Бугославский С. А., Комарович В. Л. Поучение Владимира Мономаха // История русской литературы: В 10 т. / АН СССР. — М.; Л.: Изд-во АН СССР, 1941—1956.

Т. I. Литература XI — начала XIII века. — 1941. — С. 289—297.

http://feb-web.ru/feb/irl/il0/il1/il122892.htm

- 289 -

Поучение Владимира Мономаха

Поучение Владимира Мономаха разделило, до известной степени, участь Слова о полку Игореве: тоже сохранившись в единственном списке — внутри Лаврентьевской летописи под 1096 г., — оно, как и Слово, изобилует неподдающимися точной проверке искажениями и невосстановимыми пропусками. Неясен, кроме того, даже состав памятника — неуловимы границы отдельных его частей. Собственно Поучение как-то неожиданно переходит в эпистолярный отрывок — письмо Мономаха к Олегу Черниговскому, которое, в свою очередь, без видимой связи сменяется рядом заключительных молитвословий. Взаимоотношение этих трех основных разделов осмысляется до сих пор различно. Некоторые исследователи, в поисках подлинно Мономаховой редакции Поучения, отбрасывали не только письмо к Олегу, но и следующее далее послесловие; другие дробят даже основное содержание Поучения на собственно поучение и автобиографию. Так обеднять памятник едва ли, однако, можно и следует. Единственно, что бесспорно — это вторичный, дополнительный характер письма к Олегу. Нельзя, действительно, допустить, чтобы сам автор Поучения внес в него ничем с ним прямо не связанное свое собственное письмо. Сделать это мог только позднейший редактор. За вычетом же письма все остальное вернее и проще рассматривать как единое и цельное произведение самого Владимира Мономаха.

Не меньше разногласий и в вопросе о времени, когда Поучение написано. Решение вопроса зависит от того, как понять дважды встречающееся в начале памятника выражение: «седя на санех», к которому один раз добавлено еще: «на далечи пути». Если эти слова «на далечи пути да на санех седя» понять не в переносном, а в прямом смысле, выйдет, что «грамотица» — так называет сам Мономах свое Поучение — была сложена как раз во время тут же затем описанной поездки Мономаха на далекий для него север, к Ростову, когда повстречавшиеся где-то около Углича «слы» от других старших князей передали ему приглашение участвовать в затеянном этими князьями походе против младших князей — изгоев Володаря и Василька Ростиславичей. Бесчестный этот поход, согласно летописи, был задуман в 1099 г., который и принят поэтому некоторыми исследователями за дату Мономахова Поучения. Такой вывод сразу же наталкивается, однако, на ряд непреодолимых трудностей. Из разных мест Поучения видно, во-первых, что писал его человек преклонного уже возраста, а в 1099 г. Мономаху не было еще и пятидесяти лет. Во-вторых, точно датируемые события простираются в Поучении много дальше 1099 г., и упоминание о них пришлось бы, значит, приписать, вместо автора Поучения, какому-то его продолжателю, что само по себе сомнительно. Наконец, в-третьих, прямой смысл

- 290 -

в словах «на далечи пути, да на санех седя» маловероятен. Словом «путь» Мономах называл, кроме обычных походов и путешествий, также отхождение в вечность умирающего: в письме, например, к Олегу, оплакивая преждевременную кончину сына, он утешает себя мыслью, что «тем бо путем шли деди и отци наши», т. е., подобно Изяславу, умерли. Эту же метафору в слове «путь», знакомую до сих пор народным плачам и причитаниям, имеем, очевидно, и в приведенном месте из Поучения, тем более, что и рядом упоминаемые сани — тоже издавна прочно укоренившийся на Руси народно-бытовой погребальный символ. Старинный обычай хоронить на санях засвидетельствован, начиная с XI в. и включительно по XVII, летописными известиями, миниатюрами лицевых рукописей, документальными данными «о чине» погребения московских царей и цариц, народными, наконец, лубками. В устах Мономаха выражение «на санех седя» означало поэтому то же, что и «на далечи пути» и что уже в первом издании правильно переведено словами: «будучи при дверях гроба». Но раз так следует понимать вводные фразы Поучения, его автор должен быть признан более старым, чем каков был Мономах в 1099 г. Имея же в виду, что последний из перечисляемых в Поучении походов — против минского князя Глеба — летописью отнесен к 1117 г., когда Мономах, в самом деле, не далек уже был от гроба, имея отроду 64 г., и мог не преувеличивая назвать прожитую им жизнь долгой — «селико лет», говорит он, «бог мя соблюд от час смертных», — имея это в виду, Поучение и следут, очевидно, датировать 1117 г.

Преклонный возраст автора и подлинно стариковские интонации в его, обильно рассеянной по памятнику, прямой речи как нельзя лучше согласуются и с жанром произведения.

*

Родительские поучения детям — один из весьма распространенных жанров средневековой литературы вообще. И в Византии, и на Западе, и у нас к нему охотно прибегали при изложении тогдашней несложной морали, как к простейшему средству придать ей требовавшуюся внушительность. Родительский авторитет, с точки зрения средневекового миросозерцания, был ведь всесилен. Недаром поэтому уже один из первых продолжателей Древнейшего свода влагает в уста умирающему Ярославу (под 1054 г.) ряд наставлений, предусматривающих желанную во второй половине XI в. упорядоченность междукняжеских отношений: «Се аз отхожю света сего, сынове мои; имейте в собе любовь, понеже вы есте братия единого отца и матере» и т. д. Обычно образцами при этом служили наставления сыну в Соломоновых притчах, столь же общеизвестная в те века книга Иисуса сына Сирахова или послания апостола Павла к Тимофею. Перелицовкой этих канонических образцов было и приписываемое патриарху Фотию поучение сыну византийского императора Василия, и труд другого византийского императора, Константина Багрянородного «Об управлении империей», написанный тоже в форме отцовского поучения сыну, и «Наставления» французского короля Людовика святого (в хронике Жуанвилля), и апокрифическое поучение сыну англо-саксонского короля Альфреда, и, наконец, самый старший из средневековых памятников этой группы — англо-саксонские «Faeder Larcwidas» (Отцовские поучения) начала VIII в., сохранившиеся в библиотеке одного из видных современников последнего англо-саксонского короля Гаральда. Женатый на дочери этого короля Гите Гаральдовне, Владимир Мономах, в числе заносных отголосков англо-саксонской культуры, мог узнать от жены и «Faeder Larcwidas». Впрочем, подражал он,

- 291 -

конечно, другим, более близким к нему образцам того же жанра — слову Василия Великого, обращенному к юношам, «како подобает человеку быти», поучению «некоего отца к сыну», «поучению Ксенофонта к сынома своима», наставлению Исихия — памятникам, вошедшим в Изборник Святослава 1076 г. Текстуальная зависимость от них Мономахова Поучения бесспорна. Следуя им в традиционном содержании отдельных своих наставлений о страхе божием и милостыне, о ночной молитве и воздержании, о том, как надо «не обило смеятися, срамлятися старейших, к женам нелепым не беседовати» и т. д., Мономах попутно делает и ряд дополнительных заимствований из других памятников: из поэтического Шестоднева Василия Великого, из Пролога, из Постной триоди и Псалтыри. Заимствования из двух последних источников любопытны тем, что взяты преимущественно из богослужения первой недели великого поста и, следовательно, могли явиться простым отголоском соответствующего оглашения в церкви — черта, не безразличная в памятнике, являющемся не только поучением, но и автобиографией вместе.

*

Автобиографический элемент в Поучении Мономаха, собственно, и делает этот памятник почти столь же из ряду вон выходящим, как и Слово о полку Игореве. Жанру родительских поучений с их отвлеченным дидактизмом этот элемент чужд почти вовсе. И его наличие в Поучении Мономаха с точки зрения жанра настолько оригинально и неожиданно, что вселяет некоторым исследователям даже недоверие к себе: начинает казаться, уж не по произволу ли переписчика поучение и автобиография оказались слитыми вместе. Ничто, однако, не оправдывает такого недоверия к литературной самостоятельности Мономаха. Напротив, одно с другим — традиционная дидактика с личной исповедью, автобиография с поучением — сплетено в его «грамотице» от начала и до конца с чисто авторской нерасчленимостью. В этом, как сказано, и заключается главная историко-литературная ценность Мономахова Поучения.

