187

Сатирическая литература

Сатира второй половины XVII в. представляет явление качественно новое в общем ходе литературного развития Древней Руси. Отдельные сатирические эпизоды встречаются, конечно, и в литературе предшествующего времени — у летописцев, у Даниила Заточника, в публицистических жанрах, в полемических произведениях. Но сатира, как литературный жанр, впервые появляется в посадской среде в период обострения ее враждебного отношения ко многим сторонам общественного строя Русского государства. Оппозиция лишь в исключительных случаях выливалась в форму народных восстаний: соотношение реальных сил и отсутствие организации мешало открытой борьбе с правящими верхами. Нарастание сопротивления власти со стороны широких масс населения сказалось и в увеличившемся количестве судебных дел по «слову и делу государеву», в которых открывался индивидуальный или групповой протест против феодальной эксплоатации. «Воровские письма» — агитационные воззвания, называвшие главных виновников злоупотреблений, измены и прямых сношений с внешними врагами родины, расклеивались перед восстаниями, фигурировали в судебных делах, отражая рост общественного сознания. При невозможности всегда вступать в открытую борьбу с властью, оппозиционные слои населения делают изображение крепостнического гнета и вытекающих из него «нестроений» темой литературной сатиры.

Уже по самому своему содержанию и резко антиправительственному настроению сатира XVII в. была чем-то вроде подпольной литературы, которую вряд ли удавалось распространять открыто. Списки ходили по рукам, но не заносились в ту авторитетную книгу, которую русский читатель, воспитанный словами «о почитании книжном», привык бережно хранить. В этом, вероятно, одна из причин плохой сохранности этой своеобразной литературы. Устойчивость ее художественной формы, обнаруживающей нередко большое литературное мастерство, позволяет думать, что в свое время сатирический жанр был достаточно выработан в каком-то определенном кругу авторов, отвечая назревшей потребности. Тем немногим, что от этого жанра сбереглось — и то по большей части в поздних списках XVIII в., — не исчерпывалось, разумеется, все наличие сатирических произведений XVII в.

Тематика сатир XVII в. разнообразна, но при этом она неизменно касается наиболее уязвимых мест московского феодально-крепостнического строя. Резкая сатирическая направленность против фактов широкого общественного значения характеризует эту литературу. Сатиры XVII в. берут

188

типичные явления, а не мелкие случайные факты, и этим объясняется стойкость интереса к ним читателей. Как литературный жанр, эта сатира выделяется формой пародии, которую она использует чаще всего. Связь с книжностью предшествующих веков в сатире XVII в. осуществляется мастерским пародированием хорошо знакомых читателю литературных и нелитературных форм. Ссылки на конкретные исторические факты, географические имена, упоминаемые в сатирах, показывают, что они возникали одновременно и в Москве, и в отдаленных от нее местностях. Это было вполне закономерно для времени, когда народные восстания вспыхивали по всей территории Русского государства, обнаруживая общее недовольство тяглого населения.

В обстановке все возраставшего недовольства общественным строем, в Русском государстве второй половины XVII в. не только стихийно поднимались народные восстания, но и делались попытки законным путем — челобитьями на царское имя, выступлениями на земских соборах — бороться с проявлениями общего неустройства.

Все эти челобитные с большим мастерством описывают несчастия жалобщиков. Их повествования, воспроизводящие, в рамках обязательных формул канцелярской речи, быт, иногда с характерными его подробностями, знакомят нас с просторечием, которым авторы челобитных пользуются иногда с настоящим литературным уменьем. Искусство владеть пером для практических надобностей — для писания всевозможных документов — во второй половине XVII в. было достаточно распространено даже среди посадской и сельской бедноты. Здесь была группа профессионалов, которые имели особое разрешение властей «кормиться письмом». Любопытный документ 1668 г. говорит о существовании площадных подьячих, которым давалось разрешение вести на площади делопроизводство под наблюдением особого старосты. Двое посадских из Вологды били челом: «Мы оскудели от пожаров и от медной деньги [медная реформа 1662 г., окончившаяся народным восстанием], торговать, промышлять и кормиться стало нечем, а кормятся на Вологде в писчей избушке площадным письмом посадские оскуделые люди; вели, государь, нам кормиться площадным письмом с площадными подьячими вместе и выписныя деньги с ними делить поровну, чтоб нам впредь твоих податей и служб не отбыть и вконец не погибнуть».

Уездным крестьянам обязанность писать челобитные, «крепости», «записи» и другие документы выполняли церковные дьячки. Когда их выбирали «миром», то в «записи» им поручалось «у наших всяких мирских дел у письма быть всегда готову».

Можно предполагать, что эти профессионалы — посадские и сельские грамотеи — принимали участие в создании той своеобразной литературы, которая во второй половине XVII в. не только тематикой, но и ее литературным оформлением сближается с челобитными, грамотами и другими документами, характеризующими «нестроение» в Русском государстве этого времени. Профессиональные навыки ощущаются вполне отчетливо у авторов этих сатирических произведений: они владеют и деловым языком документов и церковным языком, причем весьма хорошо осведомлены в богослужебной литературе.

Авторы сатир XVII в. обнаруживают свою тесную связь и с устной поэзией. Все эти данные позволяют нам думать, что свои литературные навыки посадская и сельская интеллигенция применяла не только в области официального делопроизводства. Вместе с приказными служащими,

189

которые в это время были втянуты в литературную работу, так как им поручались переводы чисто литературных произведений, и площадные подьячие и церковные дьячки могли пробовать свои силы, придавая литературную форму тем темам, которые им подсказывали их клиенты-челобитчики.

Обнищание во второй половине XVII в. посадской массы, разоряемой «богатыми мужиками», дало тему «Азбуки о голом и небогатом человеке».

К середине XVII в. тяглые слои посада вместе с крестьянством, малоземельными и безземельными служилыми людьми и младшим духовенством были настроены резко оппозиционно к правящим кругам, распоряжения которых довели малоимущее население до полного обнищания. В посаде общее возмущение вызывало неравномерное распределение тягла, производившееся выборными «излюбленными головами» или старостами в ущерб интересам «молодших» людей. Правом раскладывать по своему усмотрению повинности посадские богатеи распоряжались бесконтрольно, и население отвечало на экономический нажим то открытыми выступлениями, сопровождавшимися агитацией с помощью «воровских писем», то челобитными на царское имя, в которых «молодшие» люди пытались лойяльно восстановить справедливость. Правительство вынуждено было иногда само напоминать воеводам, чтобы они принимали меры к охране интересов посадской бедноты. Так, например, в 1663 г. из Москвы писали Нижегородскому воеводе: «беречь, чтобы в Нижнем Новгороде посадские земские старосты и целовальники и денежные сборщики и мужики богатые и горланы мелким людям обид и насильств и продажи ни в чем не чинили». Приказы верховной власти давали мало результатов, и население разбегалось со своих мест, отягощенное непосильными повинностями. Уложение Алексея Михайловича, закрепившее посадское население на местах, лишившее его права выхода со своего тягла, особенно ухудшило положение посадской массы.

Не только официальными деловыми формулами, но и образной речью живого языка жалуются челобитные посадских крестьян на свою судьбу. «Бьет челом бедная горькая вдова с детишками», которую хотят насильно вернуть на житье в Новгород: «пожалуй меня, бедную горькую вдову беспомощную, не вели, государь, их ложному челобитью поверить и детишек моих до основанья разорить». «Новгородской сотни тяглец», переселенный в Тверь, просит: «а дворишко Московской не продался, купца вскоре нету. Милосердый государь, пожалуй меня, сироту своего, не вели, государь, с таво моево дваришка имать своей государевой подати и городовой доделки, чтоб мне, на двое платя, в конец не погибнуть». У «бедной вдовы Устюжанки» все имущество «взял силно Яков Иванов сын Пахолок неведомо почему, владеет и по се число... а я, бедная вдова, в ево насилстве помираю голодною смертию и волочюся меж двор». Сильные люди, как показывают такие челобитные, «дают за приставы, держат в железах и мучат из своих нажитков, а прошают себе многих посулов и поминков», «сбивают со двора», «вымучивают кабалу», а потерпевшие «скитаются меж двор...»

«Азбука о голом и небогатом человеке» в форме «толковой азбуки», известной в русской литературе с XI в. (в тексте которой каждая строка начинается с очередной буквы алфавита), рассказывает историю москвича-посадского. Он «шатается на чуждей стороне меж двор», потому что от имущества его состоятельных родителей, оставивших его в детстве сиротой, не сбереглось ничего: «земля моя дворовая пуста и былием поросла, посеять нечево, пахать стало не на чем, клячи нет». Причина обеднения — обычная для XVII в.: «От сродников зависть, от богатых насильство, от

190

сосед ненависть, от ябедников продажа, от льстивых наговор хотят меня с ног свесть...» Какого-то «богатого мужика» с особенной ненавистью вспоминает бедняк: «Охнул бы у меня богатый мужик, как бы я ево дубиною по спине ожег, чтоб впредь бы на меня зла не мыслил». Имущественное неравенство вызывает у него ожесточенный укор по адресу богачей: «Люди вижу, что богато живут, а нам голым ничего не дают, чорт знает их, куда и на што деньги берегут». Бедняк горько иронизирует над своей судьбой: «Ферези были у меня хорошие рогоженные, а завяски были долгие мочалные, и те лихие люди за долг стащили, а меня совсем обнажили»; шел бы я в город и купил бы себе сукна и сшил бы шубу с королки, да тем лиш, што животы та у меня коротки»; «ехал бы в гости, да не на чем, да никуды не зовут»; «ел бы я мясо, да лих в зубах вязнет, а притом же и негде взять...» Бороться с «богатым мужиком» «голому человеку» не под силу, как и в действительности оградить себя посадскому «молодшему» человеку от произвола богатеев было трудно. Отсюда — безнадежный пессимизм «истории о голом»: «На што живот мой меня позорит, не лутче ль живота смерть мне принять»; единственный выход — «уйти воровать, так скорея меня повесят», печально заключает свои мысли герой, вспоминая тех неудачников, которые в XVII в. уходили к «ворам» (на юридическом языке XVII в. так назывались всякого рода нарушители законов, в том числе и бежавшие от феодальной эксплоатации на окраины крестьяне, посадские и другие неимущие), занимая открыто враждебную по отношению к правительству позицию.

*

Монополия на кабацкие откупа, отдававшая массу населения в руки целовальников, вызывала резко враждебное отношение к кабакам. Старая тема о пьянстве, изображавшемся как «грех» в разнообразных жанрах древней русской литературы, в XVII в., ставится по-новому. В сатирической «Службе кабаку» моральная оценка пьянства отодвинута на второй план, основная же задача автора, давшего яркую картину именно кабацкого пьянства, жадности целовальника, — обличение правящих кругов, которые организовали кабаки, пускавшие по миру «питухов». Если вся предшествующая литература угрожала пьянице адскими мучениями после смерти, то автор XVII в. предостерегает его от кабака потому, что в жизни его ждет полное разорение.

Власть, опиравшаяся на посадские верхи, давала им привилегии, из которых весьма тяжелой для населения оказалась монополия на откупа кабаков. Положенные на кабаки оклады-прибыли поручалось собирать целовальникам или головам, которые лично и своим имуществом отвечали за то, чтобы доход не оказался меньше назначенной суммы, а по возможности превысил ее. Целовальникам вменялось в обязанность «искать перед прежним прибыли», так как кабацкий доход, вместе с таможенными пошлинами, составлял около 90% государственного дохода. Для сбора прибыли с кабаков целовальникам предоставлялись широкие права: действовать «бесстрашно, за прибыли ожидать его государевы милости и в том приборе никакого себе опасения не держать, питухов не отгонять». Большинство целовальников ухитрялось не только грабить в кабаке народ, но обкрадывать и казну, укрывая свои прибыли. Народная ненависть к кабаку и к целовальникам возросла в этих условиях до того, что никакими наказаниями правительство не могло искоренить тайное корчемство. Даже под угрозой «сечь руки и ссылать в Сибирь» продолжали тайно курить вино и продавать его, лишь бы не итти в кабак, пускавший людей по

191

миру. Протест против кабаков объединял тяглые классы, которые в XVII в. уже лишены были права курить вино дома. Целовальники грабят в кабаке, дают «кабацкого питья в долг не по животу и промыслом»; пьяница в кабаке «пьет и бражничает безобразно и зернью и карты играет и жену свою бьет и мучит не закону», жалуются челобитчики и просят «свести кабаки» (т. е. закрыть).

В «Службе кабаку»,1 пародируя церковную службу — «малую» и «великую» вечерни и житие мученика, автор изображает судьбу постепенно пропивающегося пьяницы, причем по той изобретательности, какую автор обнаруживает, подбирая бранные эпитеты кабака, совершенно очевидно, что вся сила его негодования направлялась именно на организаторов этого учреждения Русского государства. Привычные эпитеты, подчеркивающие греховность пьянства («греху учитель», «душевному дому разорение, аду сопрестолниче, сатане собеседниче, диаволу спутниче, душам губителю» и т. д.), теряются среди перепевов одного основного мотива: кабак — «людем обнажение велие». Песнопения пестрят эпитетами, варьирующими эту мысль: кабак — «несытая утроба, от всего добра отводитель, домовная пустота, неблагодарная нищета, богатства истощитель, нагота и босота, голое сиротство, мирским людям обнищание и одолжение и всего добра лишение» и т. п.; от кабака — все преступления и пороки: он «злодеем пристанище, воровству и грабежу наставниче, приезжим гостем досада великая, неправедны, пронырливы, скаредным рукам грязнение, костем ломание...», «гневу водворитель, человеконенавистниче, злыи учителю, злосмердение и злоневерие, священником омрачение, иноком посмех, простым людям нечестная смерть, злословны, неподобны...» Даже состояние пьяницы с похмелья вошло в эпитеты кабака: он «с похмелья великая стонота, очам отемнение, уму омрачение, рукам трясание...»

В этих эпитетах сказалась вся народная ненависть к кабаку, к его устроителям, не обращавшим внимания на просьбы свести кабаки, к целовальникам, грабившим там народ, чтобы заслужить царскую милость прибылью «против прошлых лет». В них видна и картина полного разорения «питуха», которого, по приказу начальства, целовальник старался «не отводить от кабака», давая ему в долг «не по животом и промыслом».

Разбросанные по отдельным частям «Службы кабаку» биографические эпизоды дают все вместе — законченный образ человека, загубленного кабаком. «Во многие дни собираемо богатство во един час все погибе», когда он стал привычным посетителем кабака. Здесь он «очистился до нага»; то ему «перстни на руке мешают, ногавицы тяжело носить, портки» и он их «на пиво меняет... всякому у себя велит пити, а на завтреи и самому будет просити»; то, пропив одежду, пьяница «рукоделие заложил», и, наконец, «около кабака часто ходити извыкл еси и глядети прилежно ис чужих рук извыкл еси»; теперь пьяница «пропився в раздраные ризы облечется. На кабак поити не с чем, даром не дают, заложить нечего». Дома у него печальная картина нищенства: «ни единыя ризы в дому... на ветр живот свой развеяша... дом потешен, голоду и холоду изнавешан, робята пищать, ести хотять, а мы право божимся, что и сами не етчи ложимся». Родные отступаются от пьяницы, жена жалуется: «Всегда муж той пьян приходит, дом наш разорился, с ним бы разошлася, а дети бы чужую сторону

192

спознали». Свою вину перед семьей сознает и сам пьяница: «С блудницами расточих все имение свое... родители мене отвергошася... много было имения, из дому все выносил, и на тебе [кабаке] пропил, и к жене прибрел и наг и бос, борже спать повалился, а в нощи пробудился и слышах жену и детей, злословящих мя: ты пьешь и бражничаешь, а мы с голоду помираем».

В крайне реалистических тонах рисуется этот пьяница, потерявший уже всякое чувство собственного достоинства: «Для ковша душу свою топиш, пьющему потакаешь, льстиш, вежлив ся твориш пред ним... пропоицу садