Грушкин А. И. Публицистика Петровской эпохи // История русской литературы: В 10 т. / АН СССР. — М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1941—1956.

Т. III: Литература XVIII века. Ч. 1. — 1941. — С. 75—96.

http://feb-web.ru/feb/irl/il0/il3/il320752.htm

- 75 -

Публицистика Петровской эпохи

В Петровский период особое значение приобрело развитие жанра общественно-политической публицистики, пропагандировавшей новые передовые идеалы, выдвинутые эпохой преобразования. Следует при этом учесть, что самое понятие публицистики в применении к Петровской эпохе требует расширенного толкования. Так называемые официальные документы (указы, манифесты, воинский и морской уставы и т. д.) приобретали значительные идейно-воспитательные функции, являлись орудием пропаганды правительственной идеологии. Именно поэтому анализ петровской публицистики не мыслим без рассмотрения официальных документов и публицистических высказываний самого Петра, также игравших значительную роль в создании так называемого «стиля эпохи».

Важнейшей чертой правительственной публицистики Петровского периода является ее просветительский характер. Элементы сатирической обличительной публицистики нередко сочетаются в указах Петра с декларированием новых передовых идеалов. Так, например, знаменитый «Указ господам Сенату», от 17 апреля 1722 г. высказывает мысль о необходимости водворить «крепкое хранение прав гражданских», ибо «всуе законы писать, когда их не хранить...»

Эта мысль о необходимости уважения к закону, связанная с характерной для Петровской эпохи идеей гражданского сознания, дополнялась сатирическими строками о чиновниках, привыкших «играть» законами, «как в карты, прибирая масть к масти; чего нигде на свете так нет, как у нас было, а частью еще и есть...»

В последней фразе — целая концепция. Дух критицизма по отношению ко вчерашнему дню, противопоставление отсталой России цивилизованному «свету», призыв искоренять живучие остатки варварской старины, — все это характернейшие черты новой петровской идеологии. В условиях конца XVII и начала XVIII в. идеологической цитаделью боярской старины была православная церковь. Отсюда антиклерикальный оттенок петровской публицистики. Целый ряд петровских указов проникнут ненавистью к «ханжам» и «большим бородам», как «непочтительно» именовал Петр православное духовенство.

Петровское религиозное свободомыслие временами принимало такие глубоко-фарсовые, бурлескные формы, как знаменитый «всесвятейший и всешутейший собор» Петра, представлявший собой издевательскую пародию на церковное богослужение. Оно нашло отражение и в политических мероприятиях Петра (важнейшим из них было уничтожение патриаршества и замена его Синодом), равно как и в целом ряде его устных и письменных высказываний, посвященных православному духовенству.

Как известно, богословие было единственной областью распространенных в ту эпоху «знаний», к которой пытливый Петр был равнодушен. Но в тех исключительных случаях, когда он проявлял интерес к

- 76 -

богословским вопросам, — это было с точки зрения клерикальных кругов еще хуже полного равнодушия.

Так, в своей записке в Синод от 19 апреля 1724 г. он высказывает желание, чтобы была написана книжка, разъясняющая значение трех христианских добродетелей — веры, надежды и любви, особенно останавливаясь на значении надежды, ибо, с сожалением отмечает он, обычно «всю надежду кладут на пение церковное, посты и поклоны и прочее тому подобное», на «строение церквей, свечи и ладон».

В другом случае Петр делает оригинальную попытку по-своему дополнить Библию и набрасывает программу сочинения, из которого явствует, что к 10 заповедям надо прибавить еще одну — против «лицемерия или ханжества», ибо, по мнению Петра, этот грех «все выше описанные в себе содержит», в то время как «иной грех не может в себе иметь его». Это парадоксальное утверждение разъясняется при помощи остроумно подобранных примеров: «коли б разбойник стал ханжить, кто-б его в артель принял. Когда-б кто из шумниц пришел в кабак святым образом... все бы от него побежали. Когда-б охотник молодой до Венуса пришел бы в компанию девиц в ханжеском образе, ни у одной бы дружбы не сыскал». Здесь характерна мысль Петра о том, что ханжество наиболее опасный порок, ибо «не всякий грех может ханжество употреблять при своем, а ханжа — все» (иными словами — прелюбодей и разбойник не могут ханжить, но ханжа может быть и тайным разбойником и прелюбодеем). Ханжество — это сочетание всех грехов, даже борьба с неверием в бога, которую Петр официально провозглашал своей задачей, по его мнению, также означает не что иное, как борьбу с тем же ханжеством. Ведь ханжи ложно уверяют, что им ведомы «повеления от бога», а если так, то «какая ж вера в оных. А когда оной нет, то суть истинные атеисты».

Но наиболее ярко отразились антиклерикальные настроения Петра в таком превосходном образце просветительской публицистики, каковым является знаменитый «Духовный регламент» (1721), составленный одним из крупнейших руководителей идеологической политики Петра — Феофаном Прокоповичем в теснейшем контакте с самим Петром.

Регламент был составлен в связи с учреждением Синода, как обоснование примата государства над церковью. Уничтожение патриаршества мотивируется тем, что простой народ может предположить, будто патриарх «есть вторый государь, самодержцу равносильный... и что духовный чин есть другое и лучшее государство...» Эта борьба государства с теократическими тенденциями православной церкви, корни которой восходят еще к Московской Руси (наиболее яркий пример — конфликт царя Алексея Михайловича с патриархом Никоном), в Петровскую пору приобретала особый смысл, так как церковь стала центром притяжения всех враждебных реформе консервативных сил.

Презрение к «безделию» церковников представляет характерную черту «Регламента». Недаром об этом документе с искренней похвалой отозвался впоследствии Вольтер, отметивший, что он составлен «с чрезмерным умом» и что в нем «монашеская праздность изображена живыми красками».1 Действительно, отдельные места «Регламента» поражают яркостью сатирического изображения нравов духовенства. В нем указывается, что хоть пастырям и подобает честь, «обаче честь оная умеренная есть, а лишняя и почитай равно царская да не будет. И умеренной... не самим пастырям искать... но свободно подаваемой довольствоваться».

- 77 -

Одновременно епископам предписывается следить «дабы иконам святым ложных чудес не вымышлено», «чтобы лишних служителей не держали, ненужных строений не делали (разве строения прибыльная, например мельницы и прочая)».

В борьбе с церковными морально-бытовыми устоями просветительское мировоззрение выдвинуло новый идеал женщины, далекий от домостроевского. Принципиальное значение манифеста о коронации жены Петра, Екатерины, написанного собственноручно Петром, заключалось именно в том, что он декларировал этот новый идеал. В этом манифесте от 18 ноября 1723 г. был нарисован образ молодой царицы, которая «великою помощницею была» в «тяжких трудах» Петра, которая «в многих воинских действиях, отложа немощь женскую... присутствовала и елико возможно вспомогала» и «мужески, а не женски поступала...» Просветительский оттенок петровской идеологии сказался с особой рельефностью и в характере переводной литературы, в самом выборе книг для переводов, издававшихся по личному распоряжению Петра. Среди этих книг, на ряду с пособиями по фортификации и механике, мы находим такой труд, как переведенная Бужинским «Книга мирозрения или мнение о небесно-земных глобусах...» Гюйгенса (СПб., 1717). Она была первой в России попыткой пропаганды учения Коперника, считавшегося церковью «еретическим». Характерно предисловие Бужинского, в котором говорится о том, что благодаря успехам астрономической науки «такие вещи в небесных корпусах изысканы суть, которым подобные праотцам никогда на мысль притти не могли», как, например, открытие, согласно которому «земный глобус не во средине лона небесного почивает,..., но... яко прочие планеты, солнца вокруг подвизается и вращается». Насколько дерзкими должны были казаться подобные утверждения обскурантам староцерковного толка, видно и того, что как перевод Гавриила Бужинского, так и «безбожное» учение Коперника вообще еще долго подвергались ожесточенным нападкам со стороны православной церкви, уже после смерти Петра. Как известно, одним из наиболее ревностных защитников учения Коперника стал впоследствии Ломоносов.

Немаловажную роль учебника по вопросам истории культуры играла переведенная с латинского (тем же Гавриилом Бужинским) книга Полидора Виргилия Урбинского «О изобретателях вещей» (СПб., 1720), изданная по личному приказанию Петра. Этот труд давал — пусть неточные и наивные — все же некоторые представления о постепенном развитии наук, техники, искусств, как об общемировом процессе, о совершенствовании человеческого разума, о каких-то общих истоках мировой цивилизации. Книга Полидора отвечала на вопросы: «кто первый... изобрел науку мореплавания», «кто первый гончарное художество обрете», «о начале стекла и янтаря»; она давала ряд сведений по античной и филологической культуре — «о начале феатра», «о начале меры стихов», «о началах трагедии и комедии», и в этой связи о таких именах, как Эсхил, «Софоклий», Эврипид. На ряду со сведениями о греках и римлянах, из книги Полидора русский читатель впервые знакомился (в главе «О начале живописания») и с таким именем, как «Рафаил, прозванием святой».

Еще более значительную роль в пропаганде новых идей играли учебные пособия. Такой, например, труд, как «Арифметика, сиречь наука числительная» Леонтия Магницкого (1700), напечатанный по повелению Петра, далеко выходил за пределы учебного пособия в узком смысле слова. Во вступительной статье, посвященной «трудолюбивому и миролюбивому юношеству», доказывалась польза просвещения, давались краткие сведения о развитии научных знаний, начиная от халдеев и египтян,

- 78 -

превозносился «Архимедес» и другие «еллинцы». Одновременно давалось представление о процветании науки в Западной Европе и высказывалась надежда, что благодаря усилиям Петра, «непотребное неведение в нашей земле истребится», и «благорастворенный некий воздух затверделую невежеством н лишением наук российских сердец землю размягчит...» Магницкий призывал «трудолюбивого и мудролюбивого читателя» откликнуться на мероприятия правительства и добровольно посещать училища, которые «вторый Соломон» (так именовался Петр) «повеле поставити...» В этом смысле книга Магницкого играла непосредственно агитационную (в пользу обучения в петровских училищах) роль; недаром он предусмотрительно сообщал, что желающие учиться будут обеспечены «государевою казною». Характерен самый текст арифметических задач: в одной из них говорилось о генерале, который «хощет учинить баталию», в другой — о корабле, проплывающем девять миль в час, и т. п. «Арифметика» Магницкого расширяла кругозор русского учащегося юношества, вводила новые представления и новую терминологию.

*

Пересмотр архаических философских представлений заставлял по-новому осмыслить и вопрос о национальной гордости русского народа, о понимании национального чувства, вставший особенно остро в связи с Северной войной. С точки зрения старых московских книжников, — любить Русь, — это означало, в первую очередь, — свято блюсти православную веру и весь завещанный от праотцев нерушимый исконный религиозно-бытовой уклад. Отсюда — характерная для московского периода идея национальной замкнутости. Петровская эпоха выдвигает новое понимание любви к родине.

До нас дошел такой любопытный документ, как составленный в 1709 г. священником Феофилактом Лопатинским текст церковного богослужения по случаю Полтавской победы, сопровожденный критическими замечаниями Петра. Сочинение Лопатинского свидетельствует о том, что даже прославляя на словах Петра и его деяния, клерикальные круги пытались использовать новую тематику в своих интересах для пропаганды своих староцерковных взглядов, что не укрылось от глаза Петра и вызвало у него неодобрительные замечания. Эти замечания показывают, насколько вдумчиво относился Петр к вопросам пропаганды своего дела, насколько ему ясна была невозможность пускать в ход для популяризации новых реформаторских идей притупленное оружие староцерковных идеологических представлений и образов.

Если Феофилакт Лопатинский, в полном согласии с «мудростью» Московской Руси, видел в Полтавской победе торжество православной веры над «бусурманами» («враг наш и посмеятель силы креста низложишася, мы же победители явихомся», — писал он), то Петр делает по этому поводу следующее замечание: «сию песнь всю переменить, понеже бо не идет о законе, а горда была...» (т. е. дело в данном случае не в вопросах вероисповедания, а в гордости, заносчивости, проявленных Швецией). «Война не о вере, но о мере, — пишет он дальше, — також и у них [у шведов] крест есть... в употреблении и почитании».

Разумеется, Петр прекрасно знал, что крест, почитаемый протестантами-шведами, не мог быть в глазах Феофилакта Лопатинского воплощением истинной веры; в представлении православных церковников протестантизм был ересью.

Вопрос о чистоте православия не имеет никакого отношения к военным планам, — и поэтому риторическое восклицание Феофилакта — «отриньте гордость, свеяне, и не злобствуйте россияном: бог бо их

- 79 -

заступник» — Петр сопровождает весьма лаконической резолюцией — «отставить», а по поводу рассуждений того же Феофилакта о неминуемом торжестве всех уповающих на господа выносит не менее категорическое решение — «отменить». Впрочем Петр вовсе не отказывался от использования в пропаганде своих идей, в том числе и по отношению к войне, — религиозных образов, если эти образы не противоречили его рационалистической концепции. Так, он сам предлагает вместо рассуждений о победе «креста» над его «посмеятелями» «взять слова Голиафа гордые к Давиду и от Давида уповательные на бога...» Такая аллегория (пастух Давид, — считавшаяся «варварской», отсталая раньше Россия, — побеждающий Голиафа — могучего шведского исполина) импонировала Петру; недаром он выбрал именно ее из всего изобилия ветхозаветных образов.

В борьбе за европейское значение России, в борьбе с российской отсталостью и видел Петр проявление подлинной любви к отечеству. Проблема патриотической гордости (кстати, самое слово «патриот» возникает в эту эпоху) сводится им с небес на землю, — слепая привязанность к косным преданиям старины заменяется конкретным преобразовательным идеалом. В связи с этой выработкой нового патриотического мировоззрения, проникнутого активно-реформаторским духом, целый ряд традиционных идеологических представлений, идущих от Московской Руси, при Петре подвергается переосмыслению. Очень характерна, например, новая трактовка такого существеннейшего для древнерусской культуры вопроса, как вопрос о причинах падения Византии. Если одним из основных идеологических аргументов в защиту московского православия было утверждение о том, что «вторым Рим» пал, потому что не смог соблюсти истинной православной веры (отсюда делался вывод о том, что именно Москве суждено стать хранительницей чистоты православия), то, с точки зрения Петра, Византия пала не потому, что недостаточно занималась вопросами веры, а, напротив, потому, что занималась ими непомерно много, в ущерб земным, практическим делам. В указе от 31 января 1724 г. о новом учреждении монашества (этот указ вводил ряд ограничений для принятия иноческого сана и накладывал на монахов ряд обязательств перед государством) отмечалось, что когда «некоторые ханжи» подобрались «к греческим императорам, а паче к их женам», то подданные византийской империи «в такое бедство пришли, что когда турки осадили Царьград, то ниже 600 человек воинов сыскать могли».

Точно так же, в увещевательном письме к сыну Алексею, доказывая последнему недопустимость его равнодушия к воинскому делу, Петр также не может удержаться от напоминания о греках: «не от сего ли пропали, что оружие оставили» (Письмо к Алексею от 17 октября 1715 г.). Состояние государства, подобное тому, которое было в Византии до ее падения, когда за богословскими спорами забывали о нуждах обороны, Петр называет «гангреной». В речи, произнесенной после преподнесения ему императорского титула, Петр счел нужным еще раз напомнить, что «не надлежит ослабевать в воинском деле, дабы с нами не так сталось, как с монархиею греческою...»

Пропагандируя необходимость приобщения России к европейской культуре, публицистика Петровского времени в противовес представлению реакционеров о разрыве Петра с русской национальной традицией усиленно доказывала, что проводимая Петром политика есть не что иное, как укрепление славы отечества, государственного величия русской нации. Могущество созданной Петром новой, молодой России специально популяризировала вышедшая в 1717 г. книга П. И. Шафирова «Рассуждение, какие законные причины его царское величество Петр I... к начатию

- 80 -

войны против короля Карла XII шведского 1700 году имел…» Один из талантливых новых людей, выдвинутых эпохой Петра, — Шафиров стремился показать, что Петр сделал Россию державой, имеющей европейское значение, стоящей на уровне европейской культуры. Русские, благодаря Петру, прочно вошли в семью европейских народов, завоевали признание со стороны просвещенных государств, — и именно в этом должен быть источник истинной национальной гордости для всех «верных патриотов отечества», — как выражался Шафиров.

В свете нового понимания национальных идеалов естественно встал вопрос об исторической оценке прошлого России, которая соответствовала бы практическим требованиям, поставленным перед страной петровской реформой. Отсюда — осмысление дела Петра в историческом разрезе; официальной публицистикой оно трактуется как завершение героических традиций национальной истории. Неслучайно Петр мечтает о написании «Гистории российской», — безусловно, с пропагандистской целью. Важнейшим документом, дающим представление об исторических взглядах Петра и его соратников, является написанное Феофаном Прокоповичем «Предисловие к доброхотному читателю», сопровождавшее «Устав морской» (1720). Значение этого документа тем более велико, что он представляет собой стилистически блестящий пересказ тех мыслей, которые были высказаны непосредственно Петром в «Записке о начале морского дела в России», и, следовательно, дает точное представление о взглядах Петра на отечественную историю.

В противовес ревнителям старины, считавшим петровскую реформу разрывом со всеми национальными традициями, Прокопович доказывал, что самое начало истории России — владычество первых киевских князей — было в сущности предвосхищением дел Петра. Первые князья, предшественники абсолютной монархии, заботились как о внешнеполитическом могуществе России, так и о зачатках цивилизации на Руси. Впрочем, Феофану чужда чрезмерная идеализация предков, — он не забывает отметить, что «древний флот российской... был не из великих кораблей, но из малых лодок составлен», ибо хоть Россия и была «в древние оные времена довольно мужественна и храбра, но не довольно вооружена ниже правильно распоряжена». Одним из значительнейших шагов на пути к правильному устройству рисуется ему крещение Руси Владимиром, — значение этого события Феофан усматривает прежде всего в том, что вместе с новой верой «книжное учение внеслось в Россию, и вернейшее с греческим народом дружество и сообщение стало, и потому могли бы... государи российские от соседов своих... как многая иная искусства, так и дело корабельное, перенять». О «раздорах» и «междоусобиях» удельного периода Феофан не может говорить без негодования, ему «стыдно вспоминать», что «толикое России изнеможение» привело к «тиранскому владению» татар, к утрате национальной самостоятельности Руси, восстановленной впоследствии московскими государями, дело которых завершает Петр.

Стремление возвеличить абсолютизм как творческое передовое начало русской истории, — в противовес феодальной раздробленности, — сказалось, между прочим, в сочувственном воскрешении Петром образа Ивана Грозного, о котором в боярских кругах не могли вспоминать без ужаса. Петр неоднократно стремился реабилитировать Ивана, защитить его от трафаретных обвинений в жестокости, исходивших из боярских кругов, подчеркивал его роль как одного из своих предшественников. Любопытно, что при въезде Петра в Москву в 1721 г. изображения Ивана Грозного и Петра были повешены рядом, с характерными подписями: «начал» — под портретом Ивана и «совершил» — под портретом Петра.

- 81 -

Популяризация «новой, преображенной Петром России, проводившаяся официальной публицистикой, была неотделима от пропаганды личных заслуг царя-преобразователя, как бы олицетворявшего в глазах современников прогрессивные идеалы эпохи. Образ Петра, не только как основной фигуры российского государства, но и как конкретной индивидуальности, играет значительную роль в пропаганде реформаторских идей. В цитированной выше книге Шафирова читатель мог найти сведения о тяжелом детстве Петра, протекавшем, по выражению Шафирова, «междо дам» «вне всякого фамильярного обхождения», — в то же время сообщалось, что, несмотря на скудость полученного им образования, Петр не только овладел европейским «политесом», но и «в краткое время превзошел в том многих монархов европейских».

Но, разумеется, наиболее значительную роль в популяризации личности Петра играла ораторская деятельность Феофана Прокоповича, сумевшего превратить церковный амвон, с которого он читал проповеди, в ораторскую политическую трибуну. Особенно характерно его «Слово похвальное о баталии Полтавской» (1717), в панегирических тонах превозносящее личную храбрость Петра, проявленную в Полтавском сражении. Используя классические приемы ораторского искусства, Феофан концентрирует внимание слушателей вокруг одного образа, который он делает центральным, — вокруг шляпы Петра, простреленной в бою. Такой будничный предмет обихода, как шляпа, приобретает в глазах Феофана возвышающее символическое значение, — «о, шляпа драгоценная! не дорогая веществом, но вредом сим своим всех венцов, всех утварей царских дражайшая!»

Апофеоз «на троне вечного работника», впоследствии нашедший высокохудожественное отображение в творчестве Пушкина, в грубых суммарных контурах был намечен самой Петровской эпохой. В том же самом «Предисловии» Феофана к «Морскому уставу», после краткого обзора всей истории Российской державы был дан рассказ об отроческих годах Петра. И уже здесь «Брантов утлый бот», «дедушка русского флота» был впервые поставлен на героический пьедестал. Далее следовал рассказ о том, как Петр, желавший все делать собственными руками, «сам восприял марш в Голландию» и на голландских верфях «сам российский монарх стал корабельным архитектом». Так в русское общественное сознание был впервые введен образ царя-плотника, сыгравший столь значительную роль в формировании русской патриотической идеологии XVIII в.

Но необходимо отметить, что повествование Феофана в этой части было лишь пересказом автобиографической записки Петра. В частности, именно Петру принадлежит фраза, в которой содержание изученных им в Голландии «художеств» характеризуется как перечень того, «что подобало доброму плотнику знать...» Не только идея «царя-плотника», но даже самая терминология исходила непосредственно от Петра.

Здесь же следует сказать о том, что публицистика петровского окружения декларировала и новый тип правителя, непохожего ни на старозаветных московских царей, ни на королей и принцев Западной Европы. В создании символического образа «царя-работника» не малое участие принимал сам Петр. Именно Петру принадлежит создание ряда аллегорических образов, дающих художественно ощутимое представление об его, петровском, стиле правления страной. Неоднократно подчеркивается, «коль тяжкие труды» приходится нести Петру на благо отечества, указывается, что, разделяя с народом тяжесть этих трудов, он лишь исполняет свой государственный долг. Идея долга правителя перед страной красной нитью проходит через все высказывания Петра. В речи по поводу поднесения ему императорского титула, упоминая о причинах преуспеяния России, он

- 82 -

заметил, что последнее не только его «бедными» трудами, но и трудами прочих истинных сынов российских... получено». Эта же идея нашла отражение и в характерных поправках, сделанных Петром в «Гистории свейской войны» Макарова. Если у Макарова было сказано, что «государь, — речь шла о Полтавском сражении, — свою храбрость, великодушие и воинское искусство, не опасаясь никакого страха своей высокой особе, в высшем градусе показал», то Петр, вместо этой панегирической фразы, вставил другую, существенно менявшую смысл, — «государь в том нужном случае, за людей и отечество, не щадя своей особы, поступал, как доброму приводцу надлежит, где на нем шляпа пулею прострелена...» Специфика пропагандистских приемов Петра сказалась здесь полностью. Выбросив упоминание о «высокой особе» государя, он счел нужным ввести объяснение той цели, во имя которой совершались им ратные подвиги, напоминая, что он не щадил своей особы, не за что иное, как «за людей и отечество». Кроме того, им вводится, на ряду с такой конкретной деталью, как простреленная шляпа, лаконичная, но содержательная формулировка, резко противоречащая витиеватому «штилю» Макарова, — «поступал, как доброму приводцу надлежит».

К ряду типичных петровских аллегорий относятся и такие образы, как сравнение Северной войны, способствовавшей военно-техническому и культурному росту России, со школьным курсом обучения «...наша школа так хорошо скончалась, как лучше быть невозможно», — писал Петр князю Долгорукому после окончания войны. Отсюда и демонстративный тост Петра в честь «учителей» — шведских генералов — после Полтавского сражения. Характерно, что этот ряд аллегорий, связанных с представлением об эпохе реформ, как об уроке для России, также нашел отзвук в пушкинской «Полтаве», в упоминании о России, которая «мужала с гением Петра», принимая «урок нежданный и кровавый».

Важным документом публицистической деятельности Петра было опубликование манифеста об удалении от престола царевича Алексея (от 3 апреля 1718 г.) и писем Петра к сыну, которые были напечатаны в «Объявлении розыскного дела и суда по указу его царского величества на царевича Алексея Петровича» (СПб., 1718). Петр не побоялся вынести на суд подданных свою частную семейную жизнь и опубликовать свои частные письма к Алексею. «...Какого злого нрава и упрямого ты исполнен, — писалось в одном из этих писем, — ... сколь много за сие тебя бранивал, и не только бранил, но и бивал...» (письмо от 11 октября 1715 г.). Петр не мог не понимать, что это вынесение семейных дел царской фамилии в печать «для известия всенародного» могло быть чревато опасными последствиями, так как давало пищу для враждебных толков как внутри, так и вне России. Из опубликованных материалов следствия можно было вычитать, с каким нетерпением ждали смерти Петра в определенных кругах русского общества, там же сообщались сведения о тайной болезни Петра, об его «апелепсии» и т. д. Если Петр решился на такой рискованный шаг, то лишь руководясь сознанием, что публичное освещение его позиции в конфликте с царевичем будет иметь политическое значение. «...Я за мое отечество и люди живота своего не жалел и не жалею, то како могу тебя, непотребного, пожалеть».

Не менее значительно и другое письмо к Алексею — от 19 января 1716 г., также напечатанное при жизни Петра и представляющее собой ответ на лицемерное «раскаяние» царевича. Противопоставление общего государственного интереса частному дано здесь не столько в патетической, сколько в иронической форме. Петр не верит обещаниям сына, ссылаясь на «давидово слово», — «всяк человек ложь». Из узкой сферы частных

- 83 -

семейных взаимоотношений он переносит вопрос в плоскость больших государственных дел, указывая Алексею, что если бы он и искренне хотел отказаться от интриг и заговоров, то его всегда используют стоящие за его спиной «большие бороды», «которые, — язвительно замечает Петр, — ради тунеядства своего ныне не в овантаже обретаются». Это место при опубликовании в «Розыскном деле» было сопровождено комментарием: «сии разумеются люди замерзелых обычаев».

Петр ставит перед сыном ультиматум: «остаться как желаешь быть ни рыбой, ни мясом, невозможно», — он ставит перед ним вопрос о лишении прав наследования, — «...или отмени свой нрав и нелицемерно удостой наследником, или будь монах...» В случае отсутствия «резолюции» Петр угрожает ему расправой, «как с злодеем».

Идеал государственного долга, выдвинутый Петровской эпохой и неоднократно декларированный самим Петром, сыграл огромную роль в деле формирования русского гражданского сознания. Некоторые афоризмы, пущенные в ход Петром, как, например, сохранившаяся по преданию формулировка из обращения к «воинам России» перед Полтавской битвой — «а о Петре ведайте, что жизнь ему не дорога, была бы жива Россия» — стали своего рода девизом для русских патриотов просветителей после-Петровской поры. Образ «трудолюбца венценосного», как назвал Петра поэт революционно-демократического просветительства XIX в. Некрасов, этот образ, окутанный полулегендарным ореолом в глазах таких людей, как Татищев, Кантемир, Ломоносов, противостоял в их восприятии ничтожным преемникам Петра, отказавшимся от разрешения исторических задач общенационального масштаба, выдвинутых эпохой Петра. Петровская эпоха была для последующих поколений прогрессивных русских деятелей школой гражданских доблестей, доказательством того, что и русская история не хуже, чем история Греции и Рима. Культ гражданских доблестей, сыгравший такую огромную роль во всей русской общественной мысли XVIII в. и давший новое революционное звучание в мировоззрении Радищева и декабристов, своими корнями в значительной мере восходит к идеологии Петровской эпохи. Отсюда та борьба за Петра, как за знамя, которую вели крупнейшие представители русской революционно-демократической мысли, включая Белинского, Герцена, Чернышевского (вспомним формулировку последнего: «для нас идеал патриота — Петр Великий»). В то же время перед носителями революционно-демократической идеологии не мог не вставать вопрос о противоречии между высокими гражданскими идеалами, провозглашенными эпохой Петра, и между всей системой дворянского самодержавия, одним из создателей которой был тот же Петр. Значение появления Радищева в том и заключалось, что, будучи наследником прогрессивных гражданских идеалов Петровской эпохи, он первый на русской почве сочетал эти традиции с передовой революционно-демократической мыслью западноевропейского «третьего» сословия и направил выкованное Петровской эпохой оружие идеи патриотического долга против созданного и укрепленного Петром самодержавно-крепостнического государства. Окончательное и исчерпывающее разрешение проблема двойственности Петра нашла в замечательных высказываниях классиков марксизма-ленинизма, осветивших как великую прогрессивную роль петровской реформы, так и ее классовую ограниченность.

Одним из важнейших памятников лексического своеобразия эпохи является личная переписка Петра, в которой полусолдатский, полуматросский жаргон, отражающий иностранные, преимущественно голландские влияния (характерна часто встречающаяся подпись «Piter»), сочетается с остротой и красочностью русского народного юмора. Очень красочен

- 84 -

стиль военных реляций Петра, зачастую также юмористический. Так, например, в его письме к Сенату из Дербента, вышедшем в 1722 г. отдельным изданием, ожесточенная схватка с неприятелем излагается как дружеский визит со стороны последнего. По словам Петра, русские «гостю зело были рады (а особливо ребята, которые свисту не слыхали) и приняв проводили его кавалериею... до его жилища, отдавая контравизит... и сделали из всего его владения фейерверк для утехи им...»; — «...зело удивительно, — продолжает острить Петр, — сии варвары во обществе ни мало не держались, но побежали...»

Иронически примененная злободневная тогда лексика петербургского «политеса» («контравизит» и пр.) сочетается здесь с характерным для фольклорной струи шутливым переосмыслением батальных образов (недаром в одной из солдатских песен XVIII в. пелось о том, как «лютые враги к нам придут на пироги»). Будучи по форме невинным балагурством, подобное восприятие батальной тематики способствовало подъему бодрого настроения в войске, уверенности в своих силах. Недаром продолжателем стиля, намеченного в шутливых реляциях Петра, явился Суворов.

Если официальная литература Петровского времени освещала преимущественно созидательную сторону эпохи, то теневая изнанка этой же эпохи нашла отражение в трудах одного из талантливых русских публицистов, И. Т. Посошкова. Выходец из крестьянского сословия, сын сельского ремесленника, серебряных дел мастера, Посошков с течением времени превратился в богатого купца и предпринимателя. Неутомимый прожектер, незаурядно одаренный, наделенный живым и наблюдательным умом, Посошков то занимается усовершенствованиями в военном деле и дарит Петру «рогатки огнестрельные» собственного изобретения, то открывает местонахождения самородной серы и нефти, то заводит фабрику игральных карт. Его основной публицистический труд — «Книга о скудости и о богатстве» (1724), — опубликованный более чем через сто лет после его смерти, занимает особое место в истории русской прогрессивной мысли. Близость Посошкова к интересам зачинающегося класса русской торгово-промышленной буржуазии позволила ему написать первый в России экономический трактат в прямом смысле этого слова, в котором он выступает убежденным ратоборцем за интересы отечественной промышленности, самобытным теоретиком русского меркантилизма (отсюда требование увеличения вывоза за счет ввоза, устройства казенных мануфактур при одновременном поощрении частной инициативы и т. д.).

С другой стороны, связь Посошкова, личная и идейная, с широкими слоями так называемого «податного» плебейского населения, в том числе с крестьянством, жизнь и быт которого он хорошо знал, способствовала тому, что его произведение оказалось не сухим трактатом, но страстно написанным публицистическим трудом, проникнутым антидворянским пафосом, стремлением к защите так называемой «черной кости» от притеснений со стороны дворянства.

Будучи в целом безусловным сторонником петровской реформы, Посошков в то же время желал бы при ее совершении меньшего ущемления интересов простого народа; он предпочел бы чтоб за издержки реформы расплачивались дворяне. Его книга дает огромный материал о тех теневых сторонах Петровской эпохи, которые, как правило, замалчивались просветителями из правительственного лагеря, в частности о положении крепостного крестьянства, за счет интересов которого совершалась петровская реформа, с которого при ее осуществлении «драли три шкуры», по выражению товарища Сталина.

Самоучка, не получивший европейского образования, Посошков сумел,

- 85 -

однако, дать в своем труде широкую обобщенную картину важнейших сторон русской жизни его времени; уже самый перечень глав «Книги» — «О духовенстве», «О воинских делах», «О правосудии», «О купечестве», «О художестве», «О крестьянстве» — свидетельствует о широте интересов ее автора. Живая наблюдательность Посошкова позволила ему подтверждать высказываемые им положения ссылками на конкретные и жизненные примеры, в частности на примеры из его личной практики, что делает его труд ценным историко-бытовым памятником, существенным для изучения жизни и быта народных масс в Петровскую эпоху.

 

Страница рукописи сочинения И. Т. Посошкова „Книга о скудости и о богатстве“.

Страница рукописи сочинения И. Т. Посошкова
„Книга о скудости и о богатстве“.

Следует также отметить своеобразие языка Посошкова — самые сложные политико-экономические проблемы он излагал живым разговорным языком простого, но смышленого, русского человека, «простолюдина», знающего толк и в сельском хозяйстве, и в торговле, и в разных мастерствах, рассуждающего о каждом хозяйственном вопросе с детальным знанием дела.

Влияния древнерусской книжной культуры в его речи (отсюда многочисленные славянизмы) сочетаются с обильным использованием русских пословиц и поговорок, придающих изложению оттенок живости и еще ярче дающих возможность почувствовать ту точку зрения здравого народного смысла, в свете которой автор «Книги о скудости и о богатстве» подходит ко всем жизненным явлениям.

Посошков обрушивается на притеснения крестьян помещиками. «Крестьянское житие скудостно», — этими словами начинается глава его книги, посвященная положению крепостного крестьянства. В обличительных тонах рисует он «насилия помещиков», доводящие крестьян до нищеты и разорения: «многие дворяне говорят: крестьянину не давай обрасти, но стриги его, яко овцу, до гола. И тако творя, царство пустошат; понеже так их обирают, что у иного и козы не оставляют».

