329

ЗНАЧЕНИЕ ПУШКИНА В РАЗВИТИИ
РУССКОГО ЛИТЕРАТУРНОГО
ЯЗЫКА

330

331

1

Одной из важнейших исторических заслуг великого русского национального поэта А. С. Пушкина является, как уже отмечалось в главе, посвященной его жизни и творчеству, преобразование русского литературного языка. С именем Пушкина и его замечательной деятельностью связано начало нового периода в истории русского литературного языка.

В. И. Ленин, определяя рамки словаря современного русского литературного языка, предлагал включить в него слова, употребляемые «теперь и классиками, от Пушкина до Горького».1

И. В. Сталин, говоря в своем труде «Марксизм и вопросы языкознания» о тех переменах, которые совершились в нашем языке со времени Пушкина, указывает:

«Со времени смерти Пушкина прошло свыше ста лет. За это время были ликвидированы в России феодальный строй, капиталистический строй и возник третий, социалистический строй. Стало быть, были ликвидированы два базиса с их надстройками и возник новый, социалистический базис с его новой надстройкой. Однако, если взять, например, русский язык, то он за этот большой промежуток времени не претерпел какой-либо ломки, и современный русский язык по своей структуре мало чем отличается от языка Пушкина.

Что изменилось за это время в русском языке? Серьезно пополнился за это время словарный состав русского языка; выпало из словарного состава большое количество устаревших слов; изменилось смысловое значение значительного количества слов; улучшился грамматический строй языка. Что касается структуры пушкинского языка с его грамматическим строем и основным словарным фондом, то она сохранилась во всем существенном, как основа современного русского языка».2

Таким образом, подчеркивается живая связь нашего современного языка с языком Пушкина.

Основные нормы русского языка, представленные в языке произведений Пушкина, остаются живыми, действующими и для нашего времени. Они оказались в основном непоколебленными, независимо от смены исторических эпох, смены базисов и надстроек. То, что является в нашем языке особым, отличным от пушкинского, не касается в целом его структуры, его грамматического строя и его основного словарного фонда. Мы можем отметить здесь лишь частичные изменения, клонящиеся к некоторому пополнению основного словарного фонда нашего языка за счет отдельных элементов словарного состава, так же как и некоторое дальнейшее

332

улучшение, совершенствование, оттачивание отдельных его грамматических норм и правил.

Деятельность Пушкина составляет важный исторический этап в совершенствовании национального языка, неразрывно связанном с развитием всей национальной культуры, поскольку национальный язык является формой национальной культуры.

Пушкин потому явился основоположником современного литературного языка, близкого и доступного всему народу, что был писателем истинно-народным, чье творчество обогатило нашу национальную культуру, писателем, горячо боровшимся со всеми, кто стремился придать ей характер антинародный, выгодный и удобный лишь для господствующего эксплоататорского класса. Деятельность Пушкина как основоположника русского литературного языка неразрывно связана с его общей величайшей ролью в развитии русской национальной культуры, нашей литературы, передовой общественной мысли.

И. С. Тургенев в знаменитой речи о Пушкине указывал, что Пушкину «одному пришлось исполнить две работы, в других странах разделенные целым столетием и более, а именно: установить язык и создать литературу».1

Признание Пушкина основоположником нашего литературного языка вовсе не означает, конечно, что Пушкин был единоличным создателем русского национального языка, изменившим существовавший до него язык сверху донизу, всю его структуру, складывавшуюся веками и задолго до появления Пушкина. Горький глубоко охарактеризовал отношение Пушкина к общенародному языку в следующей известной формуле: «... язык создается народом. Деление языка на литературный и народный значит только то, что мы имеем, так сказать, «сырой» язык и обработанный мастерами. Первый, кто прекрасно понял это, был Пушкин, он же первый и показал, как следует пользоваться речевым материалом народа, как нужно обрабатывать его».2

Величие дела Пушкина состоит именно в том, что он прекрасно понимал, что язык создается народом. Он широчайшим образом воспользовался наличными богатствами общенародного русского языка. Он глубоко оценил значение всех характерных структурных особенностей русского общенародного языка в их органической целостности. Он узаконил их в различных жанрах и стилях литературной речи. Он придал общенародному русскому языку особенную гибкость, живость и совершенство выражения в литературном употреблении. Он решительно устранял из литературной речи то, что не отвечало основному духу и законам живого русского общенародного языка.

Совершенствуя русский литературный язык и преобразуя различные стили выражения в литературной речи, Пушкин развивал определившиеся ранее живые традиции русского литературного языка, внимательно изучал, воспринимал и совершенствовал лучшее в языковом опыте предшествующей ему литературы. Достаточно указать на чуткое и любовное отношение Пушкина к языку древнейших памятников русской литературы, особенно к языку «Слова о полку Игореве» и летописей, а также к языку лучших писателей XVIII и XIX веков — Ломоносова, Державина, Фонвизина, Радищева, Карамзина, Жуковского, Батюшкова, Крылова, Грибоедова. Пушкин также принимал живое участие во всех спорах и обсуждениях вопросов

333

литературного языка его времени. Известны его многочисленные отклики на споры карамзинистов и шишковистов, на высказывания декабристов о русском литературном языке, на языковую и стилистическую полемику в журналистике 30-х годов XIX века.

Но Пушкин вместе с тем, выработав глубоко последовательные взгляды на отношение литературного языка к народному, развивал неуклонно и дело критики предшествующей и современной ему литературной традиции в области языка. Он стремился к устранению тех разрывов между литературной речью и народно-разговорным языком, которые еще не были преодолены к его времени, к устранению из литературной речи тех ее пережиточных, архаических элементов, которые уже не отвечали потребностям новой литературы, ее возросшей общественной роли.

Он стремился придать литературной речи и ее различным стилям характер гармонической, законченной системы, придать строгость, отчетливость и стройность ее нормам. Именно преодоление присущих допушкинской литературной речи внутренних противоречий и несовершенств и установление Пушкиным отчетливых норм литературного языка и гармонического соотношения и единства различных стилей литературной речи делают Пушкина основоположником современного литературного языка. Деятельностью Пушкина окончательно был решен вопрос об отношениях народно-разговорного языка и литературного языка. Уже не осталось каких-либо существенных перегородок между ними, были окончательно разрушены иллюзии о возможности строить литературный язык по каким-то особым законам, чуждым живой разговорной речи народа. Представление о двух типах языка, книжно-литературного и разговорного, в известной степени изолированных друг от друга, окончательно сменяется признанием их тесного взаимоотношения, их неизбежного взаимовлияния. Вместо представления о двух типах языка окончательно укрепляется представление о двух формах проявления единого русского общенародного языка — литературной и разговорной, каждая из которых имеет свои частные особенности, но не коренные различия.

Установив прочные, нерушимые и многогранные отношения между живым разговорным языком народа и языком литературным, Пушкин открыл свободный путь развития на этой основе всей русской литературы последующего времени. Он показал пример всем тем писателям, которые стремились совершенствовать наш язык, чтобы доносить свои идеи до возможно более широкого круга читателей. В этом смысле все крупнейшие писатели и деятели последующего времени явились продолжателями великого дела Пушкина.

Дело Пушкина продолжили величайшие корифеи русской литературы — Лермонтов, Гоголь, Герцен, Тургенев, Чернышевский, Добролюбов, Салтыков-Щедрин, Л. Толстой, Чехов, М. Горький. При все расширяющемся стилистическом многообразии русской литературной речи неизменной оставалась для них преданность основным нормам общенародного языка, окончательно утвержденным в литературе Пушкиным.

Не случайно все лучшие представители русской литературы и общественной мысли последующего времени с глубокой признательностью и любовью отмечали величие Пушкина как родоначальника классической русской литературы и основоположника современного русского литературного языка. Белинский, многократно обращаясь к этой теме, ярко показал в своих суждениях о Пушкине обе эти стороны деятельности великого поэта и их органическую связь. «Пушкин является полным реформатором языка», — писал он (IX, 477). И разъяснял это положение следующим образом:

334

«Явился Пушкин — и русский язык обрел новую силу, прелесть, гибкость, богатство, а главное — стал развязен, естествен, стал вполне русским языком» (IX, 476).1 «Пушкин, как нельзя более, национален..., цивилизованная часть русской нации нашла в нем в первый раз дар поэтического слова», — писал Герцен в работе «О развитии революционных идей в России» (VI, 353). Великий революционно-демократический критик Н. А. Добролюбов также указывал, что в стихах Пушкина «впервые сказалась нам живая русская речь» (I, 1934, 113). Л. Толстой отмечал благодетельное влияние, которое оказало на него внимательное изучение прозы Пушкина, ее стиля и языка.2 Горький афористически выразил этот взгляд на Пушкина в известных взволнованных словах своих: «Он у нас — начало всех начал».3

Великое значение дела Пушкина с особенной полнотой раскрылось в нашу эпоху, роль Пушкина в развитии русской литературы и языка получает глубокое, подлинно историческое истолкование на основе ленинско-сталинского учения о нации и языке как форме национальной культуры.

Итак, Пушкин теснейшим образом сблизил народно-разговорный и литературный язык, положив в основу различных стилей литературной речи язык народа. Это имело огромное значение и для развития общенародного языка. Литературный язык, в качестве языка обработанного и доведенного до высокой степени совершенства, оказывал все большее воздействие, с ростом и развитием культуры в нашей стране, на совершенствование разговорной речи народа в целом. Русский литературный язык, отточенный в литературных произведениях Пушкина и других мастеров русского слова, получил значение непререкаемой национальной нормы. Вот почему воздействие языка Пушкина как классической нормы русской речи (во всем существенном) не только не ослабело, но, напротив, неизмеримо возросло в условиях победы в нашей стране социалистического строя и торжества советской культуры, охватившей миллионы людей из народа.

2

Понять полностью историческое значение Пушкина для развития русского литературного языка нельзя без учета состояния литературного языка к 20—30-м годам XIX века, без учета литературной и общественно-политической борьбы того времени.

Среди различных общественно важных вопросов, бывших предметом серьезного обсуждения и ожесточенной борьбы, особое место занимали вопросы, касающиеся литературной речи и русского национального языка в целом.

Вопросы развития национального языка в тесной связи с вопросами развития и укрепления самобытной культуры русского народа не могли не получить острого политического значения в обстановке общественной борьбы, борьбы передовых сил русского общества против самодержавия и реакционного дворянства, в ходе развертывания освободительной борьбы против иноземных захватчиков в войне 1812 года, в результате победы русского народа в этой войне. Борьба за дальнейший расцвет русской

335

национальной культуры, за ее прогрессивный характер, за могучий язык русской нации, как одно из необходимых условий этого расцвета, представляла существенно важную сторону общественно-политической программы первого поколения русских революционеров — участников декабристского движения.

Передовые деятели первой четверти XIX века, развивая традиции прогрессивной литературы XVIII века (и в первую очередь — Радищева), непримиримо боролись с антипатриотическими и космополитическими взглядами и действиями реакционного дворянства. Для космополитически настроенной, реакционной верхушки дворянства было характерно безразличное и пренебрежительное отношение к судьбам русского национального языка. Они не только не понимали, но и сознательно отвергали национальное своеобразие русского языка. Они пытались оторвать свою речь от общего языка народа, подменить русскую речь в своей среде условным аристократическим жаргоном, безобразно смешивающим формы русского языка с дурно воспринятыми формами французской речи. Понятно, что такой жаргон не мог рассчитывать на какую-либо самостоятельность. Ведь классовые жаргоны влачат лишь паразитическое существование, по-своему пытаясь использовать, исказить и «дополнить» материал общенародного языка.

Такой пестрый и несамостоятельный характер имел и салонный жаргон русской аристократии начала XIX века. И все же в дворянских салонах, бессильных создать свой особый язык и вынужденных пользоваться формами общенародного языка, хотя бы и искусственно «очищенного» от «грубых» слов и выражений, было распространено пренебрежительное отношение к языку русского народа и превознесение за его счет языка французского. Для реакционного дворянского салона русский язык был низким, языком «простолюдинов». Пользование французской речью расценивалось как одно из выгодных преимуществ дворянина, отличающих его от «мужика».

Вынужденные временно притихнуть в условиях широкого патриотического подъема 1812 года, дворяне-космополиты с большим усердием стали вновь кичиться своим пренебрежением к общенародному русскому языку в эпоху наступившей реакции после Венского конгресса. Писатели-патриоты, будущие участники декабристского движения с большой энергией выступили на защиту русского национального языка и его народных корней. Они обличали антинародную сущность дворянско-аристократического жаргона и рабскую приверженность аристократии к французскому языку. «Русские не потерпели ига татарского; не потерпели нашествия галлов и двадесяти языков; они, конечно, не потерпят и владычества чуждых речений в священных пределах словесности своей!» — писал Ф. Глинка.1

Союз благоденствия, одна из ранних декабристских политических организаций, ставил среди других целей также и содействие «обогащению и очищению языка». В. К. Кюхельбекер, А. А. Бестужев и другие критики-декабристы настойчиво говорили о необходимости совершенствования литературного языка, об устранении из него того, что чуждо духу живого русского языка, о внимании к народной речи как к важнейшему материалу литературы. «Новое поколение людей начинает чувствовать, — по меткому выражению А. А. Бестужева в статье 1823 года «Взгляд на старую и новую словесность в России», — прелесть языка родного и в себе силу образовать его».2

336

Вопрос о преобразовании литературного языка, о дальнейшем сближении его с общенародным разговорным языком для первой четверти XIX века был неизбежно одним из важнейших составных элементов борьбы за национальную самобытность и дальнейшее развитие русской культуры. То, что литература приобретала, в условиях подъема революционного движения, все более животрепещущее значение, требовало, чтобы язык ее был предельно действенным, сильным, гибким, острым и общедоступным. Между тем литературная речь ко времени деятельности Пушкина еще заключала в себе ряд несовершенств. Многие старые формы ее, сама система различных ее стилей не отвечали уже новым потребностям общества. Не были еще окончательно устранены отдельные резкие проявления обособленности книжного языка от разговорного. Не были еще с достаточной полнотой и убедительностью использованы в литературной речи все разнообразные богатые ресурсы русского общенародного языка.

