497

Курбский и Грозный

К числу наиболее выразительных публицистов второй половины XVI в. следует отнести двух представителей резко враждебных политических идеологий — царя Ивана Васильевича Грозного и князя Андрея Михайловича Курбского. Почти погодки по возрасту, царь Иван и князь Андрей Курбский провели свою юность под общим влиянием правительственного круга, который назван впоследствии Курбским «избранной радой». Этот круг был даже более близким Курбскому, потому что, служа царю и воспитывая его, рада все же преследовала интересы родовитых бояр и княжат, чем и стесняла волю молодого царя. Пострадав в детстве от боярского своевластия, а позднее от деспотической опеки «рады», только в 1557 г. Грозный более или менее освободился от чувства зависимости в отношении Сильвестра и его «другов и советников», так как в это время уже заканчивалась программа внутренних преобразований. В вопросах же внешней политики, которые теперь выступили на первый план, царь круто разошелся с «радой» и обернулся на Запад, в то время как «рада» упорно оборачивалась на Юг. Но Ливонская война, успешно начатая царем, при первом же осложнении обнаружила неспособность и измену высокородных воевод, в том числе и Курбского, который бежал в Литву.

*

Князь Андрей Михайлович Курбский родился в 1528 г. в родовитой семье, которая издавна была в оппозиции власти великих князей московских. Эта семья отличалась литературными наклонностями и, повидимому, была не чужда влияниям Запада. Именно дядя (по матери) князя Андрея, В. М. Тучков, «издетска навыкший вельми божественного писания», друг Максима Грека, поновил в 1537 г. житие Михаила Клопского и «чудно» изложил его, пользуясь, между прочим, переводною с латинского повестью о Тройском пленении, а дед князя Андрея был близок с известным писателем бароном Герберштейном, цесарским послом в Москву. На 24-м году Курбский уже сопровождал царя Ивана Васильевича в походе на Казань. С этих пор, более 16 лет, редкий год проходил без того, чтобы князь Андрей не воеводствовал в каком-либо походе против казанцев, крымцев, ногайцев, против Ливонского ордена.

498

Жизнь князя Андрея в Московском государстве представляла собою непрерывную службу. В своей «синклицкой» деятельности князь Андрей принадлежал к партии, во главе которой стояли благовещенский поп Сильвестр и Алексей Адашев.

Неизвестно, как вел себя князь Андрей во время боярских споров из-за престолонаследия у постели царя Ивана, отчаявшегося в выздоровлении (1553). Но единомышленники его — поп Сильвестр и семья Адашевых — не скрывали своих симпатий к двоюродному брату царя, удельному князю Старицкому Владимиру Андреевичу, боясь регентства царицыной родни — Захарьиных-Юрьевых, если бы престол перешел к младенцу Дмитрию Ивановичу. Иван Грозный долгое время не трогал противников своей династии, обнаруженных во время болезни, но смерть царицы Анастасии (1560) прервала эту сдержанность: Сильвестр и Адашевы были удалены, а князь Андрей ночью 30 апреля 1564 г. бежал из Дерпта в Литву. Около 20 лет прожил он на чужбине, в постоянных тяжбах по поводу своих новых имений, дарованных ему польскими королями, которые, впрочем, относились к нему без особого расположения.

Объятый унынием, князь Андрей «утешался в книжных делах» и изучал «мудрость высочайших древних мужей». Эта высказанная самим князем Андреем любовь к книжным занятиям была, вероятно, воспитана семейными традициями, литературной модой придворной среды, вкусами книжников, окружавших трон Ивана Васильевича. Князь Курбский застал в живых и Максима Грека, у которого многому поучился.

Бежав в Литву, князь Андрей не только перечитывал «святые» книги, на которых праотцы его были воспитаны. Он утешался изучением физики и этики Аристотеля и, главным образом, интересовался «святоотеческими» сочинениями, переведенными на латинский язык в Италии, но еще неизвестными по-славянски, о чем ему рассказывал Максим Грек. Стал тогда Курбский доучиваться и «книжному словенскому языку», которому «от младости не до конца навык», будучи постоянно занят службой. По мнению А. И. Соболевского, деятельность Курбского в юго-западной Руси так тесно связана с деятельностью Максима Грека в Москве, что является как бы ее продолжением. Максим боролся с латинскою и протестантскою пропагандою; против нее борется и Курбский. Максим не боялся латинских писателей; у Курбского находим переводы отрывков из трудов блаженного Иеронима и Амвросия Медиоланского. Максим высоко пенил жития Метафраста и перевел некоторые из них; целый ряд трудов (житий и слов) Метафраста переводится и Курбским. Максим указывал на высокое значение «Богословия» и вообще творений Дамаскина; Курбский переводит Богословие, Диалектику, житие Варлаама и Иоасафа и разные мелкие произведения этого «отца церкви». Максим хвалил Диалог Геннадия Схолария; Курбский делает его перевод и заботится о его печатном издании.