Не требуя уничтожения крепостного права, Посошков, однако, не только настаивает на его ограничении («чтобы помещики излишнего на крестьян не накладывали и в нищету бы их не приводили»), но и формулирует мысль об условности помещичьего права на владение крестьянскими душами, мысль, звучавшую в сущности антикрепостнически, — «Крестьянам помещики не вековые владельцы... а прямый их владетель всероссийский самодержец, а они владеют временно».

В этой части своего труда Посошков как бы учитывал настроения широких масс крестьянства, сумевших, вопреки крепостническому гнету, сохранить затаенную надежду, что крепостное право есть временное

- 86 -

преходящее явление. Если Петр подчеркивал, что «надлежит трудиться о пользе и прибытке общем... отчего облегчен будет народ», то Посошков как бы переворачивает эту формулу, он заботится в первую очередь о народном благосостоянии, об облегчении материального положения народа, указывая, что «крестьянское богатство — богатство царственное» и что, следовательно, подъем крестьянского благосостояния является наиболее верным путем к обогащению государственной казны, к «пользе и прибытку общему».

Посошков остро реагировал на бездушный произвол дворянского государства по отношению к «мизерным людям» и в других сферах жизни. Он рассказал в своей книге о тюрьмах русского царства, где «многое множество безвинно сидят и помирают безвременно», о неправедных судьях, об унижениях и издевательствах, которые вынужден терпеть «простолюдин» от «служивого чина», о невозможности жаловаться на гвардейских офицеров, которые «обиды страшные чинят», ибо военный суд «далеко от простых людей». В доказательство последнего положения рассказав о полковнике Дмитрии Ларионове, который беспричинно оскорбил его, Посошкова, и остался безнаказанным, автор «Книги о скудости и о богатстве» не может удержаться от иронического замечания: «только что о обидах своих жалуйся на служивый чин богу». Это было сказано не без горькой усмешки, ибо, как увидим ниже, подобное разрешение вопросов — апелляцию к богу — Посошков отнюдь не считал достаточно удовлетворительным средством.

Обратил внимание Посошков и на те неполадки в петровской армии, которые выпадали из поля зрения официальных панегиристов «баталий». Он рассказывает о том, что солдатам месяцами не выплачивается жалование, что они голодают, — «...о таковой их скудости, — пишет он, — чаю, что никто великому государю не донесет, но чаю доносят будто все сыты и всем довольны».

Так же, как в экономике, «государственное богатство» не отделимо для Посошкова от забот о крестьянском благополучии, так же и в военном деле для него одной из важнейших сторон является забота о личности солдата. Он считает, что если бы солдаты «пищею и одеждою были довольны», то и служба бы у них «вдвое споряе была». «А егда голоден и холоден, и ходит скорчася, то какой он воин, что служа воет?» — каламбурит Посошков. Он сыплет прибаутками, — здесь ему приходит на помощь его чутье народной афористической речи, — для того чтобы доказать, что «голодный идучи и за солому защемляется», что «голодный человек подобен осиновому листу, и от малого ветра шатается», а временами даже предпочитает неприятельскую пулю голодной и нищей жизни.

Предположение Посошкова о том, что Петр не осведомлен о злоупотреблениях, царящих в армии, не было только лишь льстивой оговоркой. Посошков искренне противопоставлял личность царя-реформатора, в котором он видел выразителя общенациональных идеалов, узко-сословным, эгоистически-своекорыстным интересам дворянства. Он целиком приветствует строгость петровских законов, требующих от дворян обязательной службы, но с сожалением отмечает, что это требование часто остается на бумаге, «ибо вси правители дворянского чина своей братье знатным норовят, а власть имут и дерзновение токмо над самыми маломочными людьми, а нарочитым дворянам не смеют и слова воспретительного изрещи...»

Далее следует ряд ярких портретов дворян, которые «состарились в деревнях живучи, а на службе одною ногою не бывают», — каждый из них очерчен пером язвительного сатирика, вкладывающего в свое

- 87 -

описание вековую ненависть «мизирного человека» к барскому роду. Так, о дворянине Золотареве он с живым юмором рассказывает, что этот неисправимый дезертир царской службы «дома соседям своим страшен, яко лев, а на службе хуже козы», — вспоминает, как этот Золотарев, хитростью уклонившись от службы, «по деревням шестериком разъезжал и соседей своих разорял». «И тако, — заключает Посошков, — вси кои богатые, от служеб лыняют, а бедные... служат...»

С горечью замечая, что «откуда ни посмотришь, нет у великого государя прямых радетелей», что его обманывают и судьи, и полковники, и воеводы, — Посошков разражается необычной в его деловом изложении тирадой по поводу одиночества Петра.

«Видим мы вси, как великий наш монарх... трудит себя, но ничего не успеет, потому что пособников его желанию немного: он на гору аще и сам-десят тянет, а под гору миллионы тянут; то како дело его споро будет ?»

Эти строки многими исследователями трактовались неверно. Пессимистические замечания по поводу отсутствия у Петра достаточного количества «пособников» и «прямых радетелей» высказаны автором «Книги о скудости и о богатстве» в определенном контексте, — он имеет в виду лишь дворянское сословие. По мнению Посошкова, дело Петра, которому он в целом безусловно сочувствует, могло бы быть более «споро», если б «великий монарх» шире привлекал народные силы, меньше бы считался с «лежебоками» — дворянами. Для ущемления дворянских привилегий Посошков предлагает ряд мероприятий. Особенно замечательно его требование учреждения суда, равного для всех сословий, не считающегося с сословными привилегиями, — «чтоб всякому и низкочинному человеку легко бы его доступать», суда, где «и земледельцев не будут обидить». Посошков не верит суду, где жалоба простолюдина на произвол дворянина-офицера разбирается таким же дворянином. «Старая пословица есть, — замечает он, — ворон ворону глаза не выклюнет!.. офицеры не променяют своего брата и на солдата, а не то что на простолюдина; всегда бо свой своему поневоле друг...»

Отстаивая необходимость коренной ломки «древния неправды» в законодательстве, Посошков предлагает созвать специальную комиссию для выработки нового уложения. По его мнению, на ряду с духовными, купцами, дворянами, разумеется, теми, «кии разумны и правдолюбны», в эту комиссию «не худо бы выбрать из крестьян, кои... в разуме смысленные» (как известно, екатерининская комиссия отнюдь не осуществила этого требования, — по крайней мере по отношению к основной массе крестьянства). Посошков прекрасно понимал всю смелость своего предложения, что явствует из мотивировки, которой он пытается его оправдать, «я видел, что и в мордве разумные люди есть, — то како во крестьянех не быть людем разумным?»

Упоминаниие о «мордве» симптоматично. Вопрос о просвещении так называемых «инородцев», в частности «мордвы», также входил в круг интересов Посошкова (конечно, не иначе как в плане приобщения к русским государственным интересам и к православной вере). Тем более горячо отстаивал он необходимость просвещения русских крестьян. По его словам, «немалая пакость крестьянам чинится... от того, что грамотных людей у них нет». Он требует обязательного обучения грамоте крестьянских детей, — опять-таки в целях ограждения крестьян от помещичье-чиновничьего произвола, ибо тогда «никто их уже не изобидит и ничего с них напрасно не возьмет», — и в качестве идеала высказывает мечту — «чтобы не было и в малой деревне безграмотного человека».

- 88 -

Посошков мечтает о разработке природных богатств России, пропадающих втуне; он указывает на возможность извлечь из земных недр России и нефть, и серу, и «лекарственные материи» — «...я не знаю, чего бы у нас в Руси не сыскать», — говорит он. Разумеется, здесь в Посошкове в большой мере говорил деловой инстинкт умудренного в коммерческих делах расчетливого хозяина, хорошо знающего, откуда можно извлечь прибыль, но неверно было бы сводить его прожектерство лишь к узкомеркантильным соображениям. Им руководило также желание экономически поднять свою родину, развить ее производительные силы; характерно, что, сделав известным царской казне местонахождение самородной серы, имевшей значение для военных нужд, он лично потерпел в этом деле убыток, — «если бы я год места удержал ее за собою, то я бы рублев тысячу и другую ухватил», — замечает он, но сейчас же делает характерную оговорку: «аще я за такое дело великое и ничем не взыскан, обаче слава богу, что военное дело управилось».

О подъеме военного дела в России Посошков думал особенно много. В записке «О ратном поведении», поданной в 1701 г. боярину Ф. А. Головину, он заботился о том, чтоб оружье не было тупым, чтоб порох не сырел, чтоб бомбы разрывались; он выдвинул ряд военно-технических предложений, в том числе мысль о необходимости заменить стрельбу залпами стрельбой в цель, которая «хотя не красива... только неприятелю страшна будет»; отсюда новое для начала XVIII в. требование индивидуального обучения солдата.

Эту записку Посошков писал, руководясь желанием, «чтобы на весь век Русь славна была». В «Книге о скудости и о богатстве» он со свойственным ему юмором замечает, что если немцы любят хвалиться тем, «что в огне стояли часов шесть» и «никто ... никого с места сбить не могли», то «сия похвала немецкая» русским не подходит, — «а нам дай боже ту похвалу нажить: с русскими-дс людьми биться нельзя; ежели единажды выпалят, то-де большую половину повалят. И такая битва не в шесть часов, но в одну минуту». Посошков уверен, что русский солдат научится не терять пуль, а стрелять метко, — «и таких солдат если тысяч десять набрать, то я знаю, что и с двадцатью тысячами не пошел бы никто на битву с ними: от русского солдата... всякой бы неприятель бежал без оглядки».

Эта уверенность в боеспособности русского солдата, в его умении побеждать врагов, также основывалась на обобщении богатых жизненных наблюдений самого Посошкова. Он советовал правительству изучить и использовать военный опыт народа, в частности указывал на наличие превосходных стрелков в казачьих станицах, «что скачучи на кони, из длинного ружья в цель бьют и заряжают»; по мнению Посошкова, если соединить этот народный опыт с передовой военной техникой, — «если таких стрельцов конных научить и пистольной стрельбе и шереночному строению, то кому б такая конница не страшна была!»

Вера в творческие силы русского народа составляет характерную черту Посошкова. В «Книге о скудости и о богатстве» (гл. V «О художестве») он пишет о бессердечном притеснении трудящегося люда дворянскими правителями России: «В российских наших правителях есть рассуждение на сие дело самое нездравое; ибо русского человека ни во что ставят и накормить его не хощут, чтобы он доволен был без нужды, и тем стеснением принуждают ... к краже, и ко всякой неправде, и в мастерстве к нерадению ... а жену и детей чем ему кормить, токмо что по миру ходить». Посошков не мог разделять отвращения Московской Руси ко всему иноземному. Он не прочь заимствовать лучшее в заморских краях; так,

- 89 -

он полагает, что «в немецких землях вельми людей берегут, а наипаче купецких людей; и того ради у них купеческие люди и богаты зело», — и это свойство «немецких земель» он рад перенести в русские условия; он предлагает щедро награждать иностранных мастеров, обучающих русских людей полезным «художествам», «чтобы ... и иные мастеровые люди выезжали, и всякие бы мастерства на Руси умножали». Все это полностью соответствовало идеалу европеизации, провозглашенной Петровским временем.

Но в этот идеал Посошков вносит значительные оговорки. Его пугает возможность безоговорочного подчинения Западу, он хочет, чтобы плоды европеизации достались в первую очередь русским людям, ибо иноземцы, по его мнению, «не прямые... нам доброхоты» и «во всяком деле нас обманывают». Военные затруднения русских войск заставляют его задумываться — «нет ли какой прозяби от... инженера» (надо разуметь иностранца); «надобно от них опасатися, — говорит он об иностранных специалистах, — потому что свой своему поневоле друг и никогда иноземец не сверстает собою русского человека ... не надежно им во всем ввериватися: всегда он своеплеменному лучше порадеет, и того ради, надобно за ними гораздо смотреть» («О ратном поведении»).

Эта настороженность в отношении к иностранцам мотивировалась не столько религиозно-моралистическими, сколько деловыми практическими соображениями. Выходец из торгово-ремесленной среды, Посошков острее чувствовал возможные опасности сближения с Западом, чем известные круги дворянской интеллигенции, которые почти не заботились об укреплении экономической самостоятельности России.

Посошков, выражавший идеологию тех социальных групп, которые были кровно заинтересованы в развитии производительных сил России, в преуспеянии промышленности, ремесл и «художеств», не мог не воспринимать положительно в реформе Петра именно ее стремление к экономической самостоятельности России, — отсюда его ревнивая подозрительность по отношению к «иноземцам», его замечание о том, что немцы хотят, «чтоб их одних рука высоко была, а наши б всегда в поношении были, и всегда б за господ себе имели». Посошков приемлет петровский курс на европеизацию страны лишь в том случае, если он будет способствовать росту национальных творческих сил. «Много немцы умнее нас науками, — пишет он в записке „О ратном поведении“, — а наши остротою, по благодати божией, не хуже их... » Обогатить «остроту» русского ума иностранными «науками» и мечтал Посошков.

Желание отстоять национальную самобытность Руси нередко приводило Посошкова к сближению с реакционными кругами в ряде вопросов. Понимая необходимость заимствования у стран Запада в области экономики, он в то же время в идеологической сфере, даже в своих демократических антидворянских устремлениях зачастую не умел выходить за пределы старой допетровской Руси. В своем «Завещании отеческом» сыну (этот большой труд религиозно-дидактического характера писался Посошковым в течение нескольких лет, с 1712 по 1718 г.) он проповедовал принципы домостроевской морали, отстаивал чистоту и неприкосновенность православной веры от «люторовой ереси» и даже рекомендовал своему сыну как «святую книгу» известный тогда лишь в рукописи «Камень веры» Стефана Яворского. Это рутинерство в культурно-бытовых вопросах было обусловлено прежде всего ограниченностью и идейным консерватизмом русского купеческого уклада.

Но живой пытливый ум талантливого самородка из мастеровых не мог не вступать в противоречия с дедовской «мудростью». В «Книге

- 90 -

о скудости и о богатстве», написанной уже 72-летним стариком, высказывается ряд соображений по религиозным вопросам, свидетельствующих о том, что струя религиозного свободомыслия, порожденного Петровской эпохой, в какой-то мере затронула, — пусть своеобразно, — и Посошкова. Так любопытно его признание, что не только «иноземцы» христианского вероисповедания, «но и бусурманы суд чинят праведен» (недаром при составлении нового Уложения он рекомендовал, вслед за русским публицистом XVI в. Иваном Пересветовым, позаимствовать из турецкого законодательства все, что может принести пользу России), «а у нас, — с горечью замечает он, — вера святая благочестивая ... а судная расправа никуда не годная...»

Вообще смешивать дела небесные с земными Посошков не был склонен — типичная для воззрений Московской Руси идея небесного воздаяния за совершающиеся на земле несправедливости не кажется ему убедительной. По его мнению, надо устроить так, «чтоб богу никто не жаловался, но всякому б человеку решение чинить на земле, а до небесного суда и не допустить бы». Посошков уверен, что если «суд... в России устроится праведный, и приступ к нему будет близостный и нетрудный, то никто никого суду божию предавать и не будет», ибо каждый «и суд и награждение примет на земли». Еще раньше в записке «О ратном поведении» Посошков высмеял тех, кто объяснял военные затруднения русских войск волей божьей (ясно, что подобные толки исходили из враждебных реформе клерикальных кругов). Посошков иронически замечает, что разумеется, «без воли божьей и маленькой птички убить никому невозможно», но тем не менее, — «надобно человеку... к ратоборству готову быть, и убор ополчительной всегда доброй иметь. Если же мы обороны себе не умеем держать, то нечего нам на бога и пенять». Ведь если, говорит Посошков, даже древние израильтяне усиленно вооружались (несмотря на божественную помощь), то как же должны вооружаться русские, когда «сам бог не снидет нам тако помогать, яко же древле помогал Иисусу Навину... Без оружия воевать невозможно», — таков практический вывод, сделанный Посошковым, а разговоры о «воле божьей» он отбрасывает, как прямо к делу не относящиеся. Трудно не увидеть в этих трезвых и скептических замечаниях отзвуков петровского рационализма, соединенного с житейским здравым смыслом выходца из народа (утверждение «если обороны не умеем держать, нечего ... и на бога пенять» звучит как пересказ соответствующих русских пословиц).

Личная жизнь Посошкова сложилась трагически. После смерти Петра в августе 1725 г. он был заключен в Петропавловскую крепость, где и умер 74 лет отроду. Непосредственным поводом к его аресту послужило нахождение списка его книги у арестованного архиепископа Феодосия, активного деятеля клерикальной антипетровской группировки; очевидно, церковная реакция демагогически пыталась использовать в своих целях обличительную сторону книги Посошкова.

Но независимо от этого обстоятельства, основные тенденции книги Посошкова не могли не звучать подозрительно в обстановке послепетровской России, когда классово-дворянский характер созданной Петром империи обозначался все сильнее.

«Книга о скудости и о богатстве» долго лежала под спудом. Ею интересовался Ломоносов, об ее авторе упомянул в своем «Историческом словаре о российских писателях» Н. И. Новиков, но только в 1842 г. она была опубликована М. П. Погодиным. Характерно, что попытка Погодина прочесть в университете лекцию о Посошкове не могла быть осуществлена; лекция была запрещена властями, боявшимися, что воскрешение забытой

- 91 -

фигуры публициста крестьянского происхождения может произвести «слишком много эффекта». Замученный в крепости и замолчанный после смерти, Посошков начал своей судьбой тот скорбный мартиролог передовой русской мысли, который включил в себя имена Новикова, Радищева, Белинского, Чернышевского и других прогрессивных деятелей. Не случайно первое подлинно научное издание «Книги о скудости и о богатстве» осуществлено Советской властью.