Автобиография, как литературный жанр, в нашей средневековой литературе представлена весьма скудно: такому позднему сравнительно памятнику, как «Житие» Аввакума, почти нельзя указать другого предшественника, кроме как все то же Поучение Мономаха. На отделяющем же их друг от друга расстоянии в пять с половиной столетий, что, в самом деле, в нашей литературе хоть отчасти напоминает автобиографию? Поучение Благовещенского попа Сильвестра своему сыну (64-я глава Домостроя), несколько тирад из переписки Грозного с Курбским да по отрывку из повести Нестора-Искандера и из Истории о Казанском царстве — всего только.

Редкостность этого жанра, — не ограничивающаяся, кстати, областью только древней русской литературы, — отнюдь, разумеется, не случайна. Тут читательский спрос и авторская заинтересованность невозможны, должно быть, без каких-то особых, трудно уловимых, но одинаково действенных общекультурных условий; не случайно ведь и эпоха Грозного и эпоха Аввакума — как, с другой стороны, эпоха Руссо и эпоха Л. Толстого — кое в чем друг на друга похожи. Из не менее своеобразных особенностей и запросов эпохи Мономаха объясняется возникновение также и его исповеди, тем более, что зачатки литературной исповеди есть и в одновременно возникшей повести Василия об ослеплении Василька в том ее месте, где Василько перечисляет Василию задуманные

- 292 -

им походы, — точь-в-точь как свои «пути» перечисляет в Поучении Мономах.

Итак, чем же мог быть ценен в глазах современников Мономаха его литературный автопортрет?

Он рельефно начинает проступать, черта за чертой, в первых уже строках Поучения, все время заслоненный, однако, его традиционной дидактикой. В таком прикровенном показе себя самого много литературного мастерства и такта, а в слагающемся исподволь человеческом образе — неподдельного обаяния и, на взгляд современников, притягательной новизны.

Новизна заключалась уже в том более высоком, чем у прежних князей, уровне общественной и профессиональной морали, на который поднят Мономахом его собственный образ. Этот уровень дан сразу же в самом первом из автобиографических экскурсов Поучения.

Междукняжеские усобицы, тогдашний источник народных бедствий, издавна умерялись предполагаемой нерушимостью договоров, скреплявшихся сперва языческой «ротой», позже крестоцеловальною клятвой и грамотами. И тем не менее грубо корыстные нарушения подобных клятв долго были делом обычным. Отец и дядья Мономаха нарушили свой такой договор с Всеславом Полоцким; двоюродные братья Мономаха, Святополк и Давид, так же бесчестно обманули и искалечили доверившегося им Василька. Сословная дружинно-княжеская мораль X—XI вв. с этим, должно быть, как-то мирилась. Но Мономах уж не мирится. «Усретоша бо мя слы от братья моея на Волзе. Реша: Потъснися к нам, да выженем Ростиславича и волость их отъимем: оже-ли не поидеши с нами, то мы собе будем, а ты собе». Обычность употребленных тут выражений (их не раз употребляет и летопись, говоря о соглашениях князей) дает право предполагать, что и предложенное Мономаху соглашение было столь же обычно. Но вот ответ Мономаха: «И рех: „Аще вы ся и гневаете, не могу вы я ити, ни креста переступити“. И отрядив я, взем псалтырю в печали, разгнух я, и то ми ся выня: Вскую печалуеши, душе? Вскую смущаеши мя? и прочая». По псалтыри во времена Мономаха гадали. Загадывает по ней и Мономах, но загадывает, озабоченный большим по тому времени социальным вопросом, который им и разрешается тут же, на деле и в принципе, совсем уж не так, как допускал стародавний обычай. И замечательно, с каким чисто литераторским мастерством этой сценкой гаданья подготовлен нужный Мономаху основной признак слагающейся автобиографии: вынувшийся при гадании стих псалма: «Вскую печалуеши, душе?» — будучи обращен к гадающему, сам как бы собой присваивал его душевному строю названье «печалования»; а слово это на языке той эпохи значило много больше, чем значит теперь. Не менее красноречив и другой, столь же акцентированный автобиографический эпизод Поучения.