Часть этих переводов Курбский выполнил при помощи сотрудников, найденных им на Волыни, из которых известны юноша Амброжий и другой изгнанник из Москвы, старец Артемий, бывший игумен Троицко-Сергиева монастыря. В целях противодействия протестантским движениям, овладевшим Волынью, главным образом в целях противодействия «социнианству», Курбский перевел, повидимому, для одного из православных братств, не только Богословие Дамаскина, но и составил из слов Иоанна Златоуста сборник Новый Маргарит и Псалтырь с толкованиями. К отдельным местам текста этих книг приложены Курбским замечания — «сказы», а Новый Маргарит снабжен предисловием. Эти сказы и предисловие

499

в высшей степени важны для уяснения взглядов Курбского. Курбский был одним из самых субъективных писателей, каких только знает средневековая русская история: в своих литературных произведениях он неизменно сводит счеты со своими политическими врагами или величает людей своей партии. Пишет ли он «Историю Грозного», покрывает ли схолиями Новый Маргарит или перевод творений Дамаскина, он не упускает случая уязвить царя Ивана, кольнуть осифлян и противников Сильвестра с Адашевым, выхвалить Максима Грека или выставить на вид собственное «я». Этими чертами в особенности отличается «История о великом князе Московском, еже слышахом у достоверных мужей и еже видехом очима нашима», написанная Курбским в период времени 1576—1578 гг., а также четыре его эпистолии к царю Ивану Васильевичу (1564—1579). В этих произведениях мы видим яркое выражение страстной защиты противоположных политических идей, дошедших в третьей четверти XVI в. до полной несогласимости, — идей абсолютной монархии и боярской опеки.

Задачей обвинительной Истории Грозного является выяснение недоуменного вопроса, как из прославленного доброго подвижника-царя образовался «прегордый мучитель». Причинами нарастания жестокости в роде московских князей Курбский выставляет высказанное еще Берсенем мнение о вредном влиянии чародейных иноземок, ставших женами московских князей, а также давний обычай последних «желать братий своих крови и губить их убогих ради и окаянных вотчин, несытства ради своего». Зерно жестокости царя Ивана Курбский ищет в его беспризорном детстве среди потакателей злым его страстям. Эту своевольную жизнь, по мнению Курбского, изменил во благую Сильвестр, призвавший на помощь Адашева, митрополита и преподобных пресвитеров. Описывая подвиги исправившегося под влиянием советников царя Ивана, Курбский говорит, что он «не похотяше покою наслаждатися, в прекрасных покоях затворясь пребывати, яко есть нынешним западным царем обычай все целые нощи истребляти, над карты сидяще и над прочими бесовскими бреднями». Упреки царю в невнимании к мудрым советникам Курбский начинает после взятия Казани, когда ласкатели поощряли царя к нетерпеливым и необдуманным действиям. С желчью вспомнив о гонении на Максима Грека «от вселукавых мнихов, глаголемых Осифлянских», Курбский именно мнихов обвинял в потакании царю и властям, у которых они выманивали земельные имения монастырям и богатство многое. Здесь Курбский дает две беседы с царем: Максима Грека, отклонявшего еще больного царя от трудной поездки на богомолье в Кириллов монастырь с только-что родившимся сыном, и Вассиана Топоркова, епископа «от Осифлянские оныя лукавыя четы». Царь спросил Вассиана: «Како бы могл добре царствовати и великих и сильных своих в послушестве имети?» Вассиан ответил советом: «Аще хощеши самодержцем быти, не держи себе советника ни единого мудрейшего себя, понеже сам еси всех лучше; тако будеши тверд на царстве и все имети будешь в руках своих». От этого совета, как от искры, и возгорелся во всей «Святорусской пожар лют».

Кроме мнихов, соперников старому боярству в имениях и близости к царю, родовитому князю Курбскому претил также новый бюрократический класс деловых, приказных людей, «писарей русских, имже князь великий зело верит, а избирает их не от шляхетского роду, ни от благородна, но паче от поповичев, или от простого всенародства, а то ненавидячи творит вельмож своих».

Истинное «начало злу» Курбский относит ко времени смерти царицы Анастасии (1560), когда ласкатели нашептали Ивану Васильевичу удалить

500

Сильвестра и Адашева, которые «аки бы счаровали» царицу. С удалением Сильвестра и Адашева последовали казни, драматический реестр которых и занимает остальной текст «Истории».

«История» Курбского носит на себе много черт тогдашней русской образованности и литературной манеры. Но в ней есть и признаки иных, западных влияний. Даже цитаты отцов церкви автор подбирал в духе новой, усвоенной им в Литве культуры. Таков, например, отрывок из «епистолий» Златоуста, который Курбский применил к «декрету» о виновности Сильвестра и Адашева: «а не в поганских судах, а ни в варварских престолех таковые когда случились; а ни Скифы, а ни Сармацы когда судили суд повелети единой стороне заочне на оклеветанных». Успевшим в клевете Курбский указал на истинный суд — в истории: «О злые и всякие презлости и лукавства исполненные своего отечества губители, паче же рещи, всего святорусского царства! Что вам принесет сие за полезное? Вмале узрите над собою делом исполняемо и над чады своими и услышите от грядущих родов проклятие всегдашнее». Взгляд Курбского на смысл исторического повествования выражен им в заключении V главы «Истории»: «А сему уже и конец положим: понеже и сие краткое сего ради произволихом написати, да не отнюдь в забвение придут: ибо того ради славные и нарочитые исправления великих мужей от мудрых человеков историями описашася, да ревнуют им грядущие роды; а презлых и лукавых пагубные и скверные дела того ради написаны, иже бы стреглись и соблюдались от них человецы, яко от смертоносных ядов, или поветрия, не токмо телесного, но и душевного».

XVI век обилен посланиями, старательно составленными во всеоружии тогдашнего литературного уменья. Но не было еще случая, чтобы душевные истины выражались с такой страстностью и горькой беззастенчивостью, с таким субъективизмом, как они выражены в четырех письмах Курбского царю и в двух письмах царя к своему прежнему любимцу, ныне изменнику, недосягаемому врагу. Еще не остыв от бегства, Курбский написал Ивану Васильевичу послание с таким вызывающим адресом отправителя: «Писано в Волмере, граде господаря моего, Августа Жигимонта короля, от него же надеюся много пожалован и утешен быти» и т. д. Написано оно «от многия горести сердца» в тоне скорбной лирики, в риторическом стиле возвышенным славянским языком церковной книжности. В самом начале письма обращение к царю звучит укором за потерю им облика идеального правителя: «Царю, от бога препрославленному, паче же во православии пресветлу явившуся, ныне же, грех ради наших, супротив сим обретшемуся». Но, прозрачно намекает Курбский, и с «прокаженною совестью» человек осознает это, если поразмыслит... В ряде недоуменных вопросов излагаются далее тиранские поступки царя с его «доброхотными», богом данными сподвижниками, убийства и мучения их на основании ложного обвинения в измене и чародействе. Курбский напоминает воинские подвиги этих победоносных воевод и свои многолетние ратные дела, в которых не щадил себя, проливая за царя кровь свою «яко воду». Надеясь, что царь не увидит лица его до «страшного суда», Курбский, однако, намеревается до смерти «вопияти» на царя богу, с помощью святых и — в числе их — своего праотца, князя Федора Ростиславича, нетленные мощи которого благоухают, что и царю известно. Пусть царь не думает, что рассчитался с одоленными им, — они денно и нощно просят у бога отмщения. Пусть не гордится, придумывая на христиан «мучительные сосуды», «согласующим ласкателем и товарищем трапезы, несогласным ти бояром, губителем души твоей и телу, иже тя подвижут

501

на Афрадитския дела». Писание же это, «слезами измоченное», Курбский грозил положить с собой в гроб для предъявления на страшном суде,1 куда, повидимому, грозный царь уже перестал собираться, прельстившись «в небытную ересь». И вот Курбский зовет царя к «Неумытному Судии», ставя прямой вопрос, зачем он побил «сильных во Израили», как мог разжечься яростью за подвиги «на похвалу» его.

Но Иван Васильевич был сам «в словесной премудрости ритор и смышлением быстроумен». Он любил форму послания, свободно владел ею, и ответил Курбскому обширнейшим письмом, какое по полноте затронутых отношений не уступает Истории Курбского. В этом послании Иван Васильевич упрекает Курбского и всю его партию именно в том, что, по Истории, нашептывал ему, царю, Вассиан Топорков и ласкатели, раздражавшие его против Сильвестра, Адашева и «избранной рады». Мысль о похищении царской власти боярами — основной мотив в письмах Ивана Васильевича. Он протестует против политического образа мыслей боярства, защитником которого выступил Курбский, и называет рабами тех, кому Курбский дает имя мудрых советников, синклита: «Это ли совесть прокаженная, чтобы царство свое в своей руке держать, а рабам своим не давать властвовать? Это ли противно разуму — не хотеть быть обладаему своими рабами? Это ли православие пресветлое — быть под властью рабов? ...Самодержавства нашего начало от святого Владимира; мы родились и выросли на царстве, своим обладаем, а не чужое похитили, русские самодержцы изначала сами владеют своими царствами, а не бояре и вельможи».

Из многих мест этого послания видно, как дорого заплатил Иван Васильевич «воеводам, ипатам и стратигам», данным ему, сироте, судьбою на помощь в правлении, и чего он натерпелся от этих своих доброхотов, добиваясь самостоятельности в царском деле. Оставшись сиротой на восьмом году от рождения, он видел, как обрадовались «подвластные» тому, что царство оказалось без владетеля, как они, не думая о наследнике царства, устремились к богатству и славе «и тако скакаша друг на друга». Они перебили всех доброжелателей его отца, отняли родительские дворы, села и имения, раскрали царскую казну или обратили ее себе на взятки. Одним словом — воцарились. Из этой автобиографии Грозного приведем несколько красочных цитат, рисующих горькие впечатления его сиротского детства. «Улучившие свое хотение», бояре не просто расхищали царское наследство, а с измывательством: «казну матери нашея перенесли в Большую Казну, неистово ногами пхающе и осны колюще, а иное же собе разъяша... А казну деда и отца нашего бесчисленную себе поимаша; и тако в той нашей казне исковавше себе сосуды злати и сребряни и имена на них родителей своих подписаша, будто их родительское стяжание. А всем людем ведомо при матери нашей и у князя Ивана Шуйского шуба была мухояр зелен на куницах, да и те ветхи. И коли бы то их была старина, и чем было суды ковати, ино лутчи бы шуба переменити да во излишнем суды ковати». Иван Васильевич никак не может забыть унижений своего детства: «Нас, с единородным братом, святопочившим Георгием, питати начаша, яко иностранных, или яко убожайшую чадь (т. е. как последних нищих). Якова же пострадах во одеянии и во алкании!.. Едино воспомяну: нам убо во юности детства играющим, а князь

502

Иван Васильевич Шуйской седит на лавке, локтем опершися, отца нашего о постелю ногу положив». Только что великий князь Иван пришел в возраст, отстраненные им Шуйские подняли восстание и начали преследовать приближенных великого князя. Андрей Шуйский «со единомысленники своими пришед к нам в столовую избу неистовым обычаем, и перед нами боярина нашего Семена Федоровича Воронцова восхитивше бесчестно и оборвавше, вынесли из нашей столовой избы и хотели его убить. И мы послали к ним митрополита Макария, да бояр своих... Морозовых

Иван Васильевич Грозный.