Если Посошков представлял собою тип крупного мыслителя-самородка, то в лице другого выдающегося публициста, порожденного Петровской эпохой, В. Н. Татищева (1686—1750), мы видим мыслителя, стоявшего на уровне передовой западноевропейской идеологии XVII—XVIII вв. Поклонник философии Декарта, знакомый с Локком, Бейлем и другими прогрессивными западноевропейскими философами, Татищев был в то же время последним представителем петровского просветительства в условиях мрачного периода дворцовых переворотов.

На протяжении своего жизненного пути Татищев неоднократно близко сталкивался с Петром и выполнял по его приказанию важные поручения в самых разнообразных областях. Участник Полтавской битвы и Прутского похода, он ездил с важным дипломатическим поручением в Гданск, отправлялся с ревизией на уральские заводы и одновременно открывал там школы, изучал в Швеции горное дело, работал в Берг-коллегии и со всем тем занимался своими учеными трудами, дающими право охарактеризовать Татищева как первого русского историка и географа в европейском смысле слова. Этот универсализм очень характерен для ученика петровской школы. После смерти Петра Татищев принимал активное участие в политической жизни страны, в 1730 г. был одним из политических руководителей «шляхетства», оказавшего сопротивление олигархической затее «верховников» (именно Татищев читал адрес Анне Ивановне, направленный против верховников и выражавший требования «шляхетства»).

С 1737 г. он возглавлял оренбургскую экспедицию, при Елизавете был назначен астраханским губернатором, и в качестве администратора, ревностно насаждавшего на инонациональных окраинах колонизаторскую политику, встретил в Астрахани сопротивление со стороны местной калмыцкой «знати», что в конце концов привело его к отставке. Последние годы жизни Татищев провел в своем подмосковном имении Болдине, в опале, в изгнании, которое, однако, не могло сломить тягу Татищева к умственным занятиям. В своем деревенском уединении он усиленно работал над «Историей Российской».

Кроме этого капитального труда, а также ряда специальных исследовательских работ (особенно существенны его примечания к «Судебнику царя Ивана», с которых собственно начинается изучение истории русского права), перу Татищева принадлежат отдельные публицистические произведения, из которых наиболее интересен «Разговор двух приятелей о пользе наук и училищ», представляющий собой целостную декларацию его философских и политических взглядов. Написанный в первые годы царствования Анны (1733) и опубликованный только через 130 лет после смерти Татищева — в 1887 г. — этот памятник русской мысли интересен как наиболее яркое и глубокое в философском смысле изложение передовых идей, порожденных в образованном передовом дворянском обществе петровской реформой.

Изложенный в форме диалога между двумя собеседниками, из которых один сомневается в пользе «наук и училищ», а другой (его устами говорит сам Татищев) горячо защищает необходимость просвещения, —

- 92 -

этот труд Татищева, по замечанию Г. В. Плеханова, «дает гораздо больше, нежели обещает заглавие. Это чуть ли не целая энциклопедия».1

Прежде всего в «Разговоре» дается представление об истории научного познания, развивавшегося в борьбе с невежеством и суеверием, под которыми Татищев подразумевает, в первую очередь, церковное мракобесие. Он показывает галерею мучеников свободной мысли, в числе которых почетное место занимает в одном ряду с Сократом великий античный материалист Эпикур, по мнению Татищева, оклеветанный языческими жрецами и несправедливо провозглашенный ими «афеистом» за то, что «поклонение идолам и на них надежду отвергал». Так, высказывая предположение, что Эпикур выступал якобы только против языческой религии, Татищев искусным дипломатическим приемом предохранил себя от нападок со стороны церковников, ненавидевших Эпикура, как одного из величайших свободных мыслителей древности. Отрицая в явном противоречии с истиной атеизм Эпикура, он тем самым получает возможность сильнее ударить по «невеждам», которые «умных и ученых людей безбожниками называют», что, по мнению Татищева, «от злости и... невежества происходило...»

Любопытно, что предлагая относиться с недоверием к нападкам на античных материалистов, ибо многие полемисты, по словам Татищева, «не сполна речи противников своих берут, и доказательства утаивают и тако неповинно клевещут», — Татищев в качестве примера такой односторонней полемики называет не что иное, как «Камень веры» с его антипротестантскими клеветническими, по мнению Татищева, выпадами. Так, защита Эпикура от языческих «невежд» — жрецов — переходит в полемику с защитником устоев православия — Стефаном Яворским.

Впрочем, Татищев и не скрывает, что нечто подобное клевете жрецов на Эпикура позже «в христианстве последовало, видим бо высокого ума и науки людей невинно... оклеветанных и проклятию от пап преданных...» Среди этих «высокого ума и науки людей» Татищев называет Яна Гуса, Коперника, Галилея, и более близкие современной ему эпохе имена Декарта и Пуфендорфа. Такое законченное и систематическое представление о борцах за свободную мысль, за научное познание от античности до начала XVIII в. давалось в русской оригинальной литературе впервые.

Татищев констатирует, что современный ему католический Запад недалеко ушел от костров средневековья, — «колико сот человек в Италии, Гишпании и Португалии через инквизицию каждогодно разоряют, мучат и умерщвляют, токмо за то, что кто с папою не согласует»; впрочем, с точки зрения Татищева, и православные обскуранты не лучше. От Италии и «Гишпании» он переходит к примерам недавнего русского прошлого, рассказывая как «Никон и его наследники над безумными раскольники свирепость свою исполняя, многие тысящи пожгли и порубили...»

Несмотря на все свое презрение к «безумным раскольникам», свободомыслящий автор «Разговора» не мог простить Никону его посягательств на свободу совести, противоречащих просветительским идеалам Татищева.

Религиозные взгляды Татищева отражают рационалистические представления об естественном законе и естественной религии, заимствованные им у немецкого просветителя Пуфендорфа. Признавая авторитет божественного закона, Татищев в то же время решительно отказывается признавать его проявлением церковные каноны; молитва, по его мнению,

- 93 -

вытекает из божественного закона, но «когда и как молиться, сие закон оставляет на возможность нам». Точно так же признавая в общей форме необходимость поста, он указывает, что всякие конкретные формы и сроки поста «учреждены от человека», а не от бога. Отсюда вытекал вывод о невозможности установить, какая из конкретно существующих религий является подлинной, правой, соответствующей истинным велениям божества. Отсюда замечательная формулировка Татищева о том, что религиозные распри «не от кого более, как от попов для их корысти, а к тому от суеверных ханжей или несмысленных набожников происходят, между же людьми умными произойти не могут, понеже умному до веры другого ничто касается и ему все равно, лютор ли, кальвин ли или язычник с ним в одном городе живет или с ним торгует, ибо не смотрит на веру, но смотрит на его товар, на поступки и нрав...» Исходя из такого рационалистического отношения к вопросам веры, Татищев ссылался не только на пример Голландии и Швейцарии, но и на опыт взаимоотношений между народами России; он напоминает, что татары и черемисы неоднократно оказывали помощь русскому правительству и, следовательно, «от разности вер русские вреда не имели, но пользу видели». Этот интерес к «малым» народам России, требование известного признания их национальных особенностей составляет характерную черту татищевского «Разговора». Не случайно в числе знаний, которые должен приобретать молодой дворянин, он называет, на ряду с «европскими» языками, языки татарский, калмыцкий и финский. Если собственная административная практика Татищева в отношении к «инородцам» очень сильно отличалась от декларированных в «Разговоре» идеалов, то это свидетельствует лишний раз о трагической противоречивости русской действительности XVIII в., но отнюдь не снижает принципиальной значимости высказанных в «Разговоре» суждений.

Показательно и отношение Татищева ко всякого рода мистическим учениям. Разделяя все науки на «нужные, полезные, щегольские или увеселяющие, любопытные или тщетные» и, наконец, «вредительные», он к «тщетным», причисляет основанные на «баснословии» — хиромантию, астрологию, алхимию, а к «вредительным» — все виды волхования. «Чернокнижество» его возмущает не с религиозно-моралистических позиций, не потому, что продажа души дьяволу является смертным грехом, а потому, что «многие ученые... доказали, что человек через дьявола ничего учинить не может», т. е. опять-таки с точки зрения просвещенного разума. Возражая против смертной казни по отношению к «кликунам и кликушам», которые «сказывают в себе быть дьявола... по научению сребролюбивых церковников», Татищев все же не может не прибавить — «зато, что оставя полезное в беспутстве время тратят и других обманывают, телесное наказание неизбежно понести должны». Так, в воспитанном на культуре Ренессанса гуманисте обнаруживается прошедший петровскую выучку администратор, привыкший не жалеть варварских методов в борьбе с варварством и насаждать просвещение дубинкой. Недаром с удовлетворением вспоминает он о том, что Петр Великий «жестокими на теле наказании всех он их бесов повыгнал, так что ныне почитай уже не слышно, особливо в тех местах, где благорассудной начальник случится».