На Мономаха, сидевшего князем в Чернигове, «приде Олег с Половечьскою землею», «и бишася дружина моя с нимь 8 дний о малу греблю (т. е. из-за рва) и не вдадуче [внити] им в острог». Удача, казалось, могла еще быть на стороне осажденных. Тем не менее, вот на что решается Мономах: «съжаливъси хрестьяных душ и сел горящих и манастырь, и рех: „Не хвалитися поганым“, и вдах брату (Олегу) отца его место (Чернигов), а сам идох на отца своего место Переяславлю». Тоже и тут все ново и необычно, с точки зрения дружинно-княжеских нравов XI в., как и в эпизоде с отказом «преступить» крест. Пользоваться теми или иными находниками извне, при сведении князьями вотчинных счетов друг с другом, было на Руси в обычае издавна. Не говоря

- 293 -

уже об «умных» дедах Мономахова поколения — Ярославе, Мстиславе и отце их Владимире, так же поступали и «добрые» отцы Мономаховых братьев — Ярославичи Изяслав и Святослав с сыновьями; они тоже не гнушались вмешивать в свои усобицы чужеземцев: Изяслав вел на Киев поляков; Святославичи, лишившись черниговской вотчины, не раз звали на Русь половецких ханов. Но Мономах и этому княжескому обычаю противополагает нечто совсем другое: неприкосновенность родной земли для кого бы то ни было, при любых обстоятельствах, какой угодно ценой, хотя бы ценой своего собственного удела, лишь бы «не хвалитися» было поганым. Мысль о наибольшей важности для князя не собственных дружинно-княжеских интересов, а интересов общенародных, с заботой в первую очередь не о себе, а о «хрестьяных душах и селах горящих», о «худом смерде и убогой вдовице», была тогда мыслью новой: это видно, например, из летописного рассказа о Бояновом любимце, Мономаховом деде Мстиславе, высказавшем после Лиственской битвы, столетием раньше Мономаха, удивительно непосредственно и убежденно, взгляд прямо противоположный: «Кто сему не рад?», сказал он, осматривая поле выигранной им битвы; «Се лежит северянин, а се варяг, а дружина своя цела»; северянина смерда, сражавшегося бок о бок с его дружиной, Мстиславу было жалко не больше, чем общего их врага варяга. Мономах, напротив, княжескую заботу о смерде, как своего рода политическую программу, не только подсказал выдубецкому летописцу Сильвестру, но достаточно ясно провозгласил, как видим, и сам, в Поучении. Ввиду наличия такой программы, вероятно, и адресовано Поучение не к одним только детям, как следовало бы в согласии с жанром, а и к читателю вообще. «Дети мои или ин кто прочтет» — вот дважды повторенная Мономахом формула авторского обращения... В умении же придать своему собственному изображению трогательный отпечаток постоянного «печалования», т. е. заботы о родине, виден, повторяем, большой художник. Подобно гаданью над раскрытой псалтырью, патетичен и выезд из оставленного добровольно Чернигова: «и изидохом на святого Бориса день ис Чернигова, и ехахом сквозе полны Половьчские не в 100 дружине, и с детми и с женами, и облизахутся на нас (половцы), акы волци стояще и от перевоза и з гор, бог и святый Борис не да им мене в користь». Словами псалтыри там, покровительством братолюбца Бориса здесь определяется все один и тот же оттенок.