Иван Васильевич Грозный. Г. Вейгель. Гравюра конца XVI в.

503

со своим словом, чтоб его не убили. И они едва нашего слова ослушали, а сослали ево на Кострому; а митрополита в то время бесчестно затеснили и мантию на нем со источники изодрали, а бояр наших тако же бесчестно толкали».

Когда 15-летний Иван Васильевич сам взялся за строение царства, бояре «наустиша скудожайших умов народ» искать смерти родных его матери. Затем началось формирование самовольной боярской партии Сильвестром и Адашевым, которые приобретали себе сторонников раздачею вотчин, «ветру подобно». Они не только «власть отняша» у царя, но подчинили его во всех мелочах жизни, «глаголю же до обуща и спатия». С царем не стеснялись, но все говорили ему «надменная словеса», поносили царицу Анастасию, по-своему — и враждебно — решали вопрос о престолонаследии. Подвиги «бранной храбрости» совершали из-под палки, не удерживаясь и тут от своекорыстия и сластолюбия; взяв Казань, бросились прежде всего на грабеж, упустили под Тулой крымского Ахмет-улана из-за обеда у воеводы и т. д.

Письмо Ивана Васильевича разнохарактерно по стилю: то оно важно и скорбно, то иронично и раздражительно до мелочей; сообразно с этим менялся и язык, проходя всю гамму — от парадной славянщины до московского просторечия. Иван Васильевич то серьезно обесценивает духовно-наставительный тон послания Курбского, который «ни от кого же рукоположен, учительский сан восхищает», то смеется над его мрачными угрозами. «Лице ж свое, пишешь, не явити до дне страшного суда божия: кто же убо восхощет такового ефиопского лица видети?» Цитируя слова Курбского, что будто бояре — «предстатели прегордые царства разорили и подручны... их сотворили во всем, у них же прежде в работе были праотцы», Иван Васильевич соглашается с этим относительно Казанского царства, «от Астрахани же ниже близ вашея милости было, не точию дело». Адресуя письмо «бывшему прежде православного истинного христианства и нашего содержания боярину и советнику и воеводе, ныне же преступнику честного и животворящего креста господня, и губителю христианскому, и ко врагом христианским слугатаю... князю Андрею Михайловичу Курбскому, восхотевшему своим изменным обычаем быти Ярославскому владыце», Иван Васильевич далее не раз называет его «собакою», Сильвестра — «попом невежею», а Алексея Адашева — и «собакою» и «батожником».

Послание Грозного построено в соответствии с порядком укоризн Курбского и отвечает не только на существо каждой из них, но и на самую формулировку упреков, снижая их торжественную риторику и осмеивая ее. Утверждения самого Грозного обосновываются многочисленными цитатами святых книг (Библия, отцы церкви, жития) и параллелями из мировой истории хронографов. Выписки из этих источников не ограничиваются афористическими цитатами, но доходят до нескольких страниц сплошного текста (например, из слов Григория Богослова, из послания Дионисия Ареопагита).

Слабые стороны стиля этого послания Ивана Васильевича, десятикратно превысившего объем первого письма Курбского, удачно подчеркнуты в «кратком отвещании князя Андрея Курбского на зело широкую епистолию великого князя Московского». «Широковещательное и многошумящее твое писание приях, и вразумех и познах, иже от неукротимого гнева с ядовитыми словесы отрыгано, еже не токмо цареви, так великому и во вселенней славимому, но и простому, убогому воину сие было недостойно; а наипаче так ото многих священных словес хватано, и те со

504

многою яростию и лютостию, ни строками, а ни стихами, яко обычей искусным и ученым, аще о чем случится кому будет писати, в кратких словесах мног разум замыкающе; но зело паче меры преизлишно и звягливо (т. е. несвязно, спутанно) целыми книгами, и паремьями целыми, и посланьми! Туто же о постелях, о телогреях, и иные бесчисленные, воистину, якобы неистовых баб басни; и тако варварско, яко не токмо ученым и искусным мужем, но и простым, и детем со удивлением и смехом, наипаче же в чужую землю, идеже некоторые человецы обретаются, не токмо в грамматических и риторских, но и в диалектических и философских учениях [искусные]».

Упрекая царя в продолжающемся оскорблении человека, изгнанного «без правды» и «смирившегося до зела», Курбский недоумевает, что еще царю нужно: «не разумею, чего уже у нас хощеши». Ведь княжат «от роду великого Владимира» царь уже переморил и ограбил начисто, и ему в том не препятствовали («не взброняхом»). Курбский хотел было «на коеждо слово» царя «отписати», хорошо владея «отеческим» языком, но воздержался от многословия, равно как и в первом своем письме. Полагаясь на божий суд, он решил здесь промолчать, «а тамо глаголати пред маестатом Христа моего со дерзновением, вкупе со всеми избиенными и гонимыми» от царя. «А к тому еще и то, иже не достоит мужем рыцерским сваритися», да еще будучи христианами. Отлагая стязание с царем до Христова пришествия, Курбский заявляет: «сего ради пождем мало...».

Не получив во-время этой епистолии из-за закрытия границы, царь еще раз написал Курбскому (1577) из Вольмера, в радости от своей победы над городом, куда 13 лет тому назад спасся бегством Курбский: «и где еси хотел успокоен быти от всех трудов твоих, в Вольмере, и тут на покой твой бог нас принес; и где чаял ушел, а мы тут, за божиею волею, сугнали!»

Торжественно начиная письмо полным царским титулом, Грозный впадает в смирение и, каясь в своих беззакониях, «паче песка морскаго», выражает надежду, что бог «может пучиною милости своея потопити их». Дальнейшее изложение почти полностью отведено воспоминаниям о напастях Грозного в эпоху «избранной рады», упрекам и обвинениям бояр во властолюбии и узурпации царской власти («вы хотесте с попом Селиверстом и Олексеем Адашевым и со всеми своими семьями под ногами своими всю Рускую землю видети; ...не токмо похотесте повинны мне быти и послушны, но и мною владесте и всю власть с меня снясте и сами государилися»), в нерасположении к царствующей династии и даже измене ей («Прозоровского полтораста чети Федора сына дороже»; «дочерям Курлятева всякое узорочие покупаи — благословно и здорово, а моим дочерям — проклято да за упокой»; «А и с женою вы меня про что разлучили? Только бы у меня не отняли юницы моей, ино бы Кроновы жертвы не было»; «А князя Володимера на царство чего для естя хотели посадити, а меня и з детьми извести»?). «Рекосте: несть людей на Русии, некому стояти! Ино ныне вас нет, а ныне кто претвердые грады Германские взимаеть», — замечает Грозный, уничтожая у своих противников иллюзию незаменимости.

В сентябре 1579 г. Курбский ответил царю двумя письмами, слитыми воедино, которые написаны со свойственной ему литературностью. Вместе с тем отправил и свой запоздалый ответ на первое обширное письмо Ивана Васильевича и перевод двух отрывков из «книги премудрого Цицерона, Римского наилепшего сигклита» (Paradoxon, II и IV), в

505

доказательство, что невольное бегство не есть измена. В том же месяце он послал царю еще одно письмо, последнее из известных.

Оба сентябрьские письма писаны Курбским после побед Батория, овладевшего русскими городами Полоцком и Соколом. В первом письме, которое «писано во преславном граде Полотцку государя нашего, светлого короля Стефана, паче же преславна суща в богатырских вещах», Курбский отступает от своей манеры выражаться кратко и как бы намеренно повторяет систему изложения Грозного, рассматривая каждый его упрек или оправдание и приводя обильные цитаты из святых книг, однако без нарушения чувства меры. В общем и здесь Курбский повторяет собственно те же упреки царю и оправдания себя и единомышленного с ним круга, которые им сформулированы в начале переписки и содержатся в «Истории о великом князе московском».

Вся эта переписка велась в виде пререканий, без какого-либо изменения тем. Она представляла собою двух разно политически настроенных людей, столкнувшихся между собой без взаимного понимания, но высказавших пророческие истины. Курбский предрек грозному Ивану Васильевичу гибель его династии, а царь предугадал создание нового правящего класса, который придет на смену боярства, веруя, что «может бог и из камней воздвигнуть чад Аврааму».

*

Для характеристики стиля царя Ивана Васильевича показательны и еще несколько его «епистолий». Среди них на первом месте следует поставить его знаменитое своими сарказмами послание в Кириллов Белозерский монастырь игумену Козьме с братиею, написанное 23 сентября 1573 г. по поводу нарушения правил монастырского устава постриженными опальными боярами Шереметевым,1 Хабаровым2 и Собакиным.3 Начинается это послание челобитьем царя и самоуничижением: «Увы мне грешному! горе мне окаянному! ох мне скверному! кто есмь аз на таковую высоту дерзати? Бога ради, господие и отцы, молю вас, престаните от такового начинания... Писано бо есть: свет иноком — ангели, свет же миряном — иноки. Ино подобает вам, нашим государем, и нас заблуждьших во тьме гордости и сени смертной... просвещати; а мне, псу смердящему, кому учити и чему наказати и чем просветити?...»

Царь напоминает о своем посещении Кирилловой обители в 1567 г. и о бывшей тут беседе его с преподобным игуменом и старцами, когда он, грешный, «известил им желание свое о пострижении» и был благословен на это игуменом. «И мне мнится, окаянному, яко исполу есмь чернец». Вот, почти уже как инок этой обители, царь теперь и дерзает говорить Иван Васильевич настоятельно советует кирилловским инокам крепко держать предание чудотворца Кирилла — «в малом допустите ослабу — большое зло произойдет. Так, от послабления Шереметеву и Хабарову чудотворцево предание у вас нарушено. Если нам благоволит бог у вас постричься, то монастыря уже у вас не будет, а вместо него будет царский двор! Но тогда зачем итти в чернецы, зачем говорить: «отрицаюсь от мира и от всего, что в мире?» Постригаемый дает обет: повиноваться

506

игумену, слушаться всей братии и любить ее; но Шереметеву как назвать монахов братиею: у него и десятый холоп, что в келье живет, ест лучше братий, которые в трапезе едят. Бояре, пришедши к вам, свои любострастные уставы ввели: значит, не они у вас постриглись, а вы у них постриглись, не вы им учители и законоположники, а они вам. Да, Шереметева устав добр — держите его, а Кириллов устав плох — оставьте его! Сегодня один боярин такую страсть введет, завтра — другой иную слабость, и так мало-помалу весь обиход монастырский испразнится и будут все обычаи мирские».

Все послание построено на саркастическом противопоставлении строгого монастырского устава, «постнических подвигов» прославленных святых, и мирской роскошной жизни «любострастных» бояр-монахов. Грозный картинно изображает, как постепенно «постническое житие ниспровергнулось» благодаря послаблениям, разрешенным отдельным лицам: одному дали «оловяники», т. е. кувшины, другому — «поставец» (шкаф для посуды) и поварню: «ведь дать волю царю, — дать ее и псарю, оказать послабление вельможе — оказать его и простому человеку». «Теперь у вас Шереметев сидит в келье что царь, а Хабаров к нему приходит с другими чернецами, да едят и пьют что в миру; а Шереметев невесть со свадьбы, невесть с родин, рассылает по кельям постилы, коврижки и иные пряные составные овощи, а за монастырем у него двор, на дворе запасы годовые всякие, а вы молча смотрите на такое бесчиние! А некоторые говорят, что и вино горячее потихоньку в келью к Шереметеву приносили: но по монастырям и фряжские вина держать зазорно, не только-что горячее! Так это ли путь спасения, это ли иноческое пребывание?.. То ли путь спасения, что в чернецах боярин боярства не сострижет, а холоп холопства не избудет!»

Раздраженно укоряет Грозный монастырское начальство за постоянные грамоты, испрашивающие различные послабления постриженным боярам, подозревая в этих просьбах сочувствие изменникам: «от вас нам отдыху нет о Шереметеве; я писал вам, чтоб Шереметев и Хабаров ели в трапезе с братиею; я это приказывал для монастырского чина, а Шереметев поставил себе как бы в опалу. Может быть, вам потому очень жаль Шереметева, что братья его и до сих пор не перестают посылать в Крым и наводить бусурманство на христианство?»

Мастерски изображает Грозный обрядовое благочестие Хабарова: «А Хабаров велит мне перевести себя в другой монастырь; я не ходатай ему и его скверному житию; он мне сильно наскучил. Иноческое житие не игрушка: три дня в чернецах, а седьмой монастырь меняет! Когда был в миру, то только и знал, что образа окладывать, книги в бархат переплетать с застежками и жуками серебряными, налой убирать, жить в затворничестве, келью ставил, четки в руках; а теперь с братиею вместе есть не хочет. Надобны четки не на скрижалях каменных, а на скрижалях сердца плотяных; я сам видел, как по четкам м....ы [скверными словами] бранятся; что в тех четках! О Хабарове мне нечего писать; как себе хочет, так и дурачится». Рассерженный царь ворчливо заканчивает послание запрещением впредь обращаться к нему с грамотами по поводу сосланных бояр: «Больше писать нечего; а впредь бы вы о Шереметеве и других таких же безлепицах нам не докучали: нам ответу не давать. Сами знаете, если благочестие не потребно, а нечестие любо, то вы Шереметеву хотя золотые сосуды скуйте и чин царский устройте — то вы ведаете; установите с Шереметева свои предания, а чудотворцево отложите — и хорошо будет; как лучше, так и делайте, сами ведайтесь, как

507

себе с ним хотите, а мне до того ни до чего дела нет: вперед о том не докучайте...»

Один из самых приближенных и усердных новых слуг Ивана, Василий Григорьевич Грязной-Ильин, отправленный сторожевым воеводой на Донец, попался в 1573 г. в плен к крымским татарам. К этому Грязному царь писал, конечно, уже не в благочестивом стиле. Но все-таки едва ли Грязной мог ожидать от своего владыки такой саркастической насмешки, какою проникнуто это письмо. «Ты писал, что по грехам взяли тебя в плен; так надобно было тебе, Васюшка, без пути средь крымских улусов не заезжать; а если заехал, так надобно было спать не по объездному. Ты думал, что в объезд приехал с собаками за зайцами; но Крымцы самого тебя в торок завязали. Или ты думал, что так же и в Крыму, как у меня, стоя за кушаньем, шутить? Крымцы так не спят, как вы, и умеют вас, неженок, ловить. Только бы такие Крымцы были, как вы, жонки, так им бы и за реку [т. е. за Оку] не бывать, не только что в Москве. Ты сказываешься великим человеком: правда — что греха таить — отца нашего и наши бояре стали нам изменять, и мы вас, мужиков («страдников»), к себе приблизили, надеясь от вас службы и правды. А помянул бы ты свое и отцовское величество в Алексине: такие и в станицах (в сторожевых патрулях) езжали. Ты сам в станице у (князя) Пенинского был мало-что не в охотниках с собаками, а предки твои у Ростовских владык служили; мы не запираемся (перед требующими выкупных денег), что ты у нас в приближении был, и мы для твоего приближенья тысячи две рублей за тебя дадим, а до этих пор такие, как ты, по 50 рублей бывали».

Известно, что, учредив опричнину, царь Иван Васильевич стал во главе ее сам, а остальную часть русского народа — земщину возглавил особым представителем государственного правления. В летописи под 1574 г. находится следующее известие: «произволил царь Иван Васильевич и посадил царем на Москве Симеона Бекбулатовича (крещеного татарина, касимовского хана) и царским венцом его венчал, а сам назвался Иваном Московским, и вышел из города, жил на Петровке; весь свой чин царский отдал Симеону, а сам ездил просто, как боярин в оглоблях, и как приедет к царю Симеону, ссаживался от царева двора далеко, вместе с боярами». Дошли подлинные грамоты, в которых от имени великого князя Симеона всея Руси делаются разные земские распоряжения, как от имени царя, царь же Иван называется государем князем Московским. Впрочем, Симеон не более двух лет «процарствовал» в Москве и был выслан Иваном Васильевичем отсюда, причем ему даны были Тверь и Торжок. Замечательна грамота от 30 октября 1575 г. с челобитной Ивана Васильевича об отборе людей в «опричнину», или, как тогда охотнее говорили, во «двор». Челобитная эта выдержана в пародийно-унизительной форме, которая, несомненно, принадлежит выдумке Ивана Васильевича. Эту челобитную подали «великому князю Симиону Бекбулатовичу всеа Руссии» «князь Иван Васильевич Московский и дети его, князь Иван и князь Федор Ивановичи Московские, а в челобитной пишет: «Государю великому князю Симиону Бекбулатовичу всеа Русии Иванец Васильев с своими детьми, с Иваном да с Феодорцом, челом бьют: чтоб еси, государь, милость показал, ослободил (т. е. позволил) людишек перебрать, бояр и дворян и детей боярских и дворовых людишок, иных бы еси ослободил отослать, а иных бы еси пожаловал ослободил принять, а с твоими государевыми приказными людьми ослободил о людишках памятьми ссылатися, а ослободил

508

бы еси пожаловал изо всех людей выбирать и приимать; и которые нам не надобны, и нам бы тех пожаловал еси государь ослободил проч отсылати. И как, государь, переберем людишка, и мы к тебе, ко государю, имяна их списки принесем, и от того времени без твоего государева ведома ни одного человека не возмем... Да покажи, государь, милость, укажи свой государский указ, как нам своих мелких людишок держати, по наших ли дьячишков запискам и по жалованьишку нашему, или велишь на них полные имати, как государь указ свой учинишь, и о всем тебе, государю, челом бьем: государь, смилуйся пожалуй».

После новгородско-псковской трагедии и после казни изменников ужас одиночества и беспомощности среди измен Иван Васильевич выразил в своем духовном завещании 1572 г., единственно известном.1 Здесь царь высказывает убеждение, что он и семейство его непрочны на московском престоле; что он изгнанник, ведущий борьбу со своими врагами; что этой борьбе не видать близкого конца; Иван Васильевич дает наставление сыновьям, как им жить пока, до окончания борьбы. Завещание начинается как бы исповедью Ивана, воплем, замечательным такими словами: «Тело изнемогло, болезнует дух, струпы душевные и телесные умножились, и нет врача, который бы меня исцелил; ждал я, кто бы со мною поскорбел, — и нет никого; утешающих я не сыскал, воздали мне злом за добро, ненавистию за любовь». «Се заповедаю вам, да любите друг друга», — наставляет он детей; далее советует им навыкать всякому делу (между прочим, как людей держать и жаловать и от них беречься) и всему выучиться: «так вам люди и не будут указывать; а если сами чего не знаете, то вы не сами станете своими государствами владеть, а люди. А что, по множеству беззаконий моих, распростерся божий гнев, изгнан я от бояр, ради их самовольства, от своего достояния и скитаюсь по странам, и вам моими грехами многие беды нанесены: то, бога ради, не изнемогайте в скорбях. Пока вас бог не помилует, неосвободит от бед, до тех пор ни в чем не разделяйтесь... оба живите заодно...» и т. д.

Стиль письма и речи, свойственный царю Ивану Васильевичу, проник и в дипломатические сношения, звучит в его речах к послам и проскальзывает в международных грамотах. Особенно интересны личные, вопреки обычаю, выступления царя Ивана перед литовскими послами. Ходкевичу, позванному в 1563 г. к личной беседе с царем, тот сказал: «Я, государь христианский, презрел свою царскую честь — с вами, брата моего слугами, изустно говорю; что надобно было боярам нашим с вами говорить, то я сам с вами говорю». Когда Ходкевич стал извиняться, что его «язык русский помешался в пословицах с польским языком», Иван Васильевич сказал ему: «Юрий! говори перед нами безо всякого сомнения; если что и по-польски скажешь, мы поймем». И далее царь сказал длинную речь, в которой проводил любимую свою мысль об исконном праве своем на города, находящиеся теперь в Польше, но принадлежавшие великому князю Владимиру и отторгнувшиеся лишь «невзгодами прародителей наших, как Батый приходил на Русскую землю». При этом пышность своего титула, сниженную королем, царь защищал происхождением своих прародителей от Августа кесаря. Когда в 1570 г. приехали

509

из Литвы большие послы с сообщением, что, из-за бездетности короля, рада намечает ему наследника в лице царя Ивана и его потомства, Иван Васильевич рассказал этим послам всю историю отношений Москвы к Литве в его царствование. Речь была столь обширна, что секретарь сказал: «Милостивый государь! таких великих дел запомнить невозможно: твой государский от бога дарованный разум выше человеческого разума». В посольской книге изложение этой речи занимает 44 страницы. Подобную же речь сказал Иван Васильевич послу Воропаю, приехавшему уже после смерти Сигизмунда Августа с предложением короны Федору Ивановичу. Речь начинается горькой шуткой царя, принужденного теперь поверить смерти Сигизмунда, чему сначала он не верил, «потому что нас, государей христианских, часто морят, а мы все до воли божьей живем». Иван Васильевич предлагает в короли себя, несмотря на то, что в Литве его боятся. «В вашей земле многие говорят, что я зол; правда, я зол и гневлив, не хвалюся; однако пусть спросят меня, на кого я зол? Я отвечу, что кто против меня зол, на того и я зол, а кто добр, тому не пожалею отдать и эту цепь и это платье». Далее Иван Васильевич оправдывает свои казни за вторжение крымцев в Москву в 1571 г. тем, что его люди изменнически повели себя во время нашествия крымских татар. «Хотя бы моим воеводам и трудно было одолеть многочисленного неприятеля, однако, пусть бы, потерявши несколько тысяч своих людей, принесли ко мне хотя бичь или плеть татарскую, я и то с благодарностью бы принял. Я не силы татарской боялся, но видел измену своих людей и потому немного своротил в сторону от татар» (т. е. открыл Москву). «Москву уже сожгли, а я ничего об этом не знал. Так разумей, какова была измена моих людей против меня! Если кто и был после этого казнен, то казнен за свою вину». В случае избрания в короли, царь обещается не мстить людям, отъехавшим от него в Литву. «Курбский к вам приехал; он отнял у него [указывая на старшего сына] мать, а у меня — жену; а я, свидетельствуюсь богом, и не думал его казнить, хотел только посбавить у него чинов, уряды отобрать и потом помиловать». В речи царя, обращенной в 1573 г. к Михаилу Гарабурде, посланному дотолковываться о кандидатуре Федора на королевство, царь опять вспоминает Августа кесаря, но в его словах уже звучат печальные ноты, подобно завещанию 1572 г.: «Вольно нам будет в старости отойти в монастырь... я уже старею...»

Стиль Ивана Васильевича ощущается и в грамотах Стефану Баторию. Так, в 1581 г. в наказе московским послам царь указывает: «если паны станут говорить, чтобы государя царем не писать, и за этим дело остановится, то послам отвечать: государю нашему царское имя бог дал, и кто у него отнимет его? Государи наши не со вчерашнего дня государи, извечные государи; а если государь ваш не велел нашего государя царем писать, то государь наш для покоя христианского не велел себя царем писать: все равно, как его ни напиши, во всех землях ведают, какой он государь. Если же станут спрашивать, кто же это со вчерашнего дня государь? (т. е. не намек ли это на Батория) — отвечать: мы говорим про то, что наш государь не со вчерашнего дня государь, а кто со вчерашнего дня государь, — тот сам себя знает». Итак, приказывая послам перетерпеть все, Иван не может отказать себе в удовольствии уколоть своего удачливого, но не высокого по родовитой сановности врага. Когда Стефан Баторий увеличил свои требования, царь отправил ему в вызывающем тоне грамоту, которая начиналась словами: «Мы смиренный Иоанн, царь и великий князь всея

510

Руси, по божьему изволению, а не по многомятежному человеческому хотению».

Особенной остротой отличаются две грамоты в Швецию. В 1571 г., когда орешковский наместник, князь Путятин, доносил государю, что выборгский королевский наместник писал ему непригоже, будто бы сам царь просил мира у шведских послов, Иван Васильевич отвечал на это королю такою грамотою: «Скипетродержателя Российского царства грозное повеление с великосильною заповедию. Послы твои уродственным обычаем нашей степени величество раздражили... мы думали, что ты и Шведская земля в своих глупостях сознались уже; а ты точно обезумел, до сих пор от тебя никакого ответа нет, да еще Выборгский твой приказчик пишет, будто нашей степени величество сами просили мира у ваших послов! Увидишь нашего порога степени величества прощение это зимою; не такое оно будет, как той зимы! Или думаешь, что по прежнему воровать Шведской земле, как отец твой через перемирье Орешек воевал? Что тогда доспелось Шведской земле? А как брат твой обманом хотел отдать нам жену твою, а его самого с королевства сослали! Осенью сказали, что ты умер, а весною сказали, что тебя сбили с государства. Сказывают, что сидишь ты в Стекольне [Стокгольм] в осаде, а брат твой Эрик к тебе приступает. И то уже ваше воровство все наружи: опрометываетесь точно гад разными видами... будем опять в своей отчине, в Великом Новгороде, в декабре месяце, и ты тогда посмотришь, как мы и люди наши станем у тебя мира просить».

Овладевши в 1572 г. Виттенштейном (в Эстонии), Иван послал из Новгорода «со смирением» письмо шведскому королю против его грамоты с «лаею». В этом письме царь так доказывал, что Швеция честью ниже великих государств: «ты говоришь, что Шведская земля вотчина отца твоего: так дай нам знать, чей сын отец твой Густав, и как деда твоего звали, и на королевстве был ли, и с которыми государями его братство и дружба была, укажи нам это именно и грамоты пришли. То правда истинная, что ты мужичьего рода».

Сноски

Сноски к стр. 501

1 Это — любимая формула Курбского, она повторена им в послании к Вассиану, старцу псково-печерскому: „И аще ко вратам смертным приближусь, и сие посланейцо велю в руку собе вложити, идущи с ним к Неумытному Судье“.

Сноски к стр. 505

1 Иван (в иночестве Иона) Васильевич Шереметев Большой.

2 Иван (в иночестве Иоасаф) Иванович Хабаров.

3 Василий (в иночестве Варлаам) Степанович Собакин — дядя третьей жены Ивана Грозного, Марфы Собакиной, которая умерла через две недели после своей свадьбы с царем.

Сноски к стр. 508

1 Это «пресловутое завещание Грозного» представляется А. Преснякову загадочным: «С. Ф. Платонов называет его официальным документом. Но в каком виде дошел до нас этот „документ“? Неряшливая темная выписка, сделанная где-то в Сибири для Миллера, и неизвестно, с какого оригинала...» (Рецензия на книгу Платонова «Иван Грозный»).