На ряду с пропагандой философских идей западноевропейского просветительства, Татищев знакомил русского читателя и с основными политическими понятиями в духе своего учителя Пуфендорфа. На вопрос своего собеседника, который из образов правления является наилучшим, он отвечает ссылкой на конкретные условия страны и времени. Принципиально признавая закономерность существования «демократии» или

- 94 -

«общенародия» и даже усматривая в республиканском правлении то преимущество, что соблюдающие его народы «живут по воле и кроме закона ничего не боятся», Татищев в российских условиях выступает, однако, безоговорочным сторонником абсолютизма. Как истинный ученик петровской школы, он видит в нем творческое начало русской истории, основу государственного единства, в противовес реакционной «аристократии». Тем не менее широта просветительских взглядов Татищева приводит его к ряду выводов, объективно выходящих за рамки современного ему социального уклада, за пределы крепостнических отношений. Так, строя свою концепцию социальных отношений на теории общественного договора, Татищев осуждает «рабство или невольничество», ибо, согласно законам «естества», человек «такое лишение своея воли терпеть более не должен, как до возможного к освобождению случая...» Г. В. Плеханов видит в этих высказываниях лишь абстрактные, оторванные от реальной русской почвы домыслы и утверждает, что Татищев «ни одним словом не коснулся крепостной зависимости крестьян от помещиков».1 Между тем в действительности об интересе Татищева к крестьянскому вопросу в России и о своеобразии его воззрений по этому поводу свидетельствует одно из наиболее содержательных мест «Разговора». Утверждая, что «пременением древних обычаев иногда немалый вред наносился», — Татищев, в качестве примера подобных нежелательных «пременений», т. е. перемен, — называет закрепощение крестьян Московской Руси. По его словам, «до царства Борисова в Руссии крестьянство было все вольное, но он слуг, холопей и крестьян сделал крепостными»; по мнению Татищева, это было исторической ошибкой, за которую пришлось расплачиваться крестьянскими бунтами. Другой названный им пример несправедливых перемен из современной ему истории Великобритании говорит «о наложении пошлины на горячее вино, за которое народ так взволновался, что не без вреда усмирено». Из сопоставлений этих двух высказываний ясно видно, что Татищев, возражал отнюдь не против всяких изменений «древних обычаев» (апологет петровской реформы не мог не понимать, что там «где польза общая требует... не нужно на древность и обычай смотреть»); он советовал проявлять осторожность лишь в осуществлении тех перемен, которые представлялись ему угрожающими материальным интересам государства.

Самая постановка вопроса — противопоставление «вольного» крестьянства древней «Руси» крепостному — и сочувствие первому — были шагом вперед в сравнении с традиционным представлением господствующего сословия о незыблемости и неоспоримой справедливости крепостнического уклада.

Точно так же, будучи сторонником «шляхетских» привилегий, Татищев несмотря на это опровергал «политический вымысел», согласно которому дворянство образовалось из вооруженных защитников государства. По его словам, «государство защищать и оборонять» в начале «должность была общая всего народа и все совокупно на войны ходили». Эту мысль он отстаивает в полемике с теми, кто считает, что простому народу учение не нужно. Татищев говорит, что защитнику невежества он бы с удовольствием назначил в «дворецкие, конюшие, стряпчие и в деревне прикащиков безграмотных, то бы он узнал, какой порядок и польза в его доме явится». «Я же, — с гордостью прибавляет он, — рад и крестьян иметь умных и ученых». Это высказывание находило отражение в практических заботах Татищева об обучении крестьянских детей обоего пола, о чем

- 95 -

он писал в «Кратких экономических до деревни относящихся записках», как все главные труды Татищева, не увидевших «тиснения» при его жизни.

На ряду с общедекларативной частью, «Разговор» заключает в себе и часть практическую, конкретный анализ отдельных учебных заведений и состояние просвещения в послепетровской России. В этой части наблюдения Татищева далеки от оптимизма. Внося в «Разговор» мемуарный элемент (он вспоминает о своей беседе с Петром, характеризующей заботу последнего о просвещении), Татищев, обозревая современное ему состояние русской науки, вынужден признать отход Российской империи от петровской традиции. По его словам, окончившие адмиралтейскую школу геодезисты, «лет по десяти учася, не умеют по астрономии долготы сыскать», окончившие инженерную школу, «никакого европейского языка не знают, книг нужных читать не могут»; еще большее недовольство вызывает у него постановка гуманитарного образования; он сетует, что в Заиконоспасской духовной академии в Москве «авторов классических, яко Ливия, Цицерона, Тацита... не читают», не знают новейшей физики, олицетворенной в глазах Татищева именами Декарта и «Молебранжа», а что касается «реторики», то, по мнению Татищева, «более вралями, нежели реторами именоваться могут». Не лучше обстоит дело с печатанием полезных книг; кроме изданий, осуществленных по приказанию Петра, Татищев ничего не может назвать, вызывающего его одобрение, — «но и тех уже купить трудно, а более почитай и не видим». По мнению Татищева, просвещение сможет развиваться в России только тогда, когда «вольные друкари с безопасным учреждением устроятся». Так, взор Татищева обращался к тем элементам общественной жизни передовых западноевропейских стран, которые не могли не противоречить всей системе крепостнической монархии.

Капитальным трудом Татищева является его четырехтомная «История российская». С. М. Соловьев, подчеркивая огромную роль Татищева в деле создания фундамента русской исторической науки, указывает, что Татищев впервые «собрал материалы, подверг их критике, свел летописные известия, снабдил их примечаниями географическими, этнографическими и хронологическими». К этому нужно прибавить, что если добросовестность Татищева в составлении свода летописных известий сделала его труд отправной точкой (в смысле фактического материала) всех позднейших исследований, то именно в «географических» и «этнографических» примечаниях Татищева к летописному материалу сказались свежесть и широта его исследовательского подхода. Татищев старается проследить пережитки древних, давно исчезнувших обычаев в народном быту; он не сбрасывает со счетов ни народных песен, ни поверий, причем вовсе не только по отношению к русскому народу, ибо история России включает в себя, в понимании Татищева, историю основных населяющих ее народностей, их быта, культуры, нравов (недаром еще в «Разговоре о пользе наук и училищ» он указывал, что татары и калмыки «свои древности... имеют», также нуждающиеся в изучении). Это одна из основных особенностей исторического труда Татищева, позволившая одному из наиболее выдающихся представителей прогрессивной этнографической науки, А. Н. Пыпину, отметить, что Татищев был первым, кто удостоил научного исследования «народную жизнь».1

Другая особенность «Истории российской» заключается в ее злободневном и даже временами полемическом характере. Желая проследить развитие основных сторон жизни России от древнейшего периода до

- 96 -

царствования Анны, Татищев зачастую делает экскурсы в окружающую его современность, обличая ее с позиций последнего хранителя петровских заветов.

Особенно знаменательна пессимистическая концовка главы, повествующей о вопросах просвещения. Рассказав о «рачении» Петра на этом поприще, Татищев прибавляет, что хоть преемниками его тоже «несколько прилежания показано, токмо тому многие препятства находятся и суще такие, ежели оные отняты и достаточно исправлены не будут, то мы никакой надежды к распространению наук иметь не можем». «Я же, — замечает Татищев, — как не наставление, но историю пишу, так более о том упоминать и способы представлять причины не имею, и оставляю мудрейшим и должность имеющим в рассуждение».

Из всего контекста совершенно ясно, что Татищев ни на минуту не верил в способность «мудрейших» и «должность имеющих» обеспечить подъем просвещения в России. Не случайно «История российская», как и все основные труды Татищева, не увидела света при его жизни (первый том вышел в 1768, а последний, четвертый, только в 1848 г.).

Просветительная публицистика Петровской эпохи не нашла соответствующего ей по силе и яркости отражения в художественной литературе этого же времени. Тем не менее ее влияние на последующее развитие русской общественной мысли, и в частности на развитие русской художественной литературы, несомненно.

Сноски

Сноски к стр. 76

1 Вольтер. История Российской империи в царство Петра Великого, 1908, ч. II, кн. 2, стр. 81.

Сноски к стр. 92

1 Г. В. Плеханов. История русской общественной мысли, кн. II, ГИЗ, 1925, стр. 64.

Сноски к стр. 94

1 Там же, стр. 71.

Сноски к стр. 95

1 А. Н. Пыпин. История русской литературы, т. III, стр. 366.