Если оба рассмотренные эпизода Мономаховой исповеди высоко подымают его образ над средним уровнем современников, то в других ее эпизодах, более уже кратких, он ближе к земле, к породившей его среде и эпохе. Уже одно подразделение любовно перечисляемых им трудов своих на «пути» и «ловы», т. е. на подвиги военные и охотничьи, выдает в нем не только государственного деятеля, но и сына и внука своих предков, с их несложным кругозором и просто достижимыми целями. Но какая при этом прямо клокочущая, не знающая удержу и препятствий активность! «А из Чернигова до Кыева нестижьды (около ста раз) ездих ко отцю, днем есмь переездил до вечерни; а всех путий 80 и 3 великих, а прока не испомню менших. И миров есмь створил с половечьскыми князи без единого 20... А се тружахся ловы дея... конь диких своима рукама связал есмь в пущах 10 и 20... Тура мя 2 метала на розех и с конем, олень мя один бол, а 2 лоси — один ногами топтал, а другый рогома бол; вепрь ми на бедре меч оттял... лютый зверь скочил ко мне на бедры и конь со мною поверже...» И опять нельзя не вспомнить близкую по стилю к породившей ее среде

- 294 -

Повесть об ослеплении Василька: охотничьи термины есть и там, впрочем лишь как метафоры и сравнения; Давид следует за пленным Васильком «яко зверь уловил»; охотничий термин «вабить» (манить собак или сокола на добычу) применен точно так же к князьям: Ярослав отправился в Угры, «вабя угры на Володаря»; на княжеский съезд «привабиша Давида Игоревича»; образами соколиной охоты передан, наконец, как в Слове о полку Игореве, целый воинский эпизод: союзник русских князей, Боняк, напав на угров с трех сторон, «сбиша угры акы в мяч, яко се сокол галице сбиваеть». Исповедь Мономаха и показывает наглядно, какой социальной среде, какому бытовому укладу обязаны своим проникновением в литературу подобные охотничьи образы.

Мономах не гнушается никаким делом, он последовательный враг всякой лени. «Еже было творити отроку моему, то сам есмь створил дела — на войне и на ловех, ночь и день, на зною и на зиме, не дая собе упокоя». Заподозривать правдивость этих признаний нет оснований. Есть, напротив, документальное им подтверждение в уцелевшем Послании современника Мономаха, митрополита Никифора, которое характеризует его теми же чертами, что Поучение: этот князь, говорит Никифор, «больше на сырой земле спит, дома избегает, и платье светлое отвергает, по лесам ходя, сиротинскую носит одежду, и, только входя в город, одевается как властелин» (перевод акад. А. С. Орлова).

Не менее деятелен он и как администратор. «На посадники не зря, ни на биричи, сам творил, что было надобе: весь наряд и в дому своемь, то я творил есмь, и в ловчих ловчий наряд сам есмь держал, и в конюсех и о соколех и о ястрябех»; тут Мономах, впрочем, домовитый скорей хозяин, везде поспевающий сам с тою пристальной, скопидомной мелочностью, которую потом провозгласит житейской мудростью Домострой.

Литературный автопортрет Мономаха многообразен и емок: это и «о земле великий печальник», гуманный деятель во всенародном масштабе, первообраз всех позднейших русских «печальников» о земле — Александра Невского, Димитрия Донского, Михаила Скопина-Шуйского; но это же и просто типический представитель дружинно-княжеского слоя в Киевском государстве на рубеже XI и XII вв. — воин, ловчий, вотчинный домовладыка, но с расширившимся уже культурным и нравственным кругозором; блестящий писатель, начитанный книжник, но начитанный в литературе своего как раз времени, да и писатель, откликающийся прежде всего на запросы своей тоже эпохи: списанный им с себя самого образ князя, — не полудикого уже «невегласа», но и не отрешенного от всего земного монаха (каким стал, например, под влиянием печерян двоюродный его племянник, Николай-Святоша), образ государя «на вся дела человеческая потребна», с псалтырью, правда, в руках, — образ этот несомненно отвечал глубоко уже назревшей тогда потребности киевского общества в чем-то как раз подобном. Порукой этому — блестящее завершение начатой Мономахом и выдублянами литературной эпохи в Слове о полку Игореве: эпически и лирически выраженный там идеал княжеского «печалования» о Русской земле в точности соответствует тому, что несколькими десятилетиями раньше, иными литературными средствами, выразила как раз автобиография Мономаха.

*

Когда и кем включено было Поучение Мономаха в летопись? Выше мы исходили из допущения, что это сделано было анонимным составителем третьей редакции Повести временных лет, работавшим,

- 295 -

как доказано, в духе выдубецкого летописания, около 1118 г. Теперь допущение это можно проверить. Уже тот факт, что труд Мономаха закончен был в 1117 г., т. е. как раз накануне составления названного летописного свода, говорит в пользу выставленной (Шахматовым) гипотезы. Но еще убедительней говорит за нее одна разительная подробность в том известии 3-й редакции Повести, которое соответствует последнему из внесенных в Поучение походов Мономаха. О походе Мономаха под Минск в 1117 г. Ипатьевская летопись сообщает, по сути дела, то же, что Поучение, но с лишними подробностями, одна из которых может прямо указывать на знакомство летописца с Поучением в целом: когда Глеб Минский стал молить Владимира о перемирии, «Володимер», читаем в летописи, «сжалиси темь, оже проливашеться кровь в дьни постные великого поста, и въдасть ему мир». Выше отмечалась уже бесспорная зависимость Поучения от великопостных церковных служб, зависимость, едва ли возможная иначе, как под свежим от них впечатлением, т. е. свидетельствующая, значит, об окончании Мономахом своего труда во время или вскоре после великого поста 1117 г. С другой стороны, и приведенное известие летописи, совпадающее с последним событием в Поучении, не только с точностью разъясняет, где проводил этот пост в 1117 г. Мономах — под Минском, — но и ставит, подобно Поучению, миролюбие Мономаха в прямую связь с покаянной великопостной дисциплиной. Летописное известие под 1117 г. предполагает, значит, у его составителя исчерпывающее знакомство не только с содержанием Поучения, но, кажется, и с обстоятельствами, нам теперь неизвестными, при которых Поучение было написано. А это ведет к заключению о внесении Поучения в летопись тем же лицом, которому принадлежит летописная статья под 1117 г., т. е. анонимным редактором 1118 г. Нельзя при этом еще раз не обратить внимание на теснейшие, как видно, литературные взаимоотношения этого летописца, продолжившего труд Сильвестра, и Мономаха.

Но и труд Сильвестра, с другой стороны, продолжателем имел не только редактора 1118 г., а одновременно, надо думать, и Мономаха. По крайней мере иначе как знакомством Мономаха со сводом Сильвестра нельзя объяснить одной особенности Поучения: полного умолчания, в погодном перечне «путей» Мономаха, о том из его биографии, что с достаточной полнотой изображено уже было в летописном своде Сильвестра: ни о смерти Мономахова брата Ростислава в волнах разлившейся Стугны, ни о трех княжеских съездах, созванных Мономахом, сам он в Поучении не вспоминает — не потому ли, что работал над Поучением с Сильвестровскою летописью в руках? Если так, вот еще один лишний намек на существование теснейшей связи между Мономахом и Выдубецкой летописной школой.

*

В Поучение, как сказано, вставлено письмо Мономаха к Олегу Черниговскому, — тому самому, которого Слово о полку Игореве, за «сеявшиеся» им усобицы, вместо Святославича величает с горькой иронией «Гориславичем». Письмо к нему начинается внутри Поучения, вероятно, со слов: «О, многострастный и печальный аз!» и написано значительно раньше, чем само Поучение, а именно в том самом 1096 г., на который падают породившие это письмо события. Борьба из-за вотчины Олега, Чернигова, в свое время отданного несправедливо Владимиру, но уступленного им обратно Олегу, как рассказано в Поучении, в 1094 г., возобновилась, лишь только Мономаху со Святополком