Общие нормы литературного языка, отношения между различными стилями литературной речи складывались к 20-м годам XIX века в борьбе различных литературных направлений, старых и новых. Основным предметом этой борьбы был вопрос о взаимоотношениях литературной и общенародной разговорной речи и о границах и формах использования различных пластов общенародного языка в отдельных стилях речи литературной, о назначении в литературном употреблении простых общеизвестных слов и выражений, о широте вовлечения слов и форм живого общенародного языка в образцовую литературную речь.

В начале 20-х годов еще продолжает жить классицистическое направление в литературе, хотя авторитет его к этому времени уже сильно подорван. Главное в этом направлении, применительно к вопросам стилистики литературного языка, сводилось к разграничению слов различного происхождения, различного источника по различным, обособленным и замкнутым в себе стилям литературной речи. Решалась судьба той стилистической системы, которая сложилась в середине XVIII века у Ломоносова в виде учения о трех стилях речи. Историческое значение ломоносовской системы трех стилей было велико.1 Но уже развитие литературной речи во второй половине XVIII века, совершившееся благодаря своевременному введению этой системы, обнаружило ее недостаточность в новых условиях. Стилистический опыт лучших писателей второй половины XVIII века, сыгравших важную роль в развитии литературного языка, — Фонвизина, Новикова, Радищева, Державина, Крылова, — уже не укладывался вполне в рамки этой системы.

Система трех стилей была построена в своей основе на решительном противопоставлении высокого и простого («низкого») стиля речи. Занимавший промежуточное положение между ними средний (нейтральный) слог был недостаточно определен в своих языковых нормах. У каждого из стилей была двоякая связь: во-первых, с определенными жанрами литературы; во-вторых, с определенным кругом слов и выражений. Имели место и различия в области грамматических норм (особенно в синтаксических особенностях строения предложения, периода, словосочетания), а также в области орфоэпии (произносительных норм). Наиболее важное место

337

в этой системе занимал высокий стиль с соответствующими ему литературными жанрами (трагедия, героическая поэма, ода, высокая «украшенная» проза). Именно высокий слог приверженцами старой системы рассматривался как образцовый, собственно литературный. Но в нем, помимо известного основного фонда русских слов, большое место занимали славянизмы, в значительной части не вошедшие в общенародный русский язык. Слова русского общенародного языка попадали в этот слог с очень строгим отбором; речь преимущественно шла при этом о тех словах основного словарного фонда, которые были общими и русскому и старославянскому языку.

Напротив, простой стиль занимал в литературе сравнительно ограниченное и подчиненное положение. Простым стилем должны были писаться лишь комедии, басни, различные шуточные стихотворения, подражания народным песням, бытовая проза. А между тем, именно в простом стиле можно было с наибольшей свободой пользоваться характерными словами и выражениями русского народного языка, использовать разнообразные специфические грамматические формы слов, словосочетаний, типы предложений и особенности произношения живой русской речи.

Собственно литературно обработанным, строго определенным и в значительной степени далеким от живого употребления нормам высокого слога противополагалась зыбкая, мало литературно обработанная, неопределенная в своих границах и пестрая сфера так называемого «просторечия» и связанной с ним «простонародной речи». Она располагалась на периферии литературного языка, уходя своими корнями в область народной разговорной речи, еще недостаточно затронутую литературой XVIII века. Характерно, что, согласно «Словарю Академии Российской», к просторечию относились и такие слова, как вполне, заносчивый, молодежь, раздумье, удача, которые в будущем станут обычными и основными словами литературного языка в целом, и такие более экспрессивные слова, как вздор, недотрога, подбочениться, ребячиться и пр.; наконец, слова резко экспрессивные (вроде бурда, жрать, хват, чушь) и даже слова, позднее ставшие чисто областными (вдругорядь, куликать, со́бить («беречь для кого-нибудь»), шильничать («мошенничать»). Тот же словарь относит к «простонародным» словам такие обычные теперь слова литературного языка, как впервые, вышка, задушевный, крыша и т. д. Этот «Словарь» представлял еще авторитетное издание и в пушкинскую пору (второе издание его было закончено в 1822 году). Просторечными, т. е. ограниченными в литературном употреблении, признавались и многие характерные русские выражения (вроде «опустить крылья» — переносно, «говорить сквозь зубы», «ни дать, ни взять», «след простыл», «смотреть сквозь пальцы» и т. д.). Применение многих обычных и характерных слов и выражений общенародного языка в литературе, таким образом, было еще очень сильно затруднено и ограничено.

Не могли рассчитывать на внимание старой литературной школы не только многочисленные яркие русские синонимы известным книжным словам и выражениям, но и различные обычные наименования бытовых предметов и явлений. Дровни, задворки, посиделки и пр. были допустимы лишь в жанрово-комических сценах простонародной жизни. Характерно замечание в одной из рецензий журнала «Цветник»: «Иногда г. сочинитель употребляет низкие слова и выражения, которые нельзя даже употребить в хорошем разговоре; например, он сравнивает сердце несчастного с раскаленною сковородою. Сковорода вещь очень нужная и необходимая на поварне, но в словесности, особливо в сравнениях и уподоблениях, можно

338

и без нее обойтись».1 Между разговорной речью и литературно-книжным языком являлись, таким образом, серьезные противоречия. То, что относилось к основному словарному фонду живого (обиходного) русского языка, оказывалось в довольно значительной части своей добавочным, периферийным, запасным слоем для книжного «славяно-русского языка». Так, в книжной, высокой речи церковно-славянские варианты основных русских слов глава, младый (или младой), злато, хлад были предпочтительнее, а соответствующие им полногласные формы оставались уделом простого и — отчасти — среднего слога.

Ломоносов, вводя подобные стилистические разграничения в литературную речь, рассчитывал на устранение распространенной до него стилистической неурядицы в литературном языке. Его замечания по поводу системы трех стилей также говорили о необходимости известным образом ограничить литературное употребление славянизмов.

Формально отстаивавшим систему трех стилей консервативным писателям конца XVIII и начала XIX века был чужд исторический подход к ней. Их доводы в защиту этой системы носили реакционно-метафизический характер. Реакционная сущность такого рода взглядов с особенной ясностью обнаруживается в рассуждениях Шишкова. Отстаивая систему трех стилей и главенствующее положение в ней высокого слога, он отстаивал и всю обширную группу славянизмов, восходивших к языку старых церковных книг. Он игнорировал при этом советы Ломоносова, клонившиеся к отсеиванию из русского литературного языка устарелых, «обветшалых» славянизмов. В сознании Шишкова русский и старославянский языки сливались в один общий славяно-русский, причем «древний славянский язык» рассматривался им как «корень и начало российского языка». Один из критиков Шишкова справедливо писал тогда, что Шишков «полагает необходимым особливой язык книжный, которому надобно учиться как чужестранному».2 Для Шишкова и его сторонников высокий и простой слог представляли многочисленные случаи расхождения в способе выражения одних и тех же понятий, длинную цепь синонимических соответствий, которые не могли встречаться в одном литературном контексте. То, что славянизмы и характерные средства общенародного русского языка разобщались в литературном употреблении, препятствовало не только разносторонней литературной обработке словесного материала народной речи, но и тому, чтобы наиболее важные и практически необходимые славянизмы заняли прочное положение в основном словарном фонде русского общенародного языка.

Характерно, что до Пушкина такие ныне обычные русские слова, как торжествовать, воспламенять, предстать, скрежет, провозгласить, охладить, призрак, прах и т. п., рассматривались как обособленные славянизмы.

Реакционные сторонники этой системы метафизически полагали, что определенные понятия наглухо прикреплены к определенным словам. Предвзято установленные «высокие» понятия обязательно требовали «высоких» слов, «низкие» и «подлые» — «низких». Реакционный смысл подобных отожествлений наглядно выступает, например, в следующих оценках рецензента в «Вестнике Европы» за 1821 год. Его возмущают сочетания слов: «подкопан трон» и «алтарь опрокинутый, вместо ниспроверженный или разрушенный». «Какое странное сочетание слов, кои сообщают понятие

339

о предметах высоких и внушающих благоговение, с словами низкими...», — писал он.1

Конечно, попытки объединения славянизмов и просторечных слов и выражений в одном контексте имели место и в допушкинскую эпоху. Но они часто были еще недостаточно стилистически мотивированы, казались нарочитыми и лишенными гармонии даже у опытных мастеров слова. Таков, например, стиль послания Державина Евгению Болховитинову «Жизнь Званская» (1808):

      Пастушьего вблизи внимаю рога зов,
Вдали тетеревей глухое токованье,
Барашков в воздухе, в кустах свист соловьев,
      Рев крав, гром жолн и коней ржанье.
      На кровле ж зазвенит как ласточка, — и пар

Повеет с дома мне манчжурской иль левантской,
Иду за круглый стол: и тут-то раздобар
      О снах, молве градской, крестьянской.

Славянизмы, и резкие (крава вместо корова) и более обычные (рев, кровля, градской), прихотливо и пестро соединяются здесь с просторечными и даже диалектными словами (жолна — род дятла, раздобар). Синтаксическое строение периода также оказывается часто сложным и крайне прихотливым; он соединяет в себе особенности и разговорных и сугубо книжных конструкций (ср. упрятанный в середину придаточного предложения союз как). Подобное соединение разнородных слов не более как «поэтическая вольность». Таких вольностей, отдалявших поэтическую речь от общеразговорного языка, было в допушкинской поэзии еще немало. Но литературный опыт до Пушкина не выработал разносторонне обоснованных, убедительных и внутренне цельных законов объединения в литературном произведении слов и выражений разного источника и различной стилистической природы.

Конец XVIII века был отмечен борьбой Карамзина и его последователей с Шишковым и иными отсталыми приверженцами старой системы трех стилей.

Уже и в это время передовые представители русской литературы (например, писатели-радищевцы из Вольного общества любителей словесности, наук и художеств), понимая социальную ограниченность и шишковистов и карамзинистов, выступали со своей особой программой в отношении литературного языка, отстаивая его национальное своеобразие и горячо возражая против засорения литературной речи французскими словами и оборотами.2 Но среди рядовых читателей начала XIX века авторитет Карамзина был еще значителен. В начале 20-х годов карамзинское направление уже начало терять свой авторитет, но еще оставалось популярным. Н. Полевой уже в 30-х годах писал Бестужеву-Марлинскому: «Его <Карамзина> время прошло без возврата. Слов становится недостаточно; надобны мысли. Вы не поверите, как Карамзин, и все карамзинское ныне упало».3 Но это уже был результат деятельности Пушкина и критиков-декабристов в 20-е годы. Карамзин и наиболее одаренные последователи его (И. И. Дмитриев, Петр Макаров, Жуковский) бесспорно способствовали известному улучшению русского языка и некоторому сближению его с разговорной речью. Они противостояли реакционным защитникам старого слога,

340

возражая против употребления устарелых славянизмов; они выразили сомнение в правомерности дальнейшего существования системы трех стилей в ее старом виде; они удачно ввели в употребление ряд новых слов и выражений, улучшили конструкцию периода в стихотворной речи и особенно в прозе, сделали более естественным порядок слов в книжной речи.

Но характерное для карамзинистов резкое противопоставление «старому слогу» их «нового слога» было большим преувеличением. Попытка карамзинистов устранить вскрывшиеся противоречия и недостатки «старого слова» была по-своему цельной, но эта цельность достигалась посредством резкого ограничения состава литературного языка и путем устранения стилистического многообразия литературной речи. Карамзинисты поэтому не создали новой эпохи в развитии литературного языка и их деятельность ограничилась оппозицией старому типу книжного языка. «Карамзин и его приверженцы, — писал академик В. В. Виноградов, — стремились создать новую лексико-стилистическую систему русского литературного языка на основе своеобразной, социально обедненной перегруппировки элементов трех старых ломоносовских „штилей“, на основе ограничения и исключения многих слов и форм как высокого, так и простого слога. Они старались расширить и изменить представление о среднем, нейтральном словарно-фразеологическом фонде русского литературного языка».1

В этом нейтральном слоге Карамзин хотел слить книжный язык и разговорную речь образованного дворянского общества, чтобы «писать, как говорят, и говорить, как пишут». Но этот «язык образованного дворянского общества» представлялся Карамзину в своем словарном составе и в способе выражения во многом отгороженным от народного русского языка. Он легко превращался в салонный аристократический жаргон, чуждавшийся простоты, естественности и точности выражения народного языка. Многие слова и выражения подвергались со стороны карамзинистов осуждению, расценивались как грубые и непригодные для литературного языка. В этом отношении карамзинисты были не менее придирчивы, чем защитники «старого слога». При этом последние допускали все же употребление этих слов в простом слоге, а карамзинисты вообще исключали их из речи «образованного общества» и считали, что место им лишь в «дурных разговорах». В «новый слог» оказался допущенным из «просторечия» лишь не очень обширный круг слов, лишенных по большей части сколько-нибудь резкой экспрессии (ср. в произведениях Карамзина такие слова, как досужный, пригорюниться, нахлучить (= нахлобучить), вполне, чопорный и т. д.; также сравнительно редкие народные выражения, идиомы, поговорки — «негде было упасть яблоку», «кровь с молоком», «хорош гусь», «смотреть сентябрем», «говорить себе под нос» и пр.).

Некоторые из этих форм народного языка, допускаемых в литературу, карамзинисты пытались приспособить к общему однообразному и слащавому колориту сентиментального стиля (ср. обильное и нарочитое употребление уменьшительно-ласкательных форм имен существительных в прозе Карамзина; например в «Письмах русского путешественника»: «Прекрасный лужок, прекрасная рощица, прекрасная женщина — одним словом, все прекрасное меня радует»). Входя в подобный сентиментально-галантный

341

стиль, народные слова неизбежно отрешались от своей конкретности (ср. бутафорский образ в одном из популярных стихотворений того времени: «Ветер холодный, бушуй вкруг хаты Лилеты прекрасной»).

Характеризуя язык Карамзина, Белинский писал, что он «ознаменован печатью какой-то бесцветной общности..., совершенно лишен национального колорита и чужд собственно русским оборотам, которые можно было бы назвать „руссизмами“...» (XIII, 160). К этому прибавлялось и пристрастие карамзинистов к иностранным словам, часто совершенно не оправданным необходимостью. Фразеология карамзинистов носила очень часто характер манерный, внешне изысканный, но лишенный подлинной живости и энергии (ср. у самого Карамзина такие выражения, как «галлерея воображения», «нимфы радости», «идолы моего сердца», «магазин человеческой памяти» и пр.). Эти жаргонные явления в языке карамзинской школы дворянских писателей вызывали протест в передовой части дворянской интеллигенции, особенно обострившийся к середине 20-х годов в кругу декабристов. Кюхельбекер называл этот стиль жаргоном группки («jargon du coterie»).

«Из слова... русского, богатого и мощного..., — писал он в статье 1824 года «О направлении нашей поэзии, особенно лирической», — без пощады изгоняют... все речения и обороты славянские и обогащают его... германизмами, галлицизмами и барбаризмами».1

Итак, в целом, несмотря на отдельные улучшения, внесенные в литературную речь, карамзинское направление не только не разрешило, но усилило противоречия в литературной стилистике. Оно еще более сузило доступ народному языку в литературу. Оно, проводя оппозицию привилегированному положению славянизмов в системе литературного языка, не могло с ясностью определить их места и назначения в русском литературном языке. Тем более, что сами карамзинисты пытались приспособить к своему изысканно-галантному стилю и наиболее популярные славянизмы. Таким образом, борьба шишковистов и карамзинистов, как бы шумно она ни протекала, не могла иметь решающего значения для русского литературного языка. Обе враждующие группы, расходясь в своих частных стилистических взглядах, сходились в одном пункте: в отрицании живого общенародного русского языка как истинной основы литературной речи. Насущные потребности общественной жизни требовали последовательного проведения иной программы в отношении литературного языка, одинаково не приемлемой и для Шишкова и для Карамзина.

Без сомнения, писатели и поэты двух первых десятилетий XIX века известным образом усовершенствовали внешние формы и прозаического и поэтического стиля. В отношении совершенствования прозаической речи известные заслуги принадлежат Карамзину, особенно его «Истории государства Российского», слог которой современники часто склонны были признавать образцовым; в совершенствовании поэтической речи значительную роль сыграли Жуковский и Батюшков. Их усилия клонились к тому, чтобы сделать литературное изложение более легким, естественным, приблизив его к разговорному, более нормализованным. С этой целью особенно осторожно употреблялись ими архаизмы, просторечные формы провинциального, областного характера; большое значение придавалось упрощению синтаксического периода, определенности и устойчивости в расположении слов внутри предложения и т. д. Однако и в рамках «нового слога» еще часто давали себя знать не только внутренняя ограниченность его (недостаточная

342

характерность, конкретность, народность, излишества в пользовании манерными перифразами), но и внешние недостатки слога. Так, в «Московском журнале» Карамзина постоянно критиковались недостатки слога неопытных и архаизирующих свой слог авторов. Однако в самом языке журнала (в том числе и в произведениях Карамзина, там напечатанных) находим следующие примеры: «Гордый дуб... — претыкание бурь и вихрей» (ч. I, стр. 184); «не могли произвести сего намерения в действо» (ч. I, 207); «много денег в общественной их казнохранительнице» (ч. I, 363); «Зри на блещущи соборы» (ч. II, 284); «бунтовщики входят в себя» (ч. I, 211) и т. д. Таким образом, тяжеловесные и неловкие архаизмы, не вполне удачные кальки с западноевропейских выражений еще не редки были и в языке произведений карамзинского направления. То же находим и в иных журналах начала XIX века. Ср. в «Журнале приятного, любопытного и забавного чтения»: «В этом нет ничего удовольственного» (1802, ч. 2, 218); «душа в ней почти совсем выдрогла от страха» (ч. 2, 40); в «Дамском журнале» (1806): «Я не вижу в ней того порока, который мерзок всему свету: и льзя ль видеть оный»; в «Журнале для милых» М. Н. Макарова: «... стена завистливая, почто ты преграждаешь любящихся» (ч. I, 33); в послании В. Л. Пушкина к П. Н. П.: «Он молод, силен, взрачен» и т. п.

Характерно рано определившееся у Пушкина осуждение манерной стилистики, постоянные упреки с его стороны и его предшественникам и его современникам за темноту и вялость выражения, за неконкретность стиля, за отсутствие живой связи между формами языка и стиля и действительностью, за ошибки против правил русского языка. Очень показательны критические заметки Пушкина на полях сборника Батюшкова «Опыты в стихах и прозе». Так, по поводу следующих строк в стихотворении «Воспоминание»:

Да оживлю теперь я  в памяти своей
      Сию ужасную минуту,
Когда, болезнь вкушая  люту
      И  видя сто смертей,
Боялся  умереть не в родине моей! —

Пушкин замечает: «Неудачный оборот и дурные стихи».

И  жребий с трепетом  читает
В твоих  потупленных очах,—

отмечено: «Должно было: свой жребий». Рядом со строчкой из стихотворения «Мщение»

Здесь жертвы  приносил у мирных алтарей —

Пушкин ставит характерный иронический вопрос: «Что такое?». Действительно, это выражение, применительно к русской действительности, лишено конкретности и представляет поэтический шаблон.

Даже по поводу стихотворения «Мои пенаты», получившего у Пушкина в целом высокую оценку, выдвигается упрек в неконкретности и противоречивости его стиля:

«Главный порок в сем прелестном послании — есть слишком явное смешение древних обычаев миф<ологии?> с обычаями жителя подмосковной деревни. Музы существа идеальные..., норы и келии, где лары расставлены, слишком переносят нас в греч<ескую> хижину, где с неудовольствием находим стол с изорванным сукном и перед камином суворовского

343

солдата с двуструнной балалайкой. — Это все друг другу слишком уже противоречит» (XII, 259, 261, 260, 272—273).

Имеются в виду следующие строки:

Отечески пенаты,
О пестуны мои!
Вы златом не богаты,
Но любите свои
Норы и мрачны кельи,
Где вас на новосельи,
Смиренно здесь и там
Расставил по углам.
.........
В сей хижине убогой
Стоит перед окном
Стол ветхой и треногой
С изорванным сукном.
.........
Идя путем-дорогой
С смиренною клюкой,
Ты смело постучися,
О, воин, у меня,
Войди и обсушися
У яркого огня.
О, старец, убеленный
Годами и трудом,
Трикраты  уязвленный
На приступе штыком!
Двуструнной балалайкой
Походы  прозвени...

В заметках на статью П. А. Вяземского об Озерове Пушкин также подвергает осуждению, наряду с неправильностями языка и неточностью словоупотребления, склонность Вяземского к вялым изысканно-перифрастическим выражениям. О предложении Вяземского: «Может быть и совсем поглотила бы его <Сумарокова> бездна забвения» — Пушкин говорит: «и совсем его забыли (проще и лучше)» (XII, 219).

Так Пушкин сочетал требовательность к чистоте и правильности литературной речи с критикой тех ее стилей, которые недостаточно отражали своеобразие русской национальной речи.

В борьбе за обновление и совершенствование литературной речи на почве решительного сближения ее с народно-разговорным языком у Пушкина были и ближайшие предшественники и соратники. Деятельность Пушкина как основоположника нашего современного литературного языка, при всей ее самостоятельной силе, не может быть представлена вне характерных передовых движений литературы и общественной жизни 10—20-х годов XIX века.

Ближайшим предшественником Пушкина в истории нашего литературного языка был Крылов. Характеризуя роль Крылова в развитии народной основы литературной речи, Белинский заметил, что «сам Пушкин не полон без Крылова, в этом отношении» (III, 390). С первых басен Крылова (1806) его отличает глубокое внимание к словарному составу и фразеологии народного языка, к характерным особенностям его грамматического строя, еще недостаточно до него использованным в литературе (ср. место, которое занимают в его синтаксисе так называемые неполные и различные виды бесподлежащных предложений, также разнообразие форм выражения видовых и временных оттенков глагола). Крылов довел стиль басни до совершенства, превратив ее

344

в живые и разнообразные сцены из народной жизни. Он придал в своих баснях оригинальным средствам народного языка особую гибкость и выразительность. Однако при всем большом значении для развития русской литературной речи, при всей свежести его языка и для нашего времени, Крылов не может считаться основоположником современного литературного языка. Обновление басенного стиля не могло быть решающим для других стилей литературной речи. Деятельность преобразователя литературного языка должна была непосредственно затронуть различные жанры и поэзии и прозы, охватывающие все стороны общественной жизни. Помимо этого, в языке басен Крылова еще встречаются отголоски стилистической неупорядоченности старого «простого слога», некоторые архаизмы книжного языка. Ср. колебания в ударении и грамматических формах отдельных слов: слу́чай и случа́й, спасе́нье и спа́сенье, добы́ча и до́быча (у него же встречается и областная форма — до́бычь); или устарелые и областные формы инфинитива — стеречи́, печи́; областные формы собирательных существительных вроде оконье; архаически-книжные формы усеченных прилагательных (например которы вместо которые), распространение случаев старокнижного произношения е вместо о даже на обычные глагольные формы (ср. рифмы: растет — свет, взойдетбед и некоторые другие).

Блестящим образцом новой литературной речи являлось и «Горе от ума» Грибоедова. Грибоедов доказал, что богатое идейное содержание «высокой комедии» можно точно и глубоко передать в формах живого языка, близкого разговорному.

В языке всех персонажей «Горя от ума», в том числе и в языке его героя — Чацкого, ярко отразилась меткая характерность народной речи, ее выразительный словарь и образная фразеология. Многие выражения, созданные Грибоедовым в комедии, получили силу народных афористических суждений и поговорок. Народная речь со всеми свойственными ей характерными изгибами свободно переливалась в формах подвижного стиха комедии. Однако язык одного «Горя от ума» с его относительно небольшим охватом словарного состава русского языка (3000 отдельных слов), естественным в рамках небольшого по объему произведения, не мог все-таки явиться решающим моментом в сложении современного литературного языка в целом.

Деятельности Пушкина, как создателя современного литературного языка на живой народной основе, были глубоко созвучны страстные языковые искания писателей-декабристов.

Характерно, что сам Пушкин сопоставлял в известном высказывании освободительный пафос революционеров-декабристов, их любовь к родине с страстной любовью передового писателя к родному языку:

«Только революционная голова..., — писал он в 1823 году, — может любить Россию — так, как писатель только может любить ее язык.

Все должно творить в этой России и в этом русском языке» (XII, 178).

При всех различиях во взглядах по отдельным вопросам стилистики литературного языка, выступающих в среде писателей-декабристов, можно отметить общее в решении ими основных вопросов литературного языка. Они, как уже было сказано, горячо отстаивали великое национальное значение русского языка, ратовали за сближение литературного языка с народным, резко осуждали классовый жаргон аристократии, критиковали карамзинистов за кастовую ограниченность их «нового слога» и были врагами преклонения перед иностранщиной в речи салона и засорения русского языка ненужными варваризмами. Именно это и объединяло в вопросах языковых Пушкина с декабристами.

345

Но в стилистической позиции писателей-декабристов, очень близкой и созвучной ведущим идеям Пушкина, все же недоставало еще полного внутреннего единства. Она не лишена известных противоречий, вызывавшихся не полным еще развитием в их литературной программе принципов реализма. Враги салонной ограниченности стилистики карамзинизма, декабристы вместе с тем не могли разделять реакционно-пуристических установок Шишкова на безусловное охранение «старого слога». Но в их литературных произведениях нередко проявлялось влечение к старым словам, к древнерусской политической терминологии; у ряда крупных писателей-декабристов сохранялся еще пиетет перед славянизмами. Это, конечно, не означало безоговорочной защиты всех и всяческих устаревших слов и форм. Мы, образно писал А. А. Бестужев, «оставляем червям старины: семо и овамо, говядо и т. п... Язык славянский служит теперь для нас арсеналом: берем оттуда меч и шлем... Употребляем звучные слова, например, вертоград, ланиты, десница...».1 Но в активном словарном запасе ряда поэтов-декабристов архаизмы играли еще очень важную роль. Зачастую это были формы и заведомо устарелые. Они применяли их для придания стилю особой возвышенности (ср. обилие старославянской лексики в политическом стихотворении Кюхельбекера «Пророчество», в его «Смерти Байрона» и т. д.; то же — в драматических переводах Катенина). Широко пользовались поэты-декабристы и условно-романтической фразеологией, очень популярной в 20-е годы. Ср. такие устойчивые формулы поэтической речи 20-х годов, очень часто выступавшие в ней, как, например, влачить что-нибудь («влачить жизнь», «влачить дни» и пр.), увядать (как общий символ старения, оскудения), роскошь, нега, как синоним счастья, и т. п.; ср. также важность для поэтического языка 20-х годов таких условно-мифологических терминов, как жрец, Феб, лира, музы и пр. То, что исходная образность таких выражений часто уже стиралась, что внутренняя форма их уже ощущалась недостаточно, показывает наличие внутренне неоправданных фразеологических объединений даже в стихах оригинальных поэтов. Ср. у Кюхельбекера:

Огонь бесплодного желанья
       В увядшем сердце потуши!

