воззрения на природу и человека. Позитивизм, как известно, стирал грани между явлениями физическими и психическими и этим открывал пути и для оживления древнего суеверия о бессмертии души, и для зарождения новейших суеверий, вроде идеи материализации духов или фантастически преувеличенных представлений о силе гипноза.
Герцен еще в 40-х годах вплотную подошел к диалектическому материализму, видя в диалектике алгебру революции. Он считал себя трезвым эмпириком и отвергал какую бы то ни было склонность к мистике, но всё же в его таинственные повести мистицизм проникал в силу того установленного Ф. Энгельсом положения, что «неверное мышление, доведенное до конца, приводит неизбежно, по давно известному диалектическому закону, к противоречию со своим исходным пунктом. И, таким образом, эмпирическое презрение к диалектике наказывается тем, что некоторые из самых трезвых эмпириков становятся жертвой самого дикого из всех суеверий — современного спиритизма».1 Нечто подобное случилось и с Тургеневым.
«Это простое действие магнетизма — факт, интересный для докторов и естествоиспытателей». «Науке известны подобные „метастазы“ — перестановления ощущений. Прекрасно; но сила, способная производить такие
- 383 -
действия, все-таки оставалась чем-то удивительным и таинственным» (VIII, 155, 154). Эти мысли, высказанные Тургеневым в «Странной истории» (1869), с полной ясностью свидетельствуют о метафизическом характере его эмпиризма, открывавшего пути для разного рода мистических предрассудков и суеверий. Но что больше всего занимало Тургенева в указанном круге вопросов, так это «возможность подчинения воли одного человека воле другого» («Странная история»; VIII, 155). В абстрактно-психологической форме как тайна, как грозная загадка предстает явление «подчинения воли» в рассказе «Сон» (1876), где действие происходит в неизвестной стране, в неизвестном городе, в неизвестное время.
Но характерно, что ключ к злободневному смыслу этой темы был дан Тургеневым в самом начале его работы над темой «подчинения воли» в рассказе «Странная история», разработанном в стиле конкретно-бытового повествования. Таинственная сила воли, порабощающей чужую волю, с одной стороны, и жажда подчинения, «самоотвержения», с другой, — такова коллизия «Странной истории», и эта коллизия очень близка к вопросам живой социальной современности.
«Молодая, серьезная, настороженная» жизнь Софи Б., жаждущей найти наставника, который бы ей «на деле показал, как жертвуют собой» (VIII, 156), уходит на служение ужасному и грубому юродивому; это нелепо и страшно по результату, но это возвышенно по тем морально-психологическим побуждениям, которые толкнули «настороженную» жизнь странной девушки на избранный ею путь. Пути могут быть и иные; судьба Софи Б. намекает на совсем другие судьбы, возможные в иное время для людей ее типа. «Я не понимал поступка Софи, — говорит автор, — но я не осуждал ее, как не осуждал впоследствии других девушек, также пожертвовавших всем тому, что̀ они считали правдой, в чем они видели свое призвание. Я не мог не сожалеть, что Софи пошла именно этим путем, но отказать ей в удивлении, скажу более, в уважении, я также не мог. Не даром она говорила мне о самоотвержении, об уничижении... у ней слова не рознились с делом» (VIII, 163—164).
В обстановке 1869 года читателю было ясно, какие девушки имелись здесь в виду, какой иной силе они подчинялись и за какими новыми наставниками пошли, уступая тем же побуждениям, что и Софи Б. Намек на революционное дело здесь был вполне прозрачен. Очевидно было и то, что, как бы Тургенев ни отнесся к самому революционному делу, его участникам и участницам он не откажет в сочувственном удивлении и, более того, в уважении, если только у них слово не будет розниться с делом. Это выяснилось окончательно в «Нови», героиня которой, Марианна, обрисована как тип, близкий к Софи Б. «Благодарность, гордость, преданность, решимость — вот чем переполнялась ее душа». «... Вы знаете..., что я в вашем распоряжении, что я хочу быть тоже полезной вашему делу, что я готова сделать всё, что будет нужно, пойти куда прикажут, что я всегда, всею душою, желала того же, что и вы...», — говорит Марианна своему наставнику и вожаку (IX, 248); эти слова могли быть сказаны и ее предшественницей, героиней «Странной истории». К Софи Б. приложимо и сказанное далее о Марианне: «Всё ее крепкое существо стало внезапно мягко как воск. Жажда деятельности, жертвы, жертвы немедленной — вот чем она томилась...» (IX, 248).
Рассказ «Сон» и родственная ему более поздняя «Песнь торжествующей любви» свидетельствуют о стремлении Тургенева создать ощущение всеобщности, абстрактности изображаемых им явлений, «полуфантастических, полуфизиологических» (как он определил сам содержание «Сна»
- 384 -
в письме к Л. Пичу от 4 февраля 1877 года),1 вне какой бы то ни было национальной конкретности. Итальянский колорит в «Песни торжествующей любви» — в сущности, колорит мнимый, легендарный, абстрактно экзотический, т. е. наиболее отдаленный от читателя и во времени и в пространстве.
Как в картинах русской старины Тургенев хочет добраться до «русской сути», так в полуфантастических, полуфизиологических своих историях он стремится приблизиться к сути жизни общечеловеческой, определяемой, как думает Тургенев, стихийными силами природы, которые, с точки зрения его метафизической философии, безраздельно и фатально господствуют над человеком.
*
В «Нови» Тургенев вплотную подошел к революционному народническому движению. Действие романа начинается в 1868 году, когда впервые возникло «хождение в народ». С первых же страниц романа Тургенев сразу дает понять, что породило это движение, что толкало интеллигентную молодежь к борьбе с самодержавным правительством. Крестьянская реформа не только не принесла облегчения народу, она разорила его, — эта мысль многократно подчеркивается на протяжении романа. Нежданов в глубоко искреннем стихотворении «Сон» говорит с горечью о бедственном положении родной стороны в пореформенную пору:
Давненько не бывал я в стороне родной...
Но не нашел я в ней заметной перемены.
Всё тот же мертвенный, бессмысленный застой,
Строения без крыш, разрушенные стены,
И та же грязь и вонь, и бедность и тоска!
И тот же рабский взгляд, то̀ дерзкий, то̀ унылый...
Народ наш вольным стал; и вольная рука
Висит, по прежнему, какой-то плёткой хилой.Бедствует и голодает крестьянство, в грязи и копоти живут рабочие, пухнут с голоду малые дети, под полицейским гнетом стонет демократическая интеллигенция, реакция празднует полную победу, благоденствуют кулаки, фабриканты и ростовщики, да «царев кабак» «не смыкает глаз», — такова картина пореформенного строя в романе Тургенева.
«Пол-России с голода помирает, „Московские Ведомости“ торжествуют, классицизм хотят ввести, студенческие кассы запрещаются, везде шпионство, притеснения, доносы, ложь и фальшь — шагу нам ступить некуда...», — с горячим негодованием восклицает Нежданов в начале романа (IX, 172). Этот же герой, вовсе не склонный к преувеличениям, с глубоким убеждением замечает: «все, решительно все люди, с которыми я разговаривал — недовольны...» (IX, 351). Вот чем вызвано, по Тургеневу, «хождение в народ»; оно порождено глубоким сочувствием молодой демократической интеллигенции бедствиям народа, тяжким страданиям «безымянной Руси».
Вместе с тем, как правдиво показал Тургенев, свою работу «в народе» революционно настроенная молодежь проводит с детской неумелостью. Нежданов, Маркелов и их друзья совсем не знают крестьянской жизни, не умеют говорить с крестьянами, не понимают их материальных интересов и духовных стремлений. Они видят недовольство народа и наивно думают, что этого достаточно, чтобы поднять крестьянство на революционное выступление. Сталкиваясь с недоверием крестьян, не понимающих утопической пропаганды народников, участники движения разочаровываются, падают духом,
- 385 -
теряют веру в себя — и в народ. «Не нужен я ему с моими брошюрами — и всё тут!» — с отчаянием восклицает Нежданов после неудачной попытки пропаганды в народе (IX, 355). Об одном из знакомых крестьян Нежданов говорит: «... как только он со мною, — точно стена между нами!» (IX, 355). Тургенев показывает, что эта стена между крестьянством и народнической интеллигенцией породила трагедию пропагандистов-народников и обусловила неизбежность их неудач, тяжелых поражений, горьких разочарований.
Однако это трезвое социально-политическое объяснение неудачи «хождения в народ» заметно осложнено в романе Тургенева фаталистическими идеями. Так, трагедия главного героя «Нови» Нежданова, помимо социально-исторических причин, определяется в романе, в соответствии с охарактеризованной выше «естественно-научной» метафизикой Тургенева, еще и наследственностью. «О, как я проклинаю... эту нервность, чуткость, впечатлительность, брезгливость, всё это наследие моего аристократического отца!», — восклицает он после неудачной своей попытки пропаганды в народе (IX, 355), и эта тема появляется здесь не случайно. Аристократическое происхождение Нежданова, его эстетизм и неустойчивость подчеркиваются на протяжении всего романа. Тургенев стремится показать, что психофизиологические особенности натуры Нежданова, определенные наследственностью, лишили его той силы воли, твердости духа и веры, которые необходимы были ему для подчинения воли других людей.
В том же письме к другу, в котором Нежданов клянет наследие своего аристократического отца, он говорит и об этом, с горечью вспоминая крах своих первых попыток пропаганды в народе: «Нужно верить в то, что̀ говоришь — а говори, как хочешь! Мне раз пришлось слышать нечто в роде проповеди одного раскольничьего пророка. Чорт знает, что̀ он молол... Зато глаза горят, голос глухой и твердый, кулаки сжаты — и весь он как железный! Слушатели не понимают — а благоговеют! И идут за ним. — А я начну говорить, точно виноватый, всё прощенья прошу» (IX, 354). В этой неспособности к беззаветной вере Нежданов и видит проявление наследственности.
В разработку характеров других героев романа Тургенев опять-таки вносит мысль о давлении сил и обстоятельств внесоциальных, внеисторических, природных. Так, Маркелов, человек менее интеллектуальный, чем Нежданов, и более ограниченный, чем он, характер совсем не гамлетический, «не голова — а правая, вооруженная рука» (IX, 441), как сказано о нем в конспекте романа, также наделен «душевной усталостью», определяемой не социально-историческими причинами, а его любовными и всяческими иными житейскими неудачами: «ему вообще не везло — никогда и ни в чем» (IX, 222), и эта неудачливость Маркелова рассматривается как факт органический, как врожденное свойство его натуры, — он «неудачник» природный. При всей своей импульсивности и страстности он лишен той силы, по мысли Тургенева, загадочной, но вполне реальной, которая позволяла бы ему вести за собой других людей.
В жизни, в поведении, во всей судьбе Машуриной сказывается влияние ее физической непривлекательности и ее неразделенной стыдливой любви к Нежданову; а шутовство и «мефистофельство» Паклина ощутительно связано с его физическим уродством.
Эта нота, так сказать, физиологического фатализма, звучавшая в последнем тургеневском романе, была замечена современниками и навлекла на автора «Нови» гнев некоторых революционеров-народников, которые увидели в этих эпизодах стремление Тургенева унизить образы деятелей революции.
- 386 -
Герман Лопатин в предисловии к сборнику «Из-за решетки» (1877) с негодованием спрашивал: «В самом деле, кто такие эти „революционеры“ г. Тургенева? Это — или аристократический выродок, кидающийся, как будто со зла и наперекор своей созерцательной, художнической натуре, в крайнюю демократическую деятельность, или „неудачник“, потерпевший крушение в любви, или же это разные Остроумовы и Машурины — люди „скорбные главою“, хотя и „чистые сердцем“...».1 Даже сразу после смерти Тургенева Н. К. Михайловский в своем более чем примирительном некрологе не мог не вспомнить в тоне упрека покойному писателю наружности Машуриной:
«Думали ли вы когда-нибудь об том, — спрашивает он читателей, — что во всей портретной галерее рыцарски деликатного относительно женщин Тургенева только и есть две безобразные женщины: Кукшина да Машурина? Мелочь это, конечно, но очень характерная».2
В этих упреках была своя большая правда. Разумеется, не случайно в романе Тургенева природа шутит свои злые шутки именно над революционерами. Этим подчеркивалась неизбежность трагической неудачи их жизненного дела. Нежданов и его друзья, хотел показать Тургенев, не обладают теми природными свойствами, которые отличают победителей в жизненной борьбе. Напротив, по замыслу автора, они отмечены такими чертами, которые характерны для людей, обреченных на поражение. И все-таки намерения унизить своих героев у Тургенева не было. Поражение в сознании автора «Нови» не было унижением, и деятель, обреченный на поражение, не был в глазах Тургенева человеком бесполезным и ненужным для своего народа. Рудин в свое время был также побежден, но он не был унижен; он был «неудачник», но жизнь его была не бесплодна.
Нужны или не нужны герои «Нови» России, выражают ли они при всей своей трагической неудачливости «русскую суть», — в этом был, по мнению Тургенева, главный вопрос, исторический и политический. И на этот вопрос Тургенев ответил утвердительно. Прежде всего тем, что придал облику своих героев и характеру их деятельности национально-русские черты. В Маркелове есть сила, настойчивость и буйство Чертопханова и Харлова; в Марианне — готовность и способность к жертвенному служению, как у Софи Б., и, так же как у нее, нераздельность слова и дела; в Машуриной — те же черты, к тому же на фоне трогательной стыдливости и нежности, а кроме того, в Машуриной есть нечто плебейское, простонародное, — недаром она зовется Феклой. Далее, все революционные деятели народнического движения наделены безусловной честностью и горячей любовью к тому народу, который к ним равнодушен и которого они не знают. «А ты, неведомый нам, но любимый нами всем нашим существом, всею кровью нашего сердца, русский народ, прими нас — не слишком безучастно — и научи нас, чего мы должны ждать от тебя» (IX, 329), — эта тирада Нежданова характерна даже для него, «российского Гамлета» и наибольшего скептика среди всех своих товарищей.3
- 387 -
«Новь». Автограф Тургенева. Первая страница. 1876.
- 388 -
«Романтик реализма» — это тургеневское определение Нежданова заключало в себе не только зерно характеристики героя, но и исторически правильное выражение объективных противоречий народнического революционного сознания. Романтический утопизм и мечтательность, в самом деле, свойственны были народническим революционерам, считавшим себя трезвыми «реалистами». Однако, показав безысходные противоречия народнического движения и произнося свой суровый приговор над его людьми, Тургенев исходил из того, что их высылает в мир на бесплодную борьбу и неизбежную гибель не какой-нибудь «Василий Николаевич» (имеется в виду Нечаев), а «безымянная Русь», и он закончил свой роман символической сценой, которая может быть правильно понята только при сопоставлении с «Порогом», как ближайший подготовительный этюд к нему:
«— Ну скажите, пожалуйста, хоть одно: вы всё еще по приказанию Василия Николаевича действуете?
«— На что̀ вам знать?
«— Или, может, кого другого, — Сидора Сидорыча?
«Машурина не отвечала.
«— Или вами распоряжается безымянный какой?
«Машурина уже перешагнула порог.
«— А, может быть, и безымянный!
«Она захлопнула дверь.
«Паклин долго стоял неподвижно перед этой закрытой дверью.
«— „Безымянная Русь!“ — сказал он наконец» (IX, 416).
Так устами Паклина Тургенев говорит о том, что революционные герои «Нови» незримыми, но прочными нитями связаны с «безымянной Русью», с русским народом.
Здесь Тургенев вступает в принципиальное противоречие с реакционной литературой, и прежде всего с «Бесами» Достоевского. Это произведение Тургенев должен был иметь в виду при работе над своим романом, потому что и «Бесы» и «Новь» возникли как отклик на нечаевское дело. Политический смысл тургеневского романа с центральной идеей «безымянной Руси», высылающей героев «Нови» на жертвенный подвиг, контрастен по отношению к концепции «Бесов», где революционные деятели показаны, как люди, чуждые России и русскому народу. В эпиграфе к роману сказано: «Поднимать следует новь не поверхностно скользящей сохой, но глубоко забирающим плугом». Герои Тургенева поднимают новь поверхностно скользящей сохой, но они поднимают ее, и в этом их значение как предшественников других деятелей, которые станут поднимать новь глубоко забирающим плугом. Такая оценка возникла у Тургенева сразу, вместе с начальным замыслом романа, еще в июле 1870 года, когда писатель набросал свой первый, едва наметившийся «концепт»: «Они несчастные, исковерканные — и мучатся самой этой исковерканностью — как вещью, совсем к их делу не подходящей... Между тем их явление, возможное в одной России, что всё еще носит характер пропедевтический, воспитательный — полезно и необходимо: они своего рода пророки, проповедники... Пророчество — болезнь — голод, жажда; — здоровый человек не может быть пророком и даже проповедником.
- 389 -
Оттого я и в Базарова внес частицу этого романтизма, что заметил один Писарев».1
Эту сторону тургеневского романа, исторический суд, в нем заключенный, в конце концов оценили и деятели революционного народничества, когда прошла полоса первого раздражения.
В народовольческой прокламации, написанной П. Ф. Якубовичем после смерти Тургенева, сказано было (главным образом в связи с «Новью»), что Тургенев, «постепеновец» по убеждениям, «служил русской революции сердечным смыслом своих произведений».2 Тот же Якубович, а вслед за ним П. Л. Лавров признали и объективную правильность тургеневской оценки противоречий народнического движения; они попытались только отнести эту оценку не к движению в целом, а к начальной его стадии. Во всяком случае, как бы ни относились русские революционеры-семидесятники к идейному смыслу романа, его «сердечный смысл» трогал и волновал их. «Он признал нравственное величие „русской нови“», — с благодарностью отмечал Лавров,3 а Г. Лопатин, так сурово отнесшийся к «Нови» при ее появлении, сказал много лет спустя беседовавшей ним С. П. Петрашкевич-Струмилиной:
«— Было что-то неподдельно отеческое в отношении Тургенева вообще к молодежи. И, пожалуй, он больше любил „буйных“ сынов своих. Ибо, по его понятиям, как было молодому человеку и не побуйствовать! „Буйные“ были ближе и приятнее душе его.
«— Но в то же время у Тургенева, — сказала я, — было ясное сознание трагической тщеты усилий русских социалистов того времени.
«— Да, конечно, он знал, что мы потерпим крах, и всё же сочувствовал нам».4
Сердечный смысл отношения Тургенева к своим героям выясняется также из того, что Тургенев объединяется с ними в оценке их врагов. Враги Нежданова и Маркелова являются и его врагами: фигуры Сипягина и Калломейцева ему ненавистны. Автор демонстративно и брезгливо отказывается от интимного приближения к внутреннему миру этих героев; он не собирается анализировать их, — он их клеймит. «Мне иногда, потому только досадно на свою лень, не дающую мне окончить начатый мною роман, — писал Тургенев в 1875 году, — что две, три фигуры, ожидающие клейма позора, гуляют, хотя с медными — но не выжженными еще лбами».5 Относительно Калломейцева, которого Тургенев задумал списать с одного знакомого помещика, прибавив к нему черты реакционного беллетриста Б. М. Маркевича, он специально отметил в «формулярном списке» 1872 года свое намерение писать этот портрет с его оригиналов «рабски и по мере возможности оскорбительно».6 Сатирические страницы в «Нови» направлены не только против откровенных героев реакции, но и представителей правительственной клики, маскирующихся либеральными фразами, подобно Сипягину. О Сипягине Тургенев говорит тем же тоном, что о Калломейцеве, и рисует их обоих одинаковыми красками — «по мере возможности оскорбительно». Тургенев не позволяет Сипягину отделить себя от Калломейцева, он приравнивает обоих героев. «Роман» Сипягина с Неждановым заканчивается
- 390 -
тем, что Сипягин выдает Нежданова полиции, а размолвки с Калломейцевым не мешают Сипягину думать про себя: «Au fond, Калломейцев прав» (IX, 323).
Выше говорилось о том, что в пору созревания «Нови» Тургенев заметно меняет свое отношение к русским либералам не только из правительственной партии, но и ко всем наличным силам русского либерализма и возлагает свои надежды на появление разночинцев нереволюционного толка, полезных рабочих и народных слуг.
Эти мечты и надежды Тургенева объясняют фигуру Соломина и его роль в романе. Соломин и есть один из тех «народных слуг», в которых, по мысли Тургенева, нуждается Россия. Он демократ с головы до ног, он сочувствует угнетенному народу и поддерживает тесные отношения с революционерами, очевидно, из тех же соображений, что и Тургенев; однако он хочет идти своей дорогой: он (опять-таки подобно Тургеневу) — «постепеновец», но, в отличие от него, постепеновец «не сверху, но снизу», т. е. деятель, вышедший из народа и к нему пришедший, ему посвятивший свою жизнь и знания. В революцию он не верит, не видит он готовой для нее почвы ни среди крестьян, ни среди фабричных, но, как намечено в конспекте романа, «у него своя религия — торжество низшего класса, в котором он хочет участвовать»; вот почему этот «постепеновец снизу» назван в конспекте «русский революционер».1 Ему принадлежит будущее, он один из тех, кто будет поднимать русскую новь глубоко забирающим плугом. «Теперь только таких и нужно! — восклицает в финальной сцене романа Сила Паклин, в чьи уста Тургенев часто вкладывает свои мысли. — Вы посмотрите на Соломина: умен как день — и здоров — как рыба... Помилуйте: человек с идеалом — и без фразы, образованный — и из народа, простой — и себе на уме... Какого вам еще надо?» (IX, 415).
И, однако, этот «революционер» ограничивает покамест свою деятельность организацией заводских школ, библиотек и фабрик на артельных началах, да произносит ультрапостепеновские проповеди, как, например, в разговоре с Марианной: «... а пока — ребеночка вы помоете или азбуку ему покажете — или больному лекарство дадите...вот вам и начало» (IX, 348). Всё это делает «революционность» Соломина чисто декларативной и самый образ его туманным и неясным.
Впрочем, полной ясности в обрисовке Соломина и быть не могло. Соломин задуман и подан не как реальная сила русской жизни, а как сила искомая, ожидаемая. Соломины еще должны появиться, пока что их нет на русской почве, они только, по мнению Тургенева, нужны России, эти «постепеновцы снизу». Это персонаж не реальный. Такого рода программные образы не редкость в практике политического романа; ценность этих фигур проверяется историей. Соломин в дальнейшем ходе русской истории этой проверки не выдержал: ни постепеновцы сверху, ни постепеновцы снизу не стали прогрессивной силой, и Соломин, призванный быть, по мысли автора, главным лицом романа, остался в «Нови» как воплощение несбывшейся либеральной утопии автора.
Так в движении от «Дыма» к «Нови» сказались противоречия мировоззрения и творчества Тургенева. Метафизическая философия толкала его на ложный путь фаталистических представлений о поведении человека и его исторической судьбе. Попытка Тургенева опереться на естественные науки привела к отрицательным результатам в силу позитивистской эмпиричности его естественно-научных представлений. Неверие в революцию, отрицание
- 391 -
революционных методов борьбы, мысль о том, что основу жизни составляют не героические порывы, а «тихое и медленное одушевление, неторопливость и сдержанность ощущений и сил» (VII, 215), — всё это заставляло Тургенева осветить образы революционеров 70-х годов трагическим светом и лишило его возможности увидеть их подлинную историческую роль. Эта же ограниченность политических взглядов Тургенева породила в «Нови» фигуру Соломина, апостола «постепеновщины». Вместе с тем глубокое отвращение к общественно-политической реакции, трезво-скептическое, даже сатирическое отношение к либеральной бюрократии, искреннее восхищение честностью и мужеством деятелей революции, их любовью к народу сообщили его последнему роману ту художественную силу и правду, которые выдержали испытание временем.
После «Нови» Тургенев не создал ничего принципиально нового в идейном отношении. В «Старых портретах» (1880) и «Отчаянном» (1881) мы видим всё те же наблюдения над русской стариной, проникнутые тем же стремлением найти в старой жизни параллели к современности. «Отчаянный» Миша нимало не напоминает современную молодежь по ее внутреннему миру и идейным стремлениям, но, по мысли Тургенева, психологическая основа его типа однородна с типом современной молодежи: широта натуры, «отчаянность», стремление во всем дойти до крайности, доброта и даже жажда «самоистребления».
«Песнь торжествующей любви» (1881) и «Клара Милич» (1882) продолжают старую тургеневскую тему «подчинения поли». В «Кларе Милич» разработка этой темы приобретает даже подчеркнуто мистический оттенок, но и в этом случае Тургенев стремится придать изображаемым событиям характер позитивной достоверности в духе модного суеверия материализации духов. Так в последние годы жизни и творчества повторял Тургенев свои старые идеи, мотивы и темы. Он не ограничился этим и собрал их воедино в том цикле миниатюр, которые составили знаменитые его «Стихотворения в прозе» (Senilia). Быть может, эти стихотворения в прозе возникли как подготовительные этюды к будущим большим работам; об этом сам Тургенев говорил Стасюлевичу. К тому же одно из стихотворений («Встреча») он снабдил соответствующей пометкой в рукописи и, действительно, включил его в состав «Клары Милич». Во всяком случае, собранные воедино, они образовали своеобразную поэтическую исповедь Тургенева, его завещание, конспект всего передуманного и пережитого. Давние размышления как бы сгустились и приняли особо конденсированную форму коротких рассказов, лирических монологов, аллегорических образов, фантастических картин, поучительных притч, снабженных иной раз заключительной моралью: «Я понял, что и я получил подаяние от брата моего» («Нищий»); «Житье дуракам между трусами» («Дурак»); «„Бей меня! но выслушай!“ — говорил афинский вождь спартанскому. „Бей меня — но будь здоров и сыт!“ — должны говорить мы» («Услышишь суд глупца»); «Только ею, только любовью держится и движется жизнь» («Воробей») и т. д.
По содержанию, стилю и тону многие стихотворения в прозе представляют собой как бы ответвление прежних крупных произведений Тургенева. Иные восходят к «Запискам охотника» («Щи», «Маша», «Два богача»), иные к любовным повестям («Роза»), иные к романам. Так, «Деревня» напоминает главу XX «Дворянского гнезда», а «Порог», «Чернорабочий и белоручка» связаны с «Новью»; стихотворения в прозе, развивающие тему бренности жизни, тяготеют к «Довольно»; персонифицированные фантастические образы смерти («Насекомое», «Старуха») ведут свое начало от «Призраков». «Призраками» и «Довольно» подготовлена была и самая форма
- 392 -
отрывков, эпизодов, размышлений и лирических монологов, вполне законченных каждый в отдельности и связанных друг с другом единством мысли и настроения.
Круг этих мыслей и настроений нам уже знаком по прежним произведениям Тургенева. В «Стихотворениях в прозе» развертываются перед нами мотивы тщеты существования, бессмысленности надежд на личное счастье, стихийного равнодушия к человеку вечной природы, которая выступает в виде грозной необходимости, подчиняющей себе свободу при помощи грубой силы; все эти мотивы сливаются в единое представление неизбежности и непредотвратимости гибели, космической и личной. И рядом с этим, на равных правах, выступает с неменьшей силой другой круг мотивов и настроений: любовь, побеждающая страх смерти; красота искусства («Стой!»); нравственная красота народного характера и чувства («Щи»); моральное величие подвига («Порог», «Памяти Ю. П. В<ревской>»); апология борьбы и мужества («Мы еще повоюем!»); животворящее чувство родины («Деревня», «Русский язык»).
В этом откровенном и прямом соединении противоречивых рядов чувств и представлений о жизни заключена наиболее интимная исповедь Тургенева, итог всей его жизни.
Об этом итоге прекрасно и верно сказал Л. Н. Толстой в письме к А. Н. Пыпину от 10 января 1884 года: «Он жил, искал и в произведениях своих высказывал то, что̀ он нашел, — всё, что̀ нашел. Он не употреблял свой талант (уменье хорошо изображать) на то, чтобы скрывать свою душу, как это делали и делают, а на то, чтобы всю ее выворотить наружу. Ему нечего было бояться. По моему, в его жизни и произведениях есть три фазиса: 1) вера в красоту (женскую любовь — искусство). Это выражено во многих и многих его вещах; 2) сомнение в этом и сомнение во всем. И это выражено и трогательно, и прелестно в „Довольно“, и 3) не формулированная... двигавшая им и в жизни, и в писаниях, вера в добро — любовь и самоотвержение, выраженная всеми его типами самоотверженных и ярче, и прелестнее всего в „Дон-Кихоте“, где парадоксальность и особенность формы освобождала его от его стыдливости перед ролью проповедника добра».1
Краткие и сжатые обобщения, появившиеся в «Стихотворениях в прозе», как нельзя более характерны для тенденций тургеневского искусства. Даже стремясь «выворотить наружу» самую интимную суть своих душевных переживаний, Тургенев хочет возвести свою исповедь к общим законам жизни, представить свои личные страдания и тревоги как результат воздействия на человека сил истории или природы. Каждый человек, которого рисует Тургенев, предстает в его изображении либо как воплощение исторических сил данной страны и народа, либо как результат подспудной, незримой работы стихийных сил, в конечном итоге — сил природы, «необходимости». Вот почему у Тургенева рассказ о человеке, об отдельном эпизоде его жизни почти всегда превращается в рассказ о его «судьбе», исторической и внеисторической.
«Мне недавно пришло в голову, — писал Тургенев 14 октября 1859 года графине Ламберт, — что в судьбе почти каждого человека есть что-то трагическое, — только часто это трагическое закрыто от самого человека пошлой поверхностью жизни. Кто останавливается на поверхности (а таких много), тот часто и не подозревает, что он — герой трагедии... Кругом меня все мирные, тихие существования, а как приглядишься — трагическое
- 393 -
виднеется в каждом, либо свое, либо наложенное историей, развитием народа».1
«Трагическое» в сознании Тургенева — это прежде всего необходимое, неизбежное, от человека не зависящее. Художественное отражение проявлений «необходимости» — эту задачу Тургенев решает в каждом своем значительном произведении. В судьбе каждого человека он непременно хочет увидеть и показать «либо свое» (т. е. определенное стихийными законами жизни), «либо наложенное историей, развитием народа». В первом случае это будет тургеневская повесть, во втором случае, начиная с «Рудина», — тургеневский роман. Если в центре повествования находится любовный эпизод, то он также подается не как интимный и частный случай, а непременно либо в связи с общим философским пониманием жизни и ее законов, либо в связи с исторической характеристикой человека.
В духе общих художественных принципов Тургенева и психологический анализ проводится им не для выяснения случайных и зыбких сцеплений мыслей и настроений, не для изображения самого психического процесса, а для выражения устойчивых психических свойств, либо, по мысли Тургенева, определенных положением человека среди стихийных жизненных сил, либо опять-таки «наложенных историей, развитием народа».
Изображение природы подчинено у Тургенева тому же заданию. Природа выступает как средоточие тех естественных сил, которые окружают человека, часто подавляют его своей неизменностью и мощью, часто оживляют его и увлекают этой же мощью и красотой. Герой Тургенева осознает себя в связи с природой; поэтому пейзаж связан с изображением душевной жизни, он ей аккомпанирует непосредственно или контрастно.
Тургенев скупо отбирает факты и явления жизни и стремится достигнуть эффекта немногими, строго рассчитанными средствами. Л. Толстой упрекал Лескова в чрезмерности. Тургенева в этом никто упрекнуть не смог бы. Его закон — мера и норма, принцип необходимого и достаточного.
Тот же принцип гармонии, меры и нормы вносит он и в свой слог, в свой язык.
Русский язык он воспринимает прежде всего как создание народа и потому как выражение коренных свойств народного характера. Больше того, язык, с точки зрения Тургенева, отражает не только настоящие, но и будущие свойства народа, его потенциальные качества и возможности. «... Хотя он <русский язык> не имеет бескостной гибкости французского языка, — писал Тургенев в частном письме, — для выражения многих и лучших мыслей, он удивительно хорош по своей честной простоте и свободной силе».2 Тем, кто скептически относился к судьбам России, Тургенев говорил:
«И я бы, может быть, сомневался в них, — но язык? Куда денут скептики наш гибкий, чарующий, волшебный язык? — Поверьте, господа, народ, у которого такой язык — народ великий!».3
Насколько устойчиво было у Тургенева такое отношение к русскому языку, — не только как к отражению лучших свойств русского национального характера, но и как к залогу великого будущего русского народа, — свидетельствует его знаменитое стихотворение в прозе «Русский язык». Для него русский язык — нечто гораздо более важное, чем средство к выражению мыслей, чем «простой рычаг»; язык — национальное достояние. Отсюда характерный для Тургенева призыв — беречь русский язык. «... Берегите
- 394 -
«Порог». Автограф Тургенева. Первая страница. 1878.
- 395 -
«Порог». Автограф Тургенева. Заключительные строки. 1878.
«Русский язык». Автограф Тургенева. 1882.
- 396 -
наш язык, наш прекрасный русский язык, этот клад, это достояние, переданное нам нашими предшественниками, в числе которых блистает опять-таки Пушкин! — Обращайтесь почтительно с этим могущественным орудием; в руках умелых оно в состоянии совершать чудеса!» (XI, 468). Язык литературы, разработанный русскими писателями во главе с Пушкиным, был для Тургенева неразрывно связан с общенародным языком. Поэтому он решительно отвергал попытки создания какого-то особого языка для литературы в отрыве от языка общенародного. «Создать язык!! — восклицал он, — создать море. Оно разлилось кругом безбрежными и бездонными волнами; наше писательское дело — направить часть этих волн в наше русло, на нашу мельницу!» (1871, к Фету).1
Итак, роль писателя по отношению к языку, который дан ему народом, заключается прежде всего в регулировании, в направлении, в отборе («направить часть этих волн»), т. е. опять-таки в нормализации.
В 1910 году М. Горький писал К. Треневу: «... проштудируйте богатейших лексикаторов наших — Лескова, Печерского, Левитова купно с такими изящными формовщиками слова и знатоками пластики, каковы Тургенев, Чехов, Короленко».2 Два ряда писателей намечает здесь Горький: одни открывают и собирают словесные богатства языка («богатейшие лексикаторы»), другие оформляют накопленные богатства и вырабатывают норму литературной речи («изящные формовщики слова»). Тургенев, естественно, находит себе место во втором ряду, среди «формовщиков слова», он открывает этот ряд как его бесспорный глава.
В письме к О. К. Гижицкой (1878) Тургенев высказал главные свои языковые требования. Он советует своей корреспондентке избегать того языка, который он называет журнальным. «Слог этот, — говорит он, — отличается какой-то хлесткой небрежностью и распущенностью, неточностью эпитетов и неправильностью языка». За этой отрицательной формулой своих языковых требований Тургенев дает и формулу положительную: «... при передаче собственных мыслей и чувств не брать сгоряча готовых, ходячих (большей частью не точных или приблизительно точных) выражений, — а стараться ясно, просто и сознательно верно воспроизводить словом то, что пришло в голову».3
Осуществление этого принципа в художественной практике самого Тургенева было задачей более чем трудной, потому что «просто» нужно было говорить о вещах далеко не простых, а «ясно» — не только о событиях внешних, зримых и ощутимых. «Ясность» нужна была Тургеневу для того, чтобы передать «внутренний трепет неясных чувств и ожидании» («Переписка»; VII, 103). Довести сложное до простоты, неясное, смутное до точности и верности — таково задание Тургенева-стилиста. Вот почему он восхищался таким, например, пушкинским словосочетанием, как «тяжелое умиленье» («С каким тяжелым умиленьем Я наслаждаюсь дуновеньем В лицо мне веющей весны»). По поводу этих строк Тургенев говорил Л. Нелидовой: «Заметили ли вы это выражение: „с каким тяжелым умиленьем“? — А! Понимаете ли вы, как это сказано? Я дал бы себе отрезать по мизинцу на каждой руке за то, чтобы суметь так сказать».4
Принцип сложной простоты и точного выражения «неясных чувств и ожиданий» приводит к таким характерно тургеневским словосочетаниям, как «сочувственное негодование», «ласковое презрение», «острая теплота»
- 397 -
(воздуха), «кислый треск» (кузнечиков) или «молчание полноты» и «колыхание счастья». А язык тургеневского психологического анализа приводит к таким характеристикам-уподоблениям: «Разнообразнейшие чувства, легкие, быстрые, как тени облаков в солнечный ветреный день, перебегали то и дело по ее глазам и губам» («Первая любовь»; VII, 282). «Очертания их <мыслей> были так же неясны и смутны, как очертания тех высоких, тоже как будто бы бродивших тучек» («Дворянское гнездо»; V, 177). Или: «Вся жизнь моя озарилась любовью, именно вся, до самых мелочей, словно темная, заброшенная комната, в которую внесли свечку» («Дневник лишнего человека»; II, 171). Показательно, что в последнем случае Тургенев словно доказывает, что ни одно слово не сказано здесь в неточном или приблизительно точном смысле: вся — «именно вся, до самых мелочей»; озарилась — «словно темная, заброшенная комната» и т. д.
Стремление дать простое и точное выражение сложным и неясным явлениям естественно влечет к афористичности, сентенциозности; поэтому тургеневские характеристики, определения, сравнения часто приобретают афористическую форму: «Оно <счастье> — как здоровье: когда его не замечаешь, значит, оно есть» («Фауст»; VII, 188). «Любовь даже вовсе не чувство — она болезнь — известное состояние души и тела; она не развивается постепенно — в ней нельзя сомневаться, с ней нельзя хитрить, хотя она проявляется не всегда одинаково; обыкновенно она овладевает человеком без спроса, внезапно, против его воли — ни дать, ни взять холера или лихорадка...» («Переписка»; VII, 122). «Смерть, как рыбак, который поймал рыбу в свою сеть и оставляет ее на время в воде: рыба еще плавает, но сеть на ней, и рыбак выхватит ее — когда захочет» («Накануне»; VI, 165). В последнем примере афоризм явственно перерастает в аллегорию; вот почему в «Стихотворениях в прозе», в которых языковые и стилистические тенденции Тургенева выражены с наибольшей прямотой и ясностью, особенно много встречается законченных афоризмов и аллегорий.
Изображение «неясных чувств и ожиданий» очень часто находит у Тургенева другое русло и выражается в лирической декламации, как, например, в «Довольно»: «О скамейка, на которой мы сидели молча, с поникшими от избытка чувств головами — не забыть мне тебя до смертного моего часа!» (VII, 350—351). Примеры этого рода настолько многочисленны и знакомы, что их нет надобности приводить. Именно эта струя тургеневского языка и стиля вызывала нарекания критики в склонности Тургенева к старомодным «тонкочувствительным излияниям». Отмечалось также, что именно в этих случаях проза Тургенева тесно соприкасается с поэтической речью, хотя стремление сблизить прозу со стихом характерно для всего тургеневского творчества, начиная с ранних его прозаических опытов и кончая «Стихотворениями в прозе».
На протяжении всего своего творчества Тургенев сознательно сближал прозу с поэзией, устанавливал равновесие между ними. Его позиция в вопросе о соотношении стиха и прозы заметно отлична от пушкинской. Как Пушкин стремился отделить прозу от стиха, найти для прозы свои законы, утвердить в прозе «прелесть нагой простоты», освободить ее от лиризма и сделать орудием логической мысли, — так Тургенев стремился к обратному: к прозе, обладающей всеми возможностями поэтической речи, к прозе гармонически упорядоченной, лирической, соединяющей в себе точность логической мысли со сложностью поэтического настроения, — словом, он стремился, в конечном счете, к стихотворениям в прозе. В различии соотношения стиха и прозы у Пушкина и Тургенева сказалось различие этапов истории русской литературной речи. Пушкин создавал
- 398 -
новый литературный язык и заботился о кристаллизации его элементов; Тургенев распоряжался всеми богатствами, приобретенными в результате пушкинской реформы, упорядочивал и оформлял их; он не подражал Пушкину, а развивал его достижения.
*
Историческое значение тургеневского творчества громадно. В «Записках охотника» Тургенев создал типический образ русского крестьянина, образ одновременно социальный и национальный. Тургенев «зашел к народу с такой стороны, с какой до него к нему никто еще не заходил... С каким участием и добродушием автор описывает нам своих героев, как умеет он заставить читателей полюбить их от всей души!» (Белинский, XI, 138).
Развивая традиции Пушкина, Тургенев разработал особый тип «свободного» романа, в котором повествование о личной судьбе героя превращается в цельную картину социально-политической и идейной жизни страны в определенный период ее истории. В тургеневских романах всё читающее человечество получило широкую идейную летопись русской жизни, начиная с сороковых годов и кончая семидесятыми. Сменявшие друг друга герои романов Тургенева, представители разных идейных поколений, образовали в сознании читателей России и всего мира типический образ передового русского человека, осознающего свою личную судьбу в неразрывной связи с судьбами своей страны. Точно так же и образы героинь Тургенева, при всем неповторимом своеобразии каждой из них, сложились в характерный для России единый образ «тургеневской девушки», стремящейся выйти из сферы узко личного существования на широкие просторы общественной жизни и борьбы.
Только человека, связывающего свою личную судьбу с судьбой родины, считает Тургенев в лучших своих произведениях вполне русским человеком. Характерно, что при всем либерализме Тургенева истинным русским патриотом для него был Белинский. «Белинский, — писал он, — был вполне русский человек, даже патриот — разумеется, не на лад М. Н. Загоскина; благо родины, ее величие, ее слава возбуждали в его сердце глубокие и сильные отзывы» (XI, 413).
Замечательное свойство Тургенева, как великого реалиста, заключалось в том, что он всегда умел распознавать и показывать типический характер новых, нарождающихся общественных явлений, еще далеко не упрочившихся, но уже растущих и развивающихся. «... Мы можем сказать смело, — писал Добролюбов, — что если уже г. Тургенев тронул какой-нибудь вопрос в своей повести, если он изобразил какую-нибудь новую сторону общественных отношений, — это служит ручательством за то, что вопрос этот действительно подымается или скоро подымется в сознании образованного общества, что эта новая сторона жизни начинает выдаваться и скоро выкажется резко и ярко пред глазами всех» (II, 209). Сила художественного реализма обеспечила творчеству Тургенева широкую популярность не только в России, но и за рубежом. Мировая литература испытала на себе плодотворное влияние творчества Тургенева в целом и, в особенности, его «Записок охотника» и романов. Высокая идейность произведений Тургенева, его мастерство рассказчика и романиста стали нормой и образцом для крупнейших писателей мира. Популярность Тургенева за рубежом еще при жизни писателя достигла колоссальных
- 399 -
размеров. Знакомясь с произведениями Тургенева, зарубежные читатели усваивают великие традиции русской реалистической школы.
Либерализм в политике, пессимизм в философии — все эти черты тургеневского сознания и творчества отошли в прошлое и стали достоянием истории, вместе с эпохой Тургенева и тем буржуазно-дворянским культурным кругом, с которым Тургенев был связан так тесно. Но созданные им образы русских людей, картины русской жизни и русской природы сохранили свою объективную ценность. Это же следует сказать и о языке Тургенева.
В разработке литературного языка Тургенев, продолжив дело Пушкина, составил важный этап в истории русской речи. Сложность и точность, ясность и благозвучие, простота и сила — эти черты языка Тургенева были восприняты последующими поколениями как драгоценное наследие великого писателя. Недаром тургеневский язык нашел высокую оценку у Ленина. «Мы лучше вас знаем, — писал он, обращаясь к либералам, — что язык Тургенева, Толстого, Добролюбова, Чернышевского — велик и могуч».1 Характерно, что в ленинском перечне мастеров русского слова имя Тургенева стоит на первом месте. Важную сторону творчества Тургенева передовые читатели и критики его времени видели и в постоянно присущем ему «живом отношении к современности», в его уменье быстро угадывать «новые потребности, новые идеи, вносимые в общественное сознание»,2 и тотчас откликаться на них. Эта особенность тургеневского творчества воспринимается нами как жизненно важная задача, как основной принцип передового искусства.
Достижения Тургенева обеспечили ему великую роль в развитии русской и мировой литературы.
СноскиСноски к стр. 316
1 М. Горький. История русской литературы, 1939, стр. 176.
Сноски к стр. 317
1 И. С. Тургенев, Сочинения, т. XII, Гослитиздат, 1933, стр. 5. В дальнейшем цитируется это издание (тт. I—XII, 1928—1934).
Сноски к стр. 318
1 «Русская мысль», 1912, № 12, отд. II, стр. 142, 144.
Сноски к стр. 319
1 Белинский, Письма, т. II, 1914, стр. 360.
Сноски к стр. 322
1 И. С. Тургенев, Первое собрание писем, 1884, стр. 26.
2 В. П. Боткин и И. С. Тургенев, Неизданная переписка, 1851—1869, М. — Л., 1930, стр. 54.
3 Толстой и Тургенев, Переписка, М., 1923, стр. 41.
Сноски к стр. 323
1 Письма К. Д. Кавелина и И. С. Тургенева к А. И. Герцену, 1892, стр. 140, 141.
2 Там же, стр. 117.
3 Там же, стр. 110.
Сноски к стр. 324
1 Н. Г. Чернышевский, Полное собрание сочинений, т. VII, Гослитиздат, 1950, стр. 713.
2 Письма К. Д. Кавелина и И. С. Тургенева к А. И. Герцену, 1892, стр. 145.
Сноски к стр. 325
1 Письма К. Д. Кавелина и И. С. Тургенева к А. И. Герцену, 1892, стр. 162.
2 Там же, стр. 175—176, 179—180.
3 В. И. Ленин, Сочинения, т. 18, стр. 13.
Сноски к стр. 327
1 Толстой и Тургенев, Переписка, 1928, стр. 29.
2 В. Г. Белинский, Полное собрание сочинений, т. IX, СПб., 1910, стр. 164.
Сноски к стр. 329
1 В. Г. Белинский, Полное собрание сочинений, т. VIII, 1907, стр. 207, 219, 208.
2 Там же, стр. 212, 218.
Сноски к стр. 330
1 Белинский, Письма, т. II, СПб., 1914, стр. 373, 374.
Сноски к стр. 334
1 В. Г. Белинский, Полное собрание сочинений, т. X, 1914, стр. 219.
2 М. Горький. История русской литературы. Гослитиздат, 1939, стр. 178.
Сноски к стр. 340
1 Н. А. Некрасов, Полное собрание сочинений и писем, т. IX, Гослитиздат, 1950, стр. 543.
Сноски к стр. 345
1 В. И. Ленин, Сочинения, т. 17, стр. 96.
Сноски к стр. 346
1 Н. Г. Чернышевский, Полное собрание сочинений, т. III, Гослитиздат, 1947, стр. 197.
2 Н. А. Добролюбов, Полное собрание сочинений, т. II, Гослитиздат, 1935, стр. 224.
Сноски к стр. 347
1 Н. Г. Чернышевский, Полное собрание сочинений, т. III, 1947, стр. 198.
2 Эпизод, изображающий смерть Рудина, тогда еще не был написан.
Сноски к стр. 348
1 М. Горький. История русской литературы, Гослитиздат, М., 1939, стр. 176.
Сноски к стр. 349
1 Н. Г. Чернышевский, Полное собрание сочинений, т. III, 1947, стр. 422—423.
Сноски к стр. 350
1 Письма И. С. Тургенева к Паулине Виардо, М., 1900, стр. 128.
2 Там же, стр. 128—129.
Сноски к стр. 352
1 Человек не рожден быть свободным (нем.).
2 Письма И. С. Тургенева к Паулине Виардо, 1900, стр. 151—152.
Сноски к стр. 354
1 См. Н. А. Островская. Воспоминания о Тургеневе. «Тургеневский сборник», изд. «Огни», 1915, стр. 122.
2 Письма И. С. Тургенева к графине Е. Е. Ламберт, М., 1915, стр. 7—8.
3 Н. А. Добролюбов. Полное собрание сочинений, т. II, Гослитиздат, 1935, стр. 211.
4 Там же, стр. 212.
Сноски к стр. 355
1 Там же, стр. 211.
2 Там же, стр. 209.
Сноски к стр. 356
1 Н. Щедрин (М. Е. Салтыков), Полное собрание сочинений, т. XVIII, Гослитиздат, 1937, стр. 144.
2 Н. А. Добролюбов, Полное собрание сочинений, т. II, 1935, стр. 208.
3 Там же, стр. 212.
Сноски к стр. 358
1 Н. А. Добролюбов, Полное собрание сочинений, т. II, 1935, стр. 228.
2 Там же.
3 «Литературный вестник», 1903, т. VI, кн. 5, стр. 81.
4 Н. А. Добролюбов. Полное собрание сочинений, т. II, стр. 239, 229.
Сноски к стр. 359
1 Там же, стр. 227.
Сноски к стр. 360
1 Н. А. Добролюбов, Полное собрание сочинений, т. II, 1935, стр. 226, 227.
2 Письма И. С. Тургенева к графине Е. Е. Ламберт, 1915, стр. 100.
Сноски к стр. 361
1 Н. А. Добролюбов, Полное собрание сочинений, т. II, 1935, стр. 216, 224.
2 И. С. Тургенев, Первое собрание писем, 1884, стр. 106.
Сноски к стр. 362
1 Н. Щедрин (М. Е. Салтыков), Полное собрание сочинений, т. XVIII, М., 1937, стр. 343.
2 Письма К. Д. Кавелина и И. С. Тургенева к А. И. Герцену, 1892, стр. 146.
Сноски к стр. 364
1 Н. А. Добролюбов, Полное собрание сочинений, т. IV, 1937, стр. 58.
2 Там же, т. III, 1936, стр. 69.
Сноски к стр. 365
1 И. С. Тургенев, Первое собрание писем, 1884, стр. 105.
Сноски к стр. 366
1 И. С. Тургенев, Первое собрание писем, 1884, стр. 106—107.
2 В. И. Ленин, Сочинения, т. 18, стр. 15.
Сноски к стр. 367
1 В. И. Ленин, Сочинения, т. 27, стр. 244.
2 М. А. Антонович, Избранные статьи, Гослитиздат, 1938, стр. 144.
3 Там же, стр. 159, 160.
Сноски к стр. 368
1 Д. И. Писарев, Избранные сочинения, т. I, 1934, стр. 260.
2 Там же, стр. 242.
3 Там же, стр. 260.
Сноски к стр. 371
1 М. А. Антонович, Избранные статьи, 1938, стр. 238.
Сноски к стр. 372
1 В. И. Ленин, Сочинения, т. 1, стр. 384.
Сноски к стр. 374
1 «Радуга». Альманах Пушкинского Дома, 1922, стр. 217.
2 Письма К. Д. Кавелина и И. С. Тургенева к А. И. Герцену, Женева, 1892, стр. 190.
Сноски к стр. 375
1 Письма К. Д. Кавелина и И. С. Тургенева к А. И. Герцену, 1892, стр. 161.
2 Там же, стр. 160—161.
Сноски к стр. 376
1 «Радуга». Альманах Пушкинского Дома, 1922, стр. 218—219.
2 И. С. Тургенев в воспоминаниях революционеров-семидесятников. Изд. «Academia», М. — Л., 1930, стр. 25, 42.
Сноски к стр. 377
1 И. С. Тургенев в воспоминаниях революционеров-семидесятников. Изд. «Academia», М. — Л., 1930, стр. 73.
2 И. С. Тургенев, Первое собрание писем, 1884, стр. 241—242.
3 Там же, стр. 243.
Сноски к стр. 378
1 Письмо М. В. Авдееву от 25 января 1870 года. «Русская старина», 1902, кн. 9, стр. 497.
Сноски к стр. 379
1 Письмо от 16 января 1877 года. «Русская мысль», 1897, кн. 6, стр. 28—29.
Сноски к стр. 380
1 Письмо от 15 июня 1870 года. «Русское обозрение», 1894, кн. 4, стр. 514.
2 «Русское обозрение», 1898, кн. 5, стр. 21.
3 М. М. Стасюлевич и его современники в их переписке, т. III, 1912, стр. 293—294.
4 И. А. Гончаров и И. С. Тургенев по неизданным материалам Пушкинского Дома. Изд. «Academia», 1923, стр. 63, 89.
Сноски к стр. 381
1 «Русское обозрение», 1898, кн. 3, стр. 18.
Сноски к стр. 382
1 К. Маркс и Ф. Энгельс, Сочинения, т. XIV, стр. 473—474.
Сноски к стр. 384
1 Письма И. С. Тургенева к Людвигу Пичу, М. — Л., 1924, стр. 189.
Сноски к стр. 386
1 И. С. Тургенев в воспоминаниях революционеров-семидесятников. Изд. «Academia», М. — Л., 1930, стр. 327.
2 Н. К. Михайловский, Сочинения, т. V, СПб., 1897, стб. 825. Резко отрицательно отнесся к «Нови» и М. Е. Салтыков-Щедрин. См.: Н. Щедрин (М. Е. Салтыков), Полное собрание сочинений, т. XIX, 1939, стр. 87—88.
3 Исключение составляет в «Нови» Кисляков, персонаж комический, из числа тех пустых и бойких людей, которые любят вертеться около передовых деятелей. Его роль аналогична роли Ситникова в «Отцах и детях». И отношение Нежданова к Кислякову напоминает отношение Базарова к Ситникову. «Мне, пойми ты это — мне нужны подобные олухи. Не богам же, в самом деле, горшки обжигать!», — говорит Базаров о Ситникове (VI, 282). «По боку эстетику! и г-н Кисляков может быть полезен!», — думает Нежданов о Кислякове (IX, 257). Не удивительно, что именно Кисляков, как человек случайный, не разделил судьбу других участников революционного кружка. «Кислякова подержали с месяц под арестом, а потом выпустили и даже не препятствовали ему снова „скакать“ по губерниям...» (IX, 409).
Сноски к стр. 389
1 А. Мазон. Парижские рукописи И. С. Тургенева. Изд. «Academia», 1931, стр. 107—108.
2 И. С. Тургенев в воспоминаниях революционеров-семидесятников. Изд. «Academia», 1930, стр. 8.
3 Там же, стр. 77.
4 Там же, стр. 124—125.
5 И. С. Тургенев, Первое собрание писем, 1884, стр. 250.
6 А. Мазон. Парижские рукописи И. С. Тургенева, стр. 123.
Сноски к стр. 390
1 А. Мазон. Парижские рукописи И. С. Тургенева, стр. 108.
Сноски к стр. 392
1 Л. Н. Толстой, Полное собрание сочинений, т. 63, Гослитиздат, 1934, стр. 150.
Сноски к стр. 393
1 Письма И. С. Тургенева к графине Е. Е. Ламберт, 1915, стр. 50—51.
2 Там же, стр. 64.
3 Н. В. Щербань. Тридцать два письма И. С. Тургенева и воспоминания о нем (1861—1875). «Русский вестник», 1890, № 7, стр. 12—13.
Сноски к стр. 396
1 А. Фет. Мои воспоминания, ч. II, М., 1890, стр. 237.
2 «Литературная газета», 1946, № 22, 25 мая.
3 «Слово», сб. VIII, М., б. г., стр. 26, 27.
4 «Вестник Европы», 1909, № 9, стр. 232—233.
Сноски к стр. 399
1 В. И. Ленин, Сочинения, т. 20, стр. 55.
2 Н. А. Добролюбов, Полное собрание сочинений, т. II, 1935, стр. 208.