- 296 -

удалось одержать верх над помогавшими Олегу половцами. Выгнанный из Чернигова, Олег затворился в Стародубе и, после осады, вынужден был принять условия победителей. Но усобица, как пожар, успела уже перекинуться и на более отдаленные области. В муромо-рязанские владения Олега вторгся сидевший перед тем в Курске младший Мономахович Изяслав, овладел было Муромом, но в битве с подоспевший туда Олегом, 6 сентября 1096, был убит. Это-то событие и послужило поводом к переписке Мономаха с Олегом. Впрочем, к ней причастен еще старший Мономахович, сидевший в Новгороде Мстислав, двинувшийся оттуда оборонять ростовские владения своего рода, лишь только их захватил, вслед за победой над Изяславом, Олег. Принудив Олега уйти из Ростова и Суздаля, Мстислав, говорит летопись: «приде Суждалю и, седя ту, посылаше к Ольгови, мира прося, глаголя: Аз есмь мнии тебе, слися к отцю моему». То же писал он ему и раньше, перед выступлением из Новгорода: «Аз пошлю молиться с дружиною своею к отцю своему и смирю тя со отцем моим: аще и брата моего убил еси, то есть не дивьно, в ратех бо и цари и мужи погыбають». Вот такое письмо к отцу, посланное Мстиславом, очевидно, уже из Суздаля, и понудило Мономаха написать, со своей стороны, Олегу. В письме к нему он прямо ссылается на почин в этой переписке своего старшего сына: «Да се ти написах, зане принуди мя сын мой... прислал ко мне муж свой и грамоту, река: „Ладимся и смиримся, а братцю моему суд пришел; а ве ему не будеве местника, но возложиве на бога, а станут си пред богом; а русьскы земли не погубим“». Вняв совету своего старшего сына, Мономах и шлет Олегу слова примирения: «Послушах сына своего, написах ти грамоту». Перед нами, таким образом, отрывок довольно оживленной переписки трех лиц, непосредственных участников породившего эту переписку события. Для Мономаха оно было прежде всего семейным горем. Вот почему образ Мономаха здесь еще более, пожалуй, интимен, чем в Поучении. Он оплакивает преждевременную кончину сына со всей непосредственностью соответствующего полуязыческого ритуала: в его стонах и сетованиях не трудно уловить отголоски народных «плачей»: Изяслава он представляет себе «телу увянувшу яко цвету нову процветшу»; он просит отпустить ему захваченную Олегом сноху, молодую вдову Изяслава, «да с нею кончав слезы, посажаю на месте, и сядеть акы горлица на сусе (на сухом) древе желеючи»; образ, доживший в народных плачах до наших дней:

Коковать  буду,  горюша,  под  околенкой
Как  несчастная  кокоша  в  сыром  бору,
На  подсушной  сижу  да  деревиночке,
Я  на  горькой  сижу  да  на  осиночке.

На обрядовую песню, впрочем свадебного уже цикла, Мономах даже ссылается прямо сам: он желает скорей увидеть сноху «да бых обуим (обняв) оплакал мужа ее и оны свадьбы ею, в песний место: не видех бо ею первыя радости», т. е. обрядового брачного пира, называемого «радостью» (или «весельем») в других древнерусских памятниках.

Мономах и как семьянин был, следовательно, весьма близок к современным ему бытовым формам народной жизни.

Что касается того, когда и где письмо к Олегу включено в Поучение, то случиться это могло скорее всего в одной из северо-восточных летописных сводов конца XII в. или начала XIII в. В Письме идет речь

- 297 -

о вотчинных правах Мономаховичей на Ростовскую землю; больше того, Мономаховичей — младших в роде: старший Мстислав сидит там, по определению Письма, «с малым братом своимь хлеб едучи дедень»; «хлеб едучи дедень» — общеупотребительная в ту эпоху формула вотчинных прав, знакомая и летописи и княжеским договорам. «Малый» же брат Мстислава — как раз родоначальник ростовско-суздальской ветви Мономаховичей — Юрий Долгорукий. Письмо к Олегу могло, таким образом, служить юридическим документом в пользу тех самых прав на Ростовщину младших князей в роде Мономаха, которым принадлежала не последняя роль в истории этой земли в XII—XIII вв. Письмом и могло воспользоваться для своих целей княжое летописание той области и той эпохи.

Будучи включено в третью редакцию Повести временных лет выдубецким летописцем, Поучение Владимира Мономаха органически примкнуло к историческим повестям, созданным в окружении Мономаха и отражавшим его деятельность.