(«К самому себе», 1818).

С этим гармонировало и влечение к поэтическим славянизмам. Несколько позднее Белинский справедливо замечал: «... у нас даже первоклассные таланты любят брега, младость, перси, очи, выю, стопы, чело, главу, глас и тому подобные принадлежности так называемого „высшего слога“» (XI, 91).

Конечно, романтизм 20-х годов, при известном внешнем совпадении отдельных стилистических особенностей, не был однородным по своей идейной устремленности. Важнейшее значение для 20-х годов имел революционный романтизм, проводивший передовые общественно-политические идеи декабристов. Ему противостоял реакционный романтизм, стремившийся проводить в литературе мистико-идеалистическис взгляды. Среди дворянских писателей 20—30-х годов было немало таких, которые пытались превратить искусство в блестящую игрушку, заменить внешне-«поэтическими» выражениями отсутствие оригинального жизненного содержания. Если в творчестве революционно настроенных писателей торжественные

346

славянизмы служили выражением гражданского пафоса, а особая поэтическая фразеология была исполнена вдохновенного свободолюбивого чувства, то под руками реакционных эпигонов романтизма и то и другое должно было служить средством изоляции поэтической речи от общенародного языка и вырождалось в особый «романтический» мнимо-поэтический жаргон.

Во всяком случае, расширение и углубление содержания литературы, развитие реалистического метода во всех жанрах литературного творчества настойчиво требовало устранения ряда особенностей стилистики романтизма.

Характерно, что к концу 20-х годов у писателей, чутко относившихся к литературному языку, вырастал протест против условной обособленности поэтической фразеологии. Так, Веневитинов писал в 1827 году: «У нас язык поэзии превращается в механизм; он делается орудием бессилия, которое не может себе дать отчета в своих чувствах и потому чуждается определительного языка рассудка» («Несколько мыслей в план журнала»).1

Спустя год это же в более полной форме выразил Пушкин в одной из заметок: «Прелесть нагой простоты так еще для нас непонятна, что даже и в прозе мы гоняемся за обветшалыми украшениями..., поэзию же, освобожденную от условных украшений стихотворства, мы еще не понимаем... Мы не только еще не подумали приблизить поэтический слог к благородной простоте, но и прозе стараемся придать напыщенность...» (XI, 344, 73).

Стремление придать литературной речи «благородную простоту» было связано для реалиста Пушкина с критикой и преодолением условно-романтической фразеологии, еще популярной в литературной речи 20—30-х годов.

В стиле романтической поэзии и прозы 30-х годов XIX века находили себе сильное отражение субъективизм в выборе изобразительных средств, отсутствие необходимой разборчивости в источниках литературного словаря и фразеологии, пестрота и манерность слога, обилие неологических экспериментов (особенно резко проявилось это, например, в поэзии Бенедиктова). Характерно также признание А. А. Бестужева-Марлинского в одном из писем: «... я занимаю у всех европейцев обороты, формы речи поговорки, присловия. Да, я хочу обновить, разнообразить русский язык, и для того беру мое золото обеими руками из горы и из грязи, отовсюду, где встречу, где поймаю его... Однажды и навсегда — я с умыслом, а не по ошибке, гну язык на разные лады, беру готовое, если есть, у иностранцев, вымышляю, если нет; изменяю падежи для оттенков действия или изощрения слова».2 Он же так образно характеризовал свой романтический слог: «Перо мое — смычок самовольный, помело ведьмы, конь наездника. Да: верхом на пере я вольный казак, я могу рыскать по бумаге без заповеди, куда глаза глядят».3 Развивая с предельной последовательностью лучшие стилистические установки революционного романтизма 20-х годов (критику салонного жаргона и недостатков языка и стиля карамзинистов, критику устаревшей системы трех стилей), Пушкин с развитием реализма в его творчестве все полнее и смелее вовлекал различные выразительные формы живого общенародного языка в литературное употребление.

347

3

Роль Пушкина как основоположника нашего литературного языка нельзя представить вне общей эволюции пушкинского стиля. Этот стиль остается во многих отношениях и для нас непревзойденным образцом словесно-художественного мастерства. Деятельность Пушкина как основоположника нашего литературного языка определялась развитием в его творчестве начал народности и реализма. В глазах Пушкина, писал Горький, «поэт — выразитель всех чувств и дум народа, он призван понять и изобразить все явления жизни».1

Критика существовавших стилей литературной речи и созидание новых образцов русского художественного слова развертывались у Пушкина в тесной связи и непрерывно на протяжении всего его творческого пути.

С точки зрения развития пушкинского стиля, нельзя не различать, по крайней мере, двух периодов его творчества. Первый, захватывающий примерно первые десять лет его творчества, до середины 20-х годов, представляет эпоху формирования его реалистического стиля, неуклонных и плодотворных поисков новых форм выражения и первых важнейших достижений на этом пути.

Со второй половины 20-х годов в творчестве Пушкина развертываются в полной мере блестящие результаты этих творческих поисков, разносторонне и полно раскрываются основы его реалистической стилистики, создаются лучшие образцы многообразного литературного использования неиссякаемых богатств общенародного языка.

Быстро пройдя школу овладения всеми достижениями языкового мастерства своих предшественников, Пушкин сосредоточивается на выработке нового стиля. Для зрелого Пушкина вопрос о выборе тех или иных языковых форм выходит далеко за пределы простого преодоления технических несовершенств слога, на что тратили еще немало усилий его предшественники. Рассматривая историю создания таких классических произведений Пушкина, как «Евгений Онегин», «Полтава», «Медный всадник» и др., можно заметить, что замена первоначального варианта другим диктуется очень часто не тем, что первый — технически слаб, а последующий исправляет его. Дело идет чаще всего о замене одного технически совершенного стиха или фразы другим, столь же совершенным, по причинам скорее внутреннего порядка.2

В работе зрелого Пушкина над текстом своих произведений видна определенная, ясно обдуманная цель: найти более художественно-последовательный, реалистический словесный образ, ближе всего отвечающий духу, законам общенародного языка, убедительнее всего использующий его выразительные возможности.

В поэзии лицейского периода достаточно широко отражены черты старой стилистики; в словаре, в фразеологии, в некоторых грамматических формах еще выступают черты условности, характерной для поэтической речи допушкинского времени, которые будут Пушкиным окончательно оставлены в зрелую пору его творчества. Но вместе с тем уже с первых стихотворных опытов Пушкина нельзя не заметить его стремления к непринужденности, естественности и простоте выражения, его склонности к просторечию, к формам живого разговорного языка, влечения к речевым средствам народно-поэтического характера.

348

В юношеских произведениях Пушкина, таким образом, еще объединяются и смешиваются старые и новые принципы отбора языковых форм в поэтической речи. Вот характерная иллюстрация этого из стихотворного послания «Городок»:

        Покамест, друг бесценный,
Камином освещенный,
Сижу я под окном
С бумагой и с пером,
Не слава предо мною,
Но дружбою одною
Я ныне вдохновен.
Мой друг, я счастлив ею.
Почто ж ее сестрой,
Любовию младой
Напрасно пламенею?
Иль юности златой
Вотще даны мне розы,
И лить навеки слезы
В юдоле, где расцвел
Мой горестный удел?..
Певца сопутник милый,
Мечтанье легкокрыло!
О, будь же ты со мной,
Дай руку сладострастью
И с чашей круговой
Веди меня ко счастью
Забвения тропой...
            и т. д.

Поражает и здесь легкость и изящество поэтической речи Пушкина, но стиль Пушкина еще недостаточно самостоятелен, недостаточно характерен. В языке этого послания (как и других стихотворений раннего периода) еще довольно часто являются привычные условные формы поэтической речи, которым впоследствии Пушкин отведет строго ограниченное место среди других выразительных средств языка или вообще перестанет пользоваться ими. Таковы в этой поэме: довольно обильные формы «усеченных» прилагательных («мечтанье легкокрыло», «томны очи» и т. п.), отражение условно-книжного произношения е вместо о (расцвел — см. рифму к нему: удел; освещенный — рифма: бесценный); ср. устарелое наречие почто и т. п.

Не трудно заметить, что в раннем творчестве Пушкин довольно свободно пользуется то обычными формами общенародного языка, то этими условными формами из круга привычных «поэтических вольностей», в зависимости от чисто внешних, ритмических возможностей и требований стиха. Так более или менее безразлично употребляются им то полногласные, то неполногласные формы слов (молодоймладой, золотойзлатой), разговорные формы с о и книжные с е (ср. выше), полные и усеченные формы прилагательных и причастий или такие вариантные формы, как спутник и сопутник, воображение и вображенье, скрылись, сокрылись и скрылися и т. п. Ср. и отдельные вольности в синтаксисе, в частности, довольно обильные инверсии словорасположения из числа обычных в допушкинской книжной речи (например в «Городке»: «Известные творенья Увы! одним мышам»; «На рифмы удалого Так некогда Свистова В столице я внимал» и т. п.).

Еще большое место занимают привычные обороты и словесные образы, поэтической речи, недостаточно конкретные, скопление которых не создает еще индивидуально-реалистической картины действительности Ср. здесь:

349

«лить слезы в юдоли, где расцвел мой горестный удел», «юности златой вотще даны мне розы», «мой добрый гений, предмет моей любви», «блеск очей небесных, лиющих огнь в сердца», «граций стан прелестный» и пр. Подобные выражения, конечно, встречаются и в поздних произведениях Пушкина, но там они даны в иной обстановке, в новом словесном окружении, применены к конкретным образам (ср. сходные по типу выражения в предсмертном послании Ленского), что находит себе глубокую мотивировку как одно (и при этом — не главное) из средств создания художественного образа.

О нарушении канонов карамзинской стилистики, о стремлении молодого Пушкина создавать выпуклые реалистические картины русского быта, обращаясь к выразительным средствам народного просторечия, ярко свидетельствует хотя бы следующий эпизод в том же «Городке», где даются характеристики соседей поэта:

... добрый мой сосед,
Семидесяти лет,
Уволенный от службы
Майором отставным,
Зовет меня из дружбы
Хлеб-соль откушать с ним.
Вечернею пирушкой
Старик, развеселясь,
За дедовскою кружкой
В прошедшем углубясь,
С Очаковской медалью
На раненой груди,
Воспомнит ту баталью,
Где роты впереди
Летел на встречу славы,
Но встретился с ядром
И пал на дол кровавый
С булатным палашом.
Всегда я рад душою
С ним время провождать...

Своей языковой цельностью эта картина выгодно отличается от сходного эпизода в стихотворении Батюшкова «Мои пенаты», слог которого подвергся критике Пушкина. Подобные эпизоды в лицейских стихотворениях Пушкина уже не редкость.

Именно эта сторона поэтической речи Пушкина — свобода и творческая инициатива в широком привлечении форм народного языка в поэзию — все более усиливается с развитием его творчества. Форма фантастической поэмы с использованием фольклорных мотивов позволила Пушкину в «Руслане и Людмиле», произведении в известном смысле переломном, еще шире и разнообразнее применять средства просторечия к характеристике всех персонажей и различных ситуаций поэмы. Это было уже вызовом отсталым охранителям «чистоты» литературного слога, и критика «Вестника Европы» резко осудила за простонародность такие выражения, как «молчи, пустая голова», «знай наших», такие обычные народные слова, как рукавица; другого критика возмущали такие опрощенные формы «высоких» книжных слов, как копиём. Антидемократическую сущность подобного языкового разбора откровенно обнаружил критик «Вестника Европы», сопоставивший употребление этих народных слов в поэме с неожиданным появлением мужика в дворянском благородном собрании.

Начало 20-х годов в творчестве Пушкина ознаменовано дальнейшим совершенствованием и индивидуализацией его поэтического слога. В южных

350

поэмах и стихотворениях Пушкина отразились искания новых романтических форм, но сквозь них постоянно выступает та же тенденция — слияния языка поэзии с живыми ключами общенародного языка. Современников Пушкина в этом смысле особенно поражала смелость картин «Братьев-разбойников», задуманных и выполненных с тонким пониманием красот истинно народного выражения, народно-поэтической речи. В лирике Пушкина 20-х годов ее поражающему тематическому разнообразию отвечает характерное многоголосие языковых средств, органическое соответствие избираемых словарно-фразеологических элементов определенной теме или ситуации. Никто до Пушкина не достигал такой верности духу изображаемой среды или эпохи в самих формах языка, какая является в «Песни о вещем Олеге», в «Подражаниях Корану», в «Пророке» и т. д. Доведенная до виртуозности, поэтическая речь делается послушным орудием «его удивительной способности легко и свободно переноситься в самые противоположные сферы жизни» (Белинский, XI, 406).

Деятельность Пушкина в области языка представляет единственный пример неустанного искания. Именно к этому периоду, к середине 20-х годов, когда Пушкин уже сделался прославленным поэтом, признанным мастером языка, а его произведения — бесспорным образцом нового художественного слога, относятся наиболее напряженные и глубокие размышления его над основными вопросами и задачами литературного языка, с особой настойчивостью разрабатываются им основы реалистической стилистики и рационального размежевания двух разновидностей общенародной русской речи — литературно-письменной и разговорной.

4

Высказывания Пушкина по вопросам языка многочисленны и разнообразны. Характерно, однако, что значительная часть этих заметок о языке (притом очень существенных) падает на 1828—1830 годы.

Лейтмотивом этих суждений являются обоснование прав общенародного языка в литературе и доказательство важности обращения писателей к глубоким источникам народной речи. Еще в 1825 году, повторяя известные мысли Ломоносова, Пушкин с гордостью заявлял, что «как материал словесности, язык славяно-русский имеет неоспоримое превосходство пред всеми европейскими...» (XI, 31). К концу 20-х годов он с особой настойчивостью начинает выделять в русском языке, как материале словесности, материал живой, разговорной и народно-поэтической речи. Он связывает прямое обращение к разговорному языку народа в поисках свежих материалов для письменного языка с достижением полной зрелости литературы.

«В зрелой словесности приходит время, — гласит известная заметка 1828 года, — когда умы, наскуча однообразными произведениями искусства, ограниченным кругом языка условленного, избранного, обращаются к свежим вымыслам народным и к странному просторечию, сначала презренному» (XI, 73).

Так Пушкин решительно отвергает старый взгляд на просторечие как на ограниченный дополнительный ресурс лишь простых, «низких» стилей литературной речи. А острие его замечания направлено на аристократическую фантазию карамзинистов создать «избранный», «условленный» разговорный жаргон «образованного общества», как дополнение к очищенному среднему слогу языка письменного.

351

В заметках этого времени Пушкин один за другим перечисляет источники познания живого русского языка.

«Разговорный язык простого народа (не читающего иностранных книг и, слава богу, не выражающего, как мы, своих мыслей на французском языке) достоин также глубочайших исследований», — говорится в одной заметке (XI, 148).

«Вслушивайтесь в простонародное наречие, молодые писатели — вы в нем можете научиться многому, чего не найдете в наших журналах», таков совет другой заметки (XI, 71).

«Изучение старинных песен, сказок и т. п. необходимо для совершенного знания свойств русского языка. Критики наши напрасно ими презирают», — таково третье наставление Пушкина (XI, 147). (Ср. несколько более раннее замечание: «Читайте простонародные сказки, молодые писатели — чтоб видеть свойства русского языка»; XI, 72).

Эти общие советы и замечания подкрепляются внимательным разбором выразительных народных слов и оборотов, примеров народного красноречия. Пушкин ссылается и на опыт построения других литературных языков. Он с удовольствием отмечает, что известный итальянский драматург XVIII века Альфьери «изучал италиянский язык на флорентийском базаре» (XI, 149). Напротив, он резко осуждает тех писателей, которые отличались ограниченным сословным пуризмом и желанием стеснить живой язык народа. Он ссылается на свой собственный опыт наблюдения и изучения народной речи, отмечая, что московские просвирни «говорят удивительно чистым и правильным языком» (XI, 149). Характерны следующие случаи опровержения Пушкиным мелочных придирок отсталой критики ссылкой на авторитет народного употребления и языка Крылова. Защищая употребления в своем языке что в значении «как, подобно чему», Пушкин пишет:

«Частица что вместо грубого как употребляется в песнях и в простонародном нашем наречии, столь чистом, приятном. Крылов употребляет [его]» (XI, 71).

Характерна и высокая эстетическая оценка подобных оборотов народной речи.

Какие же качества в языке Пушкин особенно высоко ценит? Он подчеркивает присущую русскому языку гибкость и стилистическую многосторонность («столь гибкий и мощный в своих оборотах»). Он отмечает особую способность русского языка легко пополнять свой словарный состав, обогащаться при столкновениях с другими языками за счет некоторых элементов («столь переимчивый и общежительный в своих отношениях к другим языкам»).

Вместе с тем Пушкин особенно подчеркивал самобытную силу русского языка, его способность сохранять свою самобытность при столкновении с другими языками. Он решительно возражал французскому критику Лемонте, утверждавшему, что владычество татар якобы «оставило ржавчину на русском языке» (XI, 32).

Достоинство языкового выражения Пушкин ставит в прямую связь с точностью и при этом энергической краткостью передачи мысли. Он приветствует языковую смелость, понимая под нею не изощренность, не ломание языка на свой лад, а сильную, простую, ясную и потому неожиданную передачу мысли. Так, характеризуя в одной из заметок некоторые яркие выражения своих предшественников (Державина, Крылова и др.), он пишет: «Мы находим эти выражения смелыми, ибо они сильно и необыкновенно передают нам ясную мысль и картины поэтические» (XI, 61).

352

Пушкин настойчиво борется против ограниченного пуризма, исходящего из внешних суждений, не проникающих в глубь языка и не считающихся с потребностями наиболее полного выражения мысли. Пушкин считает, что вопрос о выборе определенного слова или выражения для литературного употребления должен решаться не путем абстрактных, предвзятых схем, а определяться потребностями художественного замысла, возможно более полной, точной, конкретной и смелой характеристики образа.

«Истинный вкус состоит не в безотчетном отвержении такого-то слова, такого-то оборота, но в чувстве соразмерности и сообразности» (XI, 52).

Высший критерий литературного употребления — не условные стилистические схемы, но учет внутренних закономерностей общенародного языка, его духа. Отвергая старые стеснения в стилистике литературной речи, Пушкин провозглашает свободу выбора писателем нужных ему форм, слов и выражений из многообразного богатства народной речи. К этому клонится замечание Пушкина в письме к М. Погодину в ноябре 1830 года: «Языку нашему надобно воли дать более — (разумеется, сообразно с духом его)» (XIV, 128).

Пушкин защитил русскую литературную речь от стеснительной регламентации. Со времен Пушкина наш литературный язык, как важнейшая форма проявления национального языка, становится в полную меру «великим, могучим, свободным».

5

«Просторечие», или общий разговорный язык народа, приобретает для Пушкина значение важнейшей и основной живой струи, которую нужно возможно шире влить в литературный язык и по-новому использовать в нем. Пересмотру подвергается прежде всего словарный состав литературного языка, меняется стилистическая интерпретация отдельных его слов.

Видоизменяя и расширяя словарный состав литературного языка, Пушкин, однако, не идет по линии создания неологизмов. Собственно, создание новых слов, которому придавали большое значение карамзинисты и романтики 20—30-х годов, не характерно для Пушкина. До сих пор указаны лишь единичные случаи неологизмов Пушкина.1

Обогащая словарный состав литературного языка, Пушкин имеет в виду прежде всего привлечение в литературное употребление многих общеизвестных слов общего разговорного языка, широко известных в живом общении народных масс, а также расширение и видоизменение стилистического использования просторечных слов.

Изменения словарного состава литературного языка в связи с деятельностью Пушкина можно отчасти представить, сопоставляя два академических словаря: названный выше «Словарь Академии Российской» и «Словарь церковно-славянского и русского языка» 1847 года, уже учитывающий в какой-то мере перемены в словарном составе, связанные с пушкинским временем. В этом последнем словаре многие слова, «просторечные» и «простонародные» для «Словаря Академии Российской», являются уже без каких-либо ограничительных помет, в качестве обычных слов для литературной

353

речи. Ср. слова: авось, бедняга, бедняжка и бедняк, бедокур, былой, быль, быт, буянить, визгливый, гладь, грохотать, ерошить, жадный, затевать, знать (существительное), карабкаться, ковырять, комкать, лачуга и лачужка, малютка, молодиться, назло, назойливый, намекать, огласка, озабочивать, остолбенеть, пачкать, попусту, присест, раздолье, разумник, светлица и светелка, суженый, судить, тормошить, тотчас, удалой, ура, чопорный, этот и др.

Эти и подобные слова Пушкин уже свободно употреблял в различных стилистических контекстах, в произведениях различных жанров — в лирике, в поэмах, драмах и в прозе, отнюдь не в одних комических и «простонародных» сценах и эпизодах, и при этом — в разнообразных сочетаниях со словами литературно-традиционными, поэтическими, книжными.

Ср. хотя бы следующие известные примеры из его произведений:

Бежит и слышит за собой —
Как будто грома грохотанье
Тяжело-звонкое скаканье
По потрясенной мостовой...

Лоскутья сих знамен победных,
Сиянье шапок этих медных,
На сквозь простреленных в бою...

Здесь будет город заложен
На зло надменному соседу...

(«Медный всадник»).

В светлице девы усыпленной,
Еще незнанием блаженной,
Близ ложа крестницы младой
Сидит с поникшею главой
Мазепа тихий и угрюмый...

И се — равнину оглашая
Далече грянуло ура:
Полки увидели Петра...

И с диким смехом завизжала,
И легче серны молодой
Она вспрыгнула, побежала
И скрылась в темноте ночной...1

(«Полтава»).

   ... Докучны ей
И звуки ласковых речей,
И взор заботливой прислуги.
В уныние погружена,
Гостей не слушает она,
И проклинает их досуги,
Их неожиданный приезд
И продолжительный присест.

(«Евгений Онегин», гл. III, VIII).

Мой путь уныл. Сулит мне труд и горе
Грядущего волнуемое море.

(«Элегия», 1830).

и т. п.

354

В общем понятии народного «просторечия», приобревшего для Пушкина такое важное значение, можно наметить несколько лексико-фразеологических слоев, ярко представленных в различных его произведениях.

Прежде всего широким потоком вливаются в язык его произведений простые, обычные, конкретные слова разговорной речи, широко в ней известные. Поэтически-перифрастическим, «украшенным» книжным наименованиям различных предметов, их свойств и действий противопоставляются формы их обычного, прямого называния в «разговорах», в ежедневном общении людей. В умении создавать картины и образы высшего художественного достоинства с помощью самых простых и обыкновенных слов и выражений заключается одна из самых принципиально важных сторон поэтического мастерства Пушкина. Это, конечно, теснейшим образом связано и с решительным пересмотром Пушкиным-реалистом самого понятия «возвышенного предмета», предмета поэзии. «Что̀ для прежних поэтов было низко, — писал Белинский, — то̀ для Пушкина было благородно: что̀ для них была проза, то̀ для него была поэзия» (XI, 387—388).

Пушкин сам неоднократно полемически выражал это свое влечение к простым формам речи, в связи со стремлением к возможно более полному, точному, правдивому воспроизведению жизни в ее обычных и вместе с тем типических проявлениях. Такой смысл имеют известные строки «Отрывков из путешествия Онегина»:

Иные нужны мне картины:
Люблю песчаный косогор,
Перед избушкой две рябины,
Калитку, сломанный забор,
На небе серенькие тучи,
Перед гумном соломы кучи —
Да пруд под сенью ив густых,
Раздолье уток молодых;
Теперь мила мне балалайка
Да пьяный топот трепака
Перед порогом кабака.
Мой идеал теперь — хозяйка,
Мои желания — покой,
Да щей горшок, да сам большой.

В иронической форме здесь, конечно, представлена определенная творческая программа. Характерно ироническое противопоставление здесь слов, излюбленных у поэтов-романтиков в качестве слов наиболее абстрактно-поэтических, «бесплотных», со словами, просто передающими обычные явления быта («Мой идеал теперь — хозяйка»; ср. насмешливую характеристику слова идеал в шестой главе «Евгения Онегина» как слова модного).

То же полемически заостренное противопоставление традиционно-поэтических и бытовых слов и понятий находим в «Домике в Коломне»:

... Порос крапивою Парнас;
В отставке Феб живет, а хороводец
Старушек муз уж не прельщает нас.
И табор свой с классических вершинок
Перенесли мы на толкучий рынок.

В направлении выбора наиболее простых, обычных, близких разговорному языку и тесно связанных с народным бытом слов и выражений идет и переработка многих строф «Евгения Онегина». Окончательный вариант часто именно этим отличается от первоначального, чернового. Вместе с тем столь же часто беловой вариант дает смелое объединение книжно-поэтических слов с бывшими «низкими».

355

В известной II строфе пятой главы, рисующей картину наступившей в деревне зимы, вместо «Зима!.. Крестьянин торжествуя на дровнях обновляет путь» (современный Пушкину критик отмечал, что здесь чуть ли не впервые книжный глагол торжествовать оказался «в завидном соседстве с дровнями») сперва было: «Зима, зима! — на дровнях низких», «Зима! Мужик наш не горюя». Далее Пушкин не удовлетворяется первоначально набросанным:

И тощий конь его почуя

(другое черновое начало стиха: «И конь гнедой»), заменяя его на более характерное для простой деревенской обстановки:

Его лошадка, снег почуя.

В XXX строфе пятой главы видим сначала попытку привлечь для характеристики побледневшей Татьяны сопоставление с перифрастически-традиционным наименованием луны — Дианой; это было сразу же оставлено поэтом и заменено простым и прямым сочетанием слов:

И, утренней луны бледней...

Для ряда лучших стихотворений конца 20—30-х годов характерна их полная выдержанность в формах общенародного разговорного языка, полное отсутствие в них каких-либо особых форм книжной, поэтической речи, невозможных в речи разговорной. В этом смысле типично, например, стихотворение «Зима. Что делать нам в деревне?», где нет ни одного славянизма, почти ни одной условной формы старого книжного языка, где вся гамма разнообразных настроений, необычайно тонко и поэтически выражаемых, укладывается в очень простые и обычные формы речи, текущей, как любая непринужденная беседа:

Пороша есть иль нет? и можно ли постель
Покинуть для седла, иль лучше до обеда
Возиться с старыми журналами соседа?
Пороша. Мы встаем, и тотчас на коня,
И рысью по полю при первом свете дня;
Арапники в руках, собаки вслед за нами;
Глядим на бледный снег прилежными глазами;
Кружимся, рыскаем и поздней уж порой,
Двух зайцев протравив, являемся домой.
Куда как весело!..

«Пушкинский принцип простого реалистического называния предметов, действий, протекающих картин, без всяких их „поэтических“ украшений, — по словам академика В. В. Виноградова, — приводил к энергичному, быстрому изложению мыслей, насыщенному глубоким жизненным содержанием. На фоне господствовавших до Пушкина изощренно-эмоциональных, симметрически построенных описаний и изображений, богатых качественными оценками и определениями, этот способ изложения казался странным и прозаическим, а многим — даже пародическим».1

Но именно этот принцип лег в основу новых, важнейших стилей литературной речи в послепушкинское время.

Пушкин также смело черпает из «просторечия» его разнообразную экспрессивную, сниженную, грубовато-непринужденную, фамильярную лексику

356

и фразеологию. Нередко эта лексика и фразеология вовлекаются в поэтический контекст, выражая многообразие реакций на тот или иной предмет мысли.

Ср. в «Стихах, сочиненных ночью во время бессонницы»:

Парки бабье лепетанье,
Спящей ночи трепетанье,
Жизни мышья беготня...
Что тревожишь ты меня?

Важное место занимает лексика этого рода в различных шутливо-лирических стихотворениях Пушкина, в его стихотворных посланиях, в эпиграммах и сатирических стихотворениях, в программно-полемических стихах, в фольклорно-стилизованных произведениях (в таких произведениях, как «Дорога жизни», «Дорожные жалобы», «Послание к Великопольскому», «Ответ Катенину», «Моя родословная», «Чернь», «Делибаш» и т. п.). Например, в стихотворении «Из Пиндемонти»:

И мало горя мне, свободно ли печать
Морочит олухов, иль чуткая цензура
В журнальных  помыслах стесняет  балагура.

Или:

Такие смутные мне мысли  все наводит,
Что злое на меня  уныние находит.
Хоть плюнуть да бежать...

(«Когда за городом, задумчив, я брожу»).

Подобные резко экспрессивные слова и выражения просторечия Пушкин широко применяет и в бытовых сценах «Евгения Онегина», «Бориса Годунова» и т. д. Характерно их привлечение в частых и многообразных случаях создания так называемой не собственно прямой речи. Например в стихотворении «Жил на свете рыцарь бедный...» (III, 2, 733—734):

Как с кончиной он сражался,
Бес лукавый подоспел,
Душу рыцаря сбирался
Утащить он в свой предел.

Он де богу не молился
Он не ведал де поста,
Целый век де волочился
Он за матушкой Христа.

Пушкин часто оттеняет этой лексикой интимно-снисходительное отношение к своим героям, она как бы избавляет его от риторической переоценки действительных событий, вызывающих его сочувствие. Ср. в характеристике влюбленного Онегина:

Он так привык теряться в этом,
Что чуть с ума не своротил,
Или не сделался поэтом.
Признаться: то-то б одолжил!

 (Гл. VIII, XXXVIII).

С понятием «просторечия» для Пушкина соединяется и представление о специфических словах, известных народу и фольклорным стилям, но не принятых в речи образованного общества. Они получили наиболее полное применение в произведениях Пушкина, так или иначе ориентированных на формы фольклорного типа: в «Песнях о Стеньке Разине», в «Песнях западных славян», в сказках, в стихотворениях, подобных таким, как «Утопленник»,

357

«Сват Иван, как пить мы станем», «Два ворона» и т. п. В творческом воспроизведении языковых форм народной поэзии Пушкин свободен как от внешней имитации их, так и от противоречиво-необдуманных соединений их с привычными стандартами «поэтического языка» старого типа.

Однако границы использования отдельных элементов фольклорной речи у Пушкина шире. Поэт пользуется избранными постоянными эпитетами, сравнениями, особыми формами слов, представленными в народнопоэтической речи, и для произведений более сложной стилистической структуры. Ср. в стихотворении «Пир Петра Первого»:

Что пирует царь великий
В Питербурге-городке?..
Родила ль Екатерина?
Именинница ль она,
Чудотворца-исполина
Чернобровая жена?

Таково и введение в строфу XVII пятой главы «Евгения Онегина» характерных для народно-поэтической речи фром существительных со значением действия:

Лай, хохот, пенье, свист и хлоп,
Людская молвь и конский топ!

Критик «Атенея», встретивший это враждебно, писал: «Как приятно будет читать:

роп вм. ропот
топ вм. топот,
грох вм. грохот
сляк вм. слякоть».

В своих возражениях на эту неосновательную критику Пушкин просто ссылался на широту и обычность употребления данных форм в речи народа: «роп, топ и проч. употребляются простолюдимыми во многих русских губерниях» (XI, 72). В примечаниях к роману Пушкин опровергает указание критика на эти слова как неологизмы, принадлежащие самому поэту. Он подчеркивает, что это слова коренные, русские, подкрепляя свое утверждение ссылками на народную сказку о Бове и на сборник Кирши Данилова. «Не должно мешать свободе нашего богатого и прекрасного языка», — таково опять характерное заключение Пушкина (VI, 194).

С любовным вниманием относился Пушкин к народным пословицам и поговоркам, убедительно пользуясь ими в различных произведениях — от сказок до критико-полемических статей.

Но проблема творческого использования «просторечия» в литературе имела для Пушкина и другую сторону, чрезвычайно важную для национального литературного языка. Оформление национального литературного языка тесно связано с понятием нормы, сознательного отбора наиболее важных, наиболее характерных общенародных элементов разговорной речи.

«Просторечие» в допушкинскую пору было, как мы уже видели, слитком пестрым и неоднородным по составу. Оно мало подвергалось обработке и критическому разбору. Отбирая для своих произведений разнообразные просторечные слова и выражения, Пушкин отсеивает из литературного употребления (возможного в рамках старого «простого слога») многие вульгаризмы (например нализаться в значении «напиться пьяным»), «просторечные» варианты прочно утвердившихся литературных форм (вроде покудова, пущать, склизкий и пр.),1 наконец, диалектизмы. Таким образом,

358

в связи с деятельностью Пушкина не только меняется место и назначение просторечия в системе литературного языка, но довольно значительно изменяется и состав используемых в литературе «просторечных» и «простонародных» слов и выражений. Многие слова разговорной речи, до тех пор мало или вовсе не затронутые литературой, становятся обычными в литературном языке. С другой стороны, значительное число просторечных слов и выражений, не подходящих под понятие национальной нормы, перестают быть популярными в литературе и переходят на положение нелитературных или чисто диалектных слов. Правда, в дальнейшем своем развитии литературный язык будет снова пополнять свой словарный состав за счет привлечения некоторых диалектизмов. В произведениях Гоголя, писателей-реалистов 40-х годов, А. Н. Островского, Л. Толстого, Некрасова, писателей-демократов 60—70-х годов диалектизмы будут также довольно широко представлены как стилистическое средство характерной передачи речи крестьян, мастеровых, мещан.

Но если говорить о тех диалектизмах, которые, будучи удачно выбраны, вошли позднее в общий словарный состав русского языка, то они, во-первых, быстро перемалывались в общенародном языке и теряли свою диалектную обособленность, а во-вторых, в значительной степени были новые, мало известные допушкинской литературе. Во всяком случае, состав областных слов, практически возможных и употребительных в литературном языке после Пушкина, заметно отличается от тех областных слов, которые были популярны в «простом слоге» второй половины XVIII века. Само творчество Пушкина в этом смысле представляет переходный момент. Он в общем почти не пользовался словами собственно областными, узко диалектными формами для его времени.1

6

Широко вовлекая в литературный язык просторечие, Пушкин вместе с тем с глубоким вниманием относился ко всем элементам книжной речи, давно вошедшим в литературное употребление. Растворение литературного языка в разговорном, полное отожествление их он справедливо считал не только нежелательным, но и невозможным.

Отвечая Сенковскому, пытавшемуся вообще стереть различие между письменной и разговорной формой языка, Пушкин писал в «Современнике» за 1836 год: «Может ли письменный язык быть совершенно подобным разговорному? Нет, так же, как разговорный язык никогда не может быть совершенно подобным письменному... Письменный язык оживляется поминутно выражениями, рождающимися в разговоре, но не должен отрекаться от приобретенного им в течение веков. Писать единственно языком разговорным — значит не знать языка» (XII, 96).

359

В отношении слов и выражений, отличавших письменный язык от разговорного, ко времени Пушкина особенно волнующими были вопросы, касающиеся: 1) судьбы славянизмов; 2) места и назначения книжной фразеологии условно-поэтического характера; 3) места слов, заимствованных из других языков.

Признание славянизмов в целом живой, важнейшей и особой категорией в словарном составе литературного языка опиралось у Шишкова и его приверженцев на смешение самого понятия русского и церковно-славянского языка. В 30-е годы Пушкин подвергает это представление основательной критике. «Убедились ли мы, — писал он, — что славенский язык не есть язык русской и что мы не можем смешивать их своенравно, что если многие слова, многие обороты счастливо могут быть заимствованы из церковных книг в нашу литературу, то из сего еще не следует, чтобы мы могли писать да лобжет мя лобзанием вместо цалуй меня» («Путешествие из Москвы в Петербург»; XI, 226, 459).

Круг славянизмов, привлекаемый Пушкиным в язык его поэтических произведений, однако, еще довольно широк и разнообразен. (В прозе, особенно повествовательной, он их, напротив, применяет значительно реже и осторожнее). В лингвистической литературе, начиная с К. Аксакова, до недавнего времени было распространено поэтому утверждение об осуществляемом у Пушкина синтезе русской и церковно-славянской стихий в нашем литературном языке. Однако вряд ли эта формула отвечает действительному положению вещей. Во всяком случае нельзя полностью слить вопрос о судьбе и месте славянизмов в современном русском языке и вопрос об их стилистическом использовании в языке Пушкина. С другой стороны, применительно к их дальнейшей судьбе в русском языке должны быть совершенно отчетливо разграничены отдельные типы и группы славянизмов, еще употребительных в поэтическом языке Пушкина.

В противоположность старому представлению о славянизмах как обязательной принадлежности торжественно-высокого, поэтически изощренного слога речи Пушкин открывает для литературы путь более разнообразного, тонкого и продуманного использования их как стилистического средства в очень различных жанрах литературного творчества. Славянизмы уже не представляются Пушкину самодовлеющей и единственной категорией «высокого» в языке. В них, так же как и в просторечно-разговорных словах, он находит новые различные стилистические краски. Он мастерски применяет их как средство создания исторического колорита (в «Песни о вещем Олеге», «Моей родословной», «Борисе Годунове» и др.), как средство творческого воссоздания стиля антологического (см. «Подражания древним»), «библейского» («Пророк», «Странник» и некоторые последние стихотворения Пушкина, вроде «Как с древа сорвался предатель-ученик» и т. п.), одического стиля XVIII века (ср. описание боя в «Полтаве») и т. п. Он вкладывает славянизмы в уста тех персонажей, у которых их употребление исторически и характеристически оправдано.

В таком плане, очень тонко и точно мотивированном с точки зрения верности конкретной изображаемой обстановке, выводимым характерам и конкретно-индивидуальным разновидностям стиля, славянизмы найдут себе применение и у последующих писателей (ср. хотя бы стилистические функции славянизмов в сатирах Салтыкова-Щедрина; сам Пушкин показал и блестящие образцы сатирико-иронического применения славянизмов, например, в «Истории села Горюхина»).

Как выражение поэтической возвышенности, трагической напряженности и ораторского пафоса, славянизмы также много раз используются

360

Пушкиным, но они разделяют эту свою роль с типичными собственно русскими словами. В поэтической речи Пушкина, как уже было сказано выше, славянизмы смело сталкиваются, объединяются, а иногда и художественно противопоставляются собственно русским словам разговорного общенародного языка.1

Понятно, что соединение в однородном стилистическом контексте славянизмов и руссизмов создавало благоприятные условия для вхождения наиболее семантически важных славянизмов в общий словарный состав русского языка. Такова судьба слов вроде омрачать, насаждать, сущий, свершиться, творить, угрызение, покров, зев, алчный и т. п. Сохранив иногда отпечаток слов книжных, приподнятых, они, однако, сделались обычным достоянием литературной речи. Со времени Пушкина окончательно узаконяется как обычная и универсальная категория русского письменного языка — причастие, которое, по указаниям грамматики Ломоносова, могло быть первоначально произведено лишь от глаголов, известных церковнославянскому языку.

Но все же употребление в поэзии Пушкина славянизмов в известной мере шире и обычнее, чем в литературном языке последующего времени (в том числе и у поэтов ближайшего поколения, например у Лермонтова). В этом отношении язык Пушкина отличается от нашего языка, еще примыкая к предшествующей традиции. Он многое сделал для устранения различий между языком поэзии и прозы, он подготовил устранение славянизмов как особого круга поэтических слов, но не провел его полностью. Характерной особенностью стилистики поэтической речи пушкинского времени являются поэтому такие случаи, как, например:

Вотще ли был он средь пиров
Неосторожен и здоров?

(«Евгений Онегин», гл. I, XXXVI)

... Анджело бледнеет и трепещет
И взоры дикие на Изабеллу мещет...

(«Анджело», ч. III, VI).

... на немые стогны града
Полупрозрачная наляжет ночи тень...

(«Воспоминание»).

Довольно значительное число славянизмов принадлежит к тому кругу слов и выражений, которые перешли в литературном языке на положение устарелых уже после смерти Пушкина.

Было бы неправильно не видеть эволюции отношения Пушкина к славянизмам на протяжении его творчества. Высказывалось мнение, что Пушкин в последние годы творчества несколько шире прибегал к славянизмам, чем, например, в 20-х годах. Это мнение вряд ли может быть принято. Речь при этом могла бы итти только о некоторых последних стихотворениях Пушкина («Отцы-пустынники и жены непорочны...», «Мирская власть», «Полководец» и некоторых других), где имелись особые стилистические причины для применения действительно очень типичных славянизмов. В целом же можно отметить известное сокращение употребления славянизмов с развитием творчества Пушкина.

361

Самое характерное здесь — уменьшение числа тех условно-поэтических вариантов слов (в своем источнике — славянизмов), которыми очень часто пользовались все поэты до Пушкина (являлись они до Пушкина и в художественной прозе). Так, Пушкин с течением времени реже употребляет неполногласные варианты слов, варианты с церковно-славянскими жд, щ (типа нощь, могущий — могучий, провождать), с е вместо о (ср. в «Обвале» рифмы: присмирев — рев; в «Анчаре»: раскаленной — вселенной и другие немногие в произведениях конца 20—30-х годов) и пр. Лишь от очень небольшого круга слов возможно употребление таких славянизированных форм у Пушкина в зрелые годы его творчества. Наряду с этим резко сокращается употребление усеченных форм прилагательных.

Само собой разумеется, что славянизмы, резко выделявшиеся своим явно книжным и устарелым характером, употреблялись Пушкиным и значительно реже и гораздо осмотрительнее и стилистически обоснованнее, чем у многих его современников.

Трудно было бы представить у Пушкина такое нагнетание архаических слов, какое находим, например, в стихотворении Е. Баратынского «Смерть» (1829):

И ты летаешь над твореньем,
Согласье прям его лия,
И в нем прохладным дуновеньем
Смиряя буйство бытия.

Ведь в последнем примере все намерения автора сводятся к тому, чтобы как можно необычнее выразить свои идеалистические представления.

Об отношении Пушкина к славянизмам Горький сказал: «Пушкин первый настойчиво вводил в язык полногласность: он перестал писать брада, власа, глад и писал борода, волосы и голод; но когда тема стихотворения требовала каких-то особенных, железных слов, он не стеснялся брать их из славянского языка, — как мы видим это в „Пророке“».1

Таково же положение в поэтической речи Пушкина и некоторых устойчивых слов-символов мифологического источника, получивших нарицательное значение: «муза», «Феб» или «Аполлон», «жертвоприношение» (как символ творчества), «Парка» (как синоним судьбы), «аврора», «пенаты» и т. п. Пушкин в расцвете своего творчества вообще реже употребляет их, чем предшествующие поэты. Интересно, что эти условные образы иногда разрешаются у него в бытовом, реалистическом плане, насыщаются свежим конкретным содержанием. (Например, обращение к музе в «Домике в Коломне»:

        Усядься, муза:  ручки  в рукава,
Под  лавку  ножки! не вертись, резвушка! —

таков же реально-изменчивый образ музы в начале восьмой главы «Евгения Онегина»).

Пушкин привил русской литературе законное недоверие к привычным «украшениям», условно-красивым способам выражения. Он был врагом шаблонных перифраз, чуждающихся действительности.

«Читаю отчет какого-нибудь любителя театра — сия юная питомица Талии и Мельпомены, щедро одаренная Аполлоном... боже мой, да поставь — эта молодая хорошая актриса — и продолжай — будь уверен, что никто не заметит высокопарных твоих выражений, никто спасибо не скажет» (Пушкин, XI, 18, 291). Характерна оценка стиля предсмертного послания

362

Ленского, заключающего ряд таких условно-романтических выражений внешне-поэтического характера (например, «память юного поэта Поглотит медленная Лета», где рядом стоит и перевод этого условного выражения «житейской прозой»: «забудет мир меня»; «дева красоты», «ранняя урна» и т. п.):

Так  он  писал  темно  и  вяло
(Что романтизмом  мы  зовем,
Хоть романтизма  тут  ни  мало
Не  вижу  я...).

(Гл. VI, стр. XXIII).

Сам Пушкин в 20—30-х годах пользуется этой фразеологией, но дает ей характерно-реалистическое применение в связи с теми образами и персонажами, в отношении которых она естественна и оправдана обстановкой. Ср. такого типа выражения в первой главе «Арапа Петра Великого» при характеристике светской жизни Парижа эпохи Регентства и романа Ибрагима с блестящей графиней Д. (ср. «Женщины царствовали, но уже не требовали обожания»; «Обнаружилось следствие неосторожной любви» и т. п.).

*

Глубоко продуманное решение находит у Пушкина и вопрос о возможности и границах использования в русском языке заимствованных слов, вызывавший горячие споры в его время. Пушкин категорически осуждал засорение русской литературной речи иностранными словами, злоупотребление ими в жаргоне «офранцуженного» дворянства. Пушкин не уставал осмеивать тот узко-классовый «пуризм», который, пугаясь «простонародности» выражения, вместе с тем с удовольствием пользуется формами иных языков, особенно французского.

Пушкин рекомендует строгую осмотрительность в употреблении иностранных слов, даже в публицистике он советует при возможности избегать «ученых терминов» и стараться их переводить. Он считает проявлением непростительной лености, вместо поисков собственно русских обозначений понятий, обращаться к известным в дворянской среде иноязычным их наименованиям. «Леность наша, — писал он об этой черте, распространенной еще среди известных слоев дворянской интеллигенции, — охотнее выражается на языке чужом, коего механические формы давно готовы и всем известны» (XI, 34). Однако ему чуждо механическое отрицание всех слов иностранного источника. Зная силу и неиссякаемую самобытность русского языка, позволяющую ему обогащаться за счет отдельных слов из других языков, Пушкин считает возможным и необходимым использовать отдельные слова и термины, замена или перевод которых был бы нерациональным, ввиду их общеизвестности, или практически был бы затруднительным. Таковы оправдания появления слов панталоны, фрак, жилет в строфе XXVI первой главы «Евгения Онегина». В его прозе мы встречаем не раз примеры использования иностранных слов, удачно выражающих понятия, а среди них есть и такие, которые во времена Пушкина еще только начинали распространяться в литературном употреблении; ср., например, в статье Пушкина о «Марфе Посаднице» Погодина употребление слова масса в словосочетании: «общая масса читателей» и некоторые другие.

Такой трезвый и глубоко продуманный подход Пушкина к проблеме применения иностранных слов найдет в дальнейшем свое развитие у лучших представителей русской общественной мысли, в ближайшие годы — у Белинского.

363

7

В конце 20-х — начале 30-х годов особенно усиливается внимание Пушкина к важнейшим проблемам языка и слога как художественно-повествовательной, так и критико-публицистической прозы. Прозаические произведения, завершенные и незаконченные, занимают в его творческих планах этих лет очень важное положение. Само обращение Пушкина к прозе было связано не только с общими задачами развития реализма, но и развития и преобразования литературного языка. Работа Пушкина над языком прозы имела очень большое значение для развития литературного языка.

Проблема языка прозы и его отличий от языка поэзии была одной из наиболее трудных в допушкинское время. В 20-х годах стали обычными жалобы на неразработанность языка прозы. Не раз высказывалось убеждение, что разработка основ прозаического языка послужит и для усовершенствования и обновления языка поэзии.

Именно так, как на важнейший элемент литературного языка, смотрел на язык прозы и Пушкин. Характерно, что именно к языку прозы он прилагает прежде всего те качества, которые считает важнейшими вообще в литературном языке. «Точность и краткость — вот первые достоинства прозы. Она требует мыслей и мыслей — без них блестящие выражения ни к чему не служат», — писал он еще в начале 20-х годов (XI, 19). Оформление точного и свободного языка прозы связывалось в представлении Пушкина с обогащением словарного состава русского литературного языка словами и оборотами, выражающими необходимые понятия, которые еще не нашли себе устойчивого обозначения средствами русского языка. Таким образом, разработка гибкого и богатого выразительными средствами языка прозы представляла, с точки зрения Пушкина, важную ступень в приобретении литературным языком полной самостоятельности, законченности, высшего общенационального значения. «Проза наша так еще мало обработана, — говорится в статье 1825 года «О предисловии г-на Лемонте к переводу басен И. А. Крылова», — что даже в простой переписке мы принуждены создавать обороты для изъяснения понятий самых обыкновенных» (XI, 34).

Прозаическая речь Пушкина поражала современников своей точностью, лаконизмом, насыщенностью быстро и свободно развертывающейся мыслью, предельной свободой от условных украшений и вялых метафор. Можно было бы сказать даже, что Пушкин предельно скуп в прозе в отношении поэтических деталей. Чрезвычайно ограниченное место в языке пушкинской прозы занимают, например, эпитеты, столь существенные в его поэтическом языке. Нередко предложение в пушкинской прозе доводится до крайнего своего минимума, до предельной простоты своей структуры. Значителен удельный вес в синтаксическом строе пушкинской прозы простых, неосложненных предложений, а среди них — предложений, состоящих из двух-трех членов (подлежащее, сказуемое и необходимое грамматическое дополнение к нему).

Имена существительные и глаголы становятся решающими элементами в стиле пушкинской прозы. Период часто представляет собой образец «отрывного» периода, по терминологии Ломоносова, т. е. объединение нескольких коротких простых предложений. Сочинение предложений преобладает над сравнительно ограниченными видами синтаксического подчинения предложений. Подобная подчеркнутая сдержанность в применении поэтических элементов, четкость и сжатость структуры предложения и

364

периода прозы Пушкина понятна и знаменательна, если учесть, что до Пушкина проза давала чаще образцы прямо противоположного. В прозе Карамзина и его последователей, вообще упростивших и сделавших более гибкой структуру старого книжного периода, слишком давала еще себя знать стилистическая манерность: обилие обязательных определительных качественных слов, разного рода «поэтических» украшений, однообразие в построении периода, состоящего из трех-четырех сочиненных предложений, ограниченное место простых динамичных, предельно ясных по смыслу и грамматической структуре предложений. Немало условностей было и в отношении порядка слов в предложении. И в прозе казались необходимыми многочисленные инверсии, отступления от обычного порядка слов, обусловленного живым разговорным употреблением и логикой развертывания мысли. В прозе Карамзина, устранившей некоторые «вольности» словорасположения в периоде старой прозы XVIII века, все же очень часто и навязчиво выступала, например, инверсия определения, постановка его за определяемым словом, что будто бы более соответствовало требованиям изящества слога. В прозе Пушкина явно господствующими оказываются обычные нормы порядка слов; инверсии сравнительно редки и вызваны более конкретными мотивами семантико-стилистического порядка.

Что касается выбора слов в пушкинской прозе, то и здесь бросается в глаза стремление известным образом «эмансипировать» язык прозы от норм, характерных для речи поэтической. По выбору слов язык пушкинской прозы в общем «нейтральнее», чем язык его поэзии. Пушкин равно избегает как подчеркнутого употребления резкого просторечия, так и славянизмов, их столкновения в рамках одного словосочетания или предложения. Таким образом, язык прозы строится Пушкиным на началах более строгой нормативности.

В творчестве Пушкина 30-х годов наблюдается характерное дальнейшее сближение языка прозы и поэзии. Пушкин смело переносит в поэтическую речь новые стилистические нормы языка прозы. Это особенно сказывается на поэтическом синтаксисе Пушкина 30-х годов. Те принципы построения периода и предложения, порядка слов, которые характерны для пушкинской прозы, часто в чистом виде выступают и в его лирике и поэмах. В этом смысле очень показателен, например, синтаксис повествовательной части «Медного всадника», где синтаксическое строение нередко оказывается господствующим над членением ритмическим. Отсюда частое явление в повествовательных эпизодах поэм 30-х годов так называемых «переносов». Таков, например, следующий отрывок из «Медного всадника»:

Евгений за своим добром
Не приходил. Он скоро свету
Стал чужд. Весь день бродил пешком.
А спал на пристани; питался
В окошко поданным куском.
Одежда ветхая на нем
Рвалась и тлела. Злые дети
Бросали камни вслед ему.
Нередко кучерские плети
Его стегали, потому
Что он не разбирал дороги
Уж никогда...

Кристальная ясность синтаксической структуры и словаря, максимальная близость к нормам обычной речи, — вот к чему сводилось и развитие

365

поэтической речи Пушкина. Так сплетаются в ходе преобразования стилистики литературной речи задачи построения языка прозы и языка поэзии на единых основах общенародного языка.

8

Недостаточное единство литературного и общенародного разговорного языка до Пушкина и необходимость серьезных преобразований стилей литературной речи приводили к тому, что формы литературного языка во многих отношениях сравнительно быстро устаревали. Язык многих произведений XVII и начала XVIII века требует теперь очень значительных комментариев и пояснений. Формы языка Тредиаковского, отражавшие состояние литературной речи до реформы Ломоносова, казались во многом устаревшими уже для его младших современников. Белинский замечал, что в сравнении с языком Крылова, Пушкина, Грибоедова, Лермонтова и Гоголя «... язык карамзинский кажется более как будто нерусским, нежели сколько язык ломоносовский кажется совсем нерусским в сравнении с языком карамзинским» (XIII, 160). В этом высказывании Белинского, несмотря на известную неточность и преувеличенность его выражений, заключено очень важное наблюдение. Действительно, язык произведений Пушкина заключает в себе для нас, спустя более чем столетие после их появления, несравненно меньше устаревших элементов, чем язык ломоносовских или карамзинских произведений для 30—40-х годов XIX века. В чем причина этого? Основная причина состоит именно в том, что язык литературных произведений XVIII — начала XIX века еще не слился до конца с живым общенародным языком, еще содержал в себе немало слов и выражений, отчасти и грамматических форм, далеких живому народно-разговорному употреблению или уже устаревших для последнего. Окончательное слияние литературного языка во всех его существенных проявлениях с живым народным языком в пушкинское время придало и литературному языку устойчивость во всех важнейших элементах его структуры, устойчивость, характерную для общенародного языка. Литературный язык окончательно определился и отстоялся как в своей структуре, так и в своей общей стилистической системе.

Конечно, литературный язык пушкинского времени и язык пушкинских произведений заключает в себе и ряд отличий от современного нам употребления. В основном эти отличия вызваны прежде всего изменением словарного состава, появлением многих новых слов и выражений, выпадением большого числа устаревших слов, а также изменением смысла значительного числа слов. Неизбежность такого рода перемен само собой понятна, так как словарный состав языка особенно чутко реагирует на любые изменения в общественной жизни и деятельности людей. Здесь нет возможности даже вкратце характеризовать пополнение словарного состава русского языка за время, прошедшее со смерти Пушкина. Оно коснулось и нейтрального круга лексики (обычных наименований новых предметов, понятий) и круга экспрессивной синонимики русского языка. Важно, что эти новые слова мало изменили основной словарный фонд, сохранившийся во всем существенном. Что касается устаревших слов, то, помимо известного числа «славянизмов» и других книжных слов, еще широко употреблявшихся в литературном языке пушкинской поры и отошедших в исторический запас нашего словаря впоследствии, можно было бы отметить ряд слов, употребительных во времена Пушкина

366

не только в письменной, но отчасти и в разговорной речи, а затем выпавших из языка. Таковы, например, встречающиеся в произведениях Пушкина слова: жи́ло («жилище, дом»), достальное («остальное, оставшееся»), токмо («только»), пеня («жалоба, сетование»), местоимения сей и оный, осердиться и т. п. Кроме того, можно было бы указать на употребление Пушкиным слов в таких значениях, в которых они уже не употреблялись или редко являлись впоследствии. Ср. щепетильный в значении «галантерейный» («Торгует Лондон щепетильный» — в «Евгении Онегине»), личность (в смысле «намека на определенное лицо»), замешаться (в значении «смешаться»), любовник (в смысле «влюбленный») и т. п.

Происшедшие в русском языке со времени Пушкина перемены коснулись отчасти и грамматики; грамматический строй нашего языка за это время улучшился. Речь идет прежде всего о некотором уточнении отдельных грамматических правил, еще допускавших колебания в литературном языке пушкинского времени. Отдельные грамматические нормы стали более четкими, выдержанными, универсальными. Ср. дальнейшее сокращение круга глаголов, в одной форме заключающих значение обоих глагольных видов. Так, Пушкин еще указывал на то, что глагол решить имеет значение несовершенного вида. В языке Пушкина возможны еще формы от глаголов хотеть и бежать, теперь признаваемые отклонением от единой нормы (в «Борисе Годунове»: «Зависим мы от первого холопа, Которого захочем наказать»; в стихотворении «Наполеон»: «Бежат Европы ополченья!»).

Можно указать, далее, на известные колебания и отклонения от современной нормы в склонении существительных, например, у Пушкина находим: в шале, но в бани (предл. пад. ед. ч.). Для языка Пушкина, как и вообще для литературного языка его времени, характерно колебание в образовании формы им. пад. мн. ч. от существительных среднего рода. Помимо окончания , возможно здесь также и окончание (ср. у Пушкина: воро́ты, окны, кольцы, копыты и пр.). Есть в языке Пушкина и отдельные устарелые формы книжного типа (см., например, деепричастие прош. вр. пришед; род. пад. ед. ч. прилагательного женск. рода на -ыя («тайна брачныя постели» — «Евгений Онегин», гл. IV, L).

Отдельные колебания, характерные для того времени, имеют место и в области словообразования. Так, возможно употребление вариантов отдельных слов, произведенных от основы с неполногласием или же от полногласной основы (охладятохолодят; в стихотворении «Странник»: «... ночь и сна покой целебный Охолодят во мне болезни жар враждебный»; это понятно, если учесть вариантность многих полногласных и неполногласных форм в литературном языке того времени).1

Симптоматично, что Пушкин всегда уделял большое внимание вопросам грамматической правильности. В его комментариях к собственным и чужим произведениям немало тонких и метких замечаний об образовании и употреблении отдельных форм слов.

Глубоко понимая важность устойчивых правил грамматики, опирающихся на общенародное употребление, Пушкин много способствовал дальнейшему совершенствованию грамматических правил литературного языка.

367

9

Пушкин блестяще завершает подготовительную работу не одного поколения русских писателей по совершенствованию и преобразованию русского литературного языка. В результате его деятельности русский литературный и народно-разговорный язык слились во всем существенном, составили прочное единство. Литературный язык окончательно стал наиболее влиятельной, полной и совершенной формой выражения единого языка русской нации. Широкие границы литературной речи, начертанные Пушкиным, позволили и дальше новым поколениям русских писателей, внимательно прислушиваясь к живой речи народа и улавливая новое в ее проявлениях, дополнять и оттачивать язык литературы, делая его все более выразительным и совершенным.

Новые формы стилей литературной речи и их взаимоотношения, установившиеся после Пушкина, еще ожидают своего подробного описания в лингвистической литературе. Можно, однако, наметить некоторые общие особенности этой стилистической системы.

Отпало схематическое деление литературной речи на три стиля. Вместе с тем отпала и обязательная, заранее данная связь каждого из этих стилей с определенными жанрами литературы. Литературный язык в связи с этим приобрел более стройный, единый, систематический характер. Ведь строгое разграничение определенных слов, выражений и отчасти грамматических форм по трем стилям было признаком известной «диалектной» дробности внутри самого литературного языка. Многие слова и выражения, а также отдельные грамматические формы, не освоенные в широком литературном употреблении, были специфической принадлежностью либо только «высокого», либо только «простого» слога. Последний, во всяком случае, представлялся консервативным защитникам этой системы чем-то вроде особого, не вполне литературного диалекта.

Видоизменение стилистической системы литературной речи не означало, конечно, устранения стилистических различий между отдельными элементами языка. Напротив, со времени Пушкина стилистические возможности литературного языка расширились. Со стороны стилистической литературная речь стала гораздо более многообразной.

Одним из важнейших условий допушкинской стилистики было требование стилистической однородности контекста. Если не считать немногих особых жанров (вроде героико-комической поэмы), в рамках одного художественного целого не могли соединяться формы языка разного стилистического характера. Такое соединение, правда, допускалось в «среднем слоге», но при этом с особой осторожностью, чтобы не соединить слов и выражений, стилистически заметно друг от друга отличающихся. После Пушкина открылись широкие и многообразные возможности для объединения в одном произведении слов и выражений разной стилистической окраски, что создало большую свободу для реалистической передачи различных ситуаций жизни и выявления отношения автора к действительности. Литературная речь, при всей характерной для нее правильности и обработанности, приобрела естественность, непринужденность разговорной речи, стала несравненно более общедоступной. Расширились и усложнились также стилистические возможности многих слов и выражений.

Одно и то же слово стало возможным употреблять в разных контекстах для выражения разных переживаний, с разными стилистическими оттенками. Так, простые слова и выражения разговорной речи уже не

368

могли расцениваться после Пушкина как только материал для сниженной, грубоватой характеристики предметов и явлений.

Произведения Пушкина остаются для нас высоким образцом вдумчивого, стилистически убедительного и многообразного использования всех живых элементов русского языка. «Каждое слово в поэтическом произведении, — писал Белинский, — должно до того исчерпывать все значение требуемого мыслию целого произведения, чтоб видно было, что нет в языке другого слова, которое тут могло бы заменить его. Пушкин, и в этом отношении, величайший образец: во всех томах его произведений едва ли можно найти хоть одно сколько-нибудь неточное или изысканное выражение, даже слово...» («Стихотворения М. Лермонтова»; VI, 61).

*

Со времени Пушкина литературный язык как наиболее совершенная и отточенная форма национальной русской речи приобретает особенно важное значение не только для всего русского народа, но и для других народов нашей страны, а также за пределами нашей родины. Русский литературный язык по произведениям Пушкина изучали передовые люди во многих странах мира. По произведениям Пушкина начинали свое изучение русского языка основоположники научного социализма — Маркс и Энгельс. Славянские писатели, участвуя в формировании своих литературных языков на национальной основе, с энтузиазмом изучали опыт Пушкина и других русских писателей, брали не раз необходимые слова и выражения из богатых источников родственной русской литературной речи.

Значение русского литературного языка, во всем основном совпадающего с языком Пушкина, неизмеримо выросло в нашей стране в условиях расцвета социалистической культуры и строительства коммунистического общества. Неизмеримо поднялось и мировое значение русского национального литературного языка в условиях самого массового движения нашего времени — борьбы народов за мир при руководящей роли народов Советского Союза. И всякий, кому близок и дорог русский язык, с уважением и любовью произносит имя Пушкина, в котором, по образному слову Гоголя, «заключилось все богатство, сила и гибкость нашего языка» («Несколько слов о Пушкине»).

Сноски

Сноски к стр. 331

1 В. И. Ленин, Сочинения, т. 35, стр. 369.

2 И. Сталин. Марксизм и вопросы языкознания. Госполитиздат, 1951, стр. 9—10.

Сноски к стр. 332

1 И. С. Тургенев, Собрание сочинений, т. 11, изд. «Правда», М., 1949.

2 М. Горький. О литературе. Изд. 3-е, 1937, стр. 220.

Сноски к стр. 334

1 Понятно, что речь здесь идет о литературном русском языке.

2 Л. Н. Толстой. Новый сборник писем. М., 1912, стр. 13.

3 П. Максимов. О Горьком. 1939, стр. 31.

Сноски к стр. 335

1 Ф. Глинка. Письма к другу, ч. I. СПб., 1816, стр. 64.

2 Полярная звезда на 1823 год, стр. 43—44.

Сноски к стр. 336

1 Более подробные сведения о языковых нормах, соответствующих системе трех стилей, и ее общая историческая характеристика даны в III и IV томах данного издания (в статьях Г. О. Винокура о литературном языке XVIII века), а также в «Очерках по истории русского литературного языка XVIII—XIX вв.» академика В. Виноградова (М., 1938, гл. III).

Сноски к стр. 338

1 Цветник, 1810, ч. VI, стр. 122.

2 П. Макаров, Сочинения и переводы, ч. I, М., 1805, стр. 191—192.

Сноски к стр. 339

1 Вестник Европы, 1821, ч. CXVI, № 4, стр. 296.

2 Подробное изложение их взглядов по вопросам литературного языка см. в книге: Вл. Орлов. Русские просветители 1790—1800-х гг. 1950, стр. 325 и сл.

3 Н. Козьмин. Из переписки Н. А. Полевого с А. А. Бестужевым. Известия по русскому языку и словесности Академии Наук СССР, 1929, т. II, кн. 1, стр. 205.

Сноски к стр. 340

1 В. В. Виноградов. Из наблюдений над языком и стилем И. И. Дмитриева. Сб. «Материалы и исследования по истории русского литературного языка», т. I. М., 1949, стр. 168.

Сноски к стр. 341

1 Мнемозина, ч. II, стр. 38.

Сноски к стр. 345

1 Сын отечества, 1822, ч. 77, № XX, стр. 262—263.

Сноски к стр. 346

1 Д. В. Веневитинов, Сочинения, ч. II, М., 1831, стр. 29.

2 Русский вестник, 1870, т. 88, июль, стр. 63.

3 А. Марлинский (А. А. Бестужев). Избранные повести, Гослитиздат, 1937, стр. 374—375.

Сноски к стр. 347

1 М. Горький. История русской литературы, 1939, стр. 91.

2 См. об этом ниже.

Сноски к стр. 352

1 Ср. замечания о слове вольнолюбивый как неологизме Пушкина в статье академика В. В. Виноградова, напечатанной в «Ученых записках Московского педагогического института им. В. И. Ленина», т. XLII, 1947.

Сноски к стр. 353

1 Н. Надеждин видел в этом завизжала — диссонанс поэтическому контексту.

Сноски к стр. 355

1 В. В. Виноградов. А. С. Пушкин — основоположник русского литературного языка. Известия Академии Наук СССР. Отделение литературы и языка. 1949, т. VIII, вып. 3, стр. 198.

Сноски к стр. 357

1 См. об этом: И. С. Ильинская. Из наблюдений над лексикой Пушкина. Труды Института русского языка, т. II, Изд. Академии Наук СССР, М. — Л., 1950. Конечно, случаи употребления отдельных форм этого рода имеют место у Пушкина, но они падают на особые контексты (прямая речь бытовых персонажей, сказки, стихотворения, построенные на воспроизведении литературно не нормированной разговорной речи, и пр.).

Сноски к стр. 358

1 Симптоматичен отказ от натуралистической передачи диалектизмов в речи Лизы — Акулины. В ходе работы над текстом «Барышни-крестьянки» Пушкин отбрасывает в окончательном варианте повести такие, например, областные особенности речи, как «и собаку-то кличешь по-хранцузски» (окончательный текст: «и собаку-то кличешь не по-нашему»); «a сцо ты думаешь» (другой черновой вариант: «а чаво ты думаешь»; окончательно: «а что ты думаешь?»).

Сноски к стр. 360

1 Подробная и тонкая характеристика стилистического использования славянизмов у Пушкина дана в работах академика В. В. Виноградова, особенно в его книгах «Язык Пушкина» (М., 1935) и «Стиль Пушкина» (М., 1941).

Сноски к стр. 361

1 М. Горький. История русской литературы. 1939, стр. 73.

Сноски к стр. 366

1 Сведения об особенностях грамматических норм пушкинского времени можно найти в работе Е. Ф. Будде «Опыт грамматики языка Пушкина» (Сборник Отделения русского языка и словесности, тт. 77 и 78, СПб., 1904) и в книге Л. А. Булаховского «Русский литературный язык первой половины XIX века» (т. II, Киев, 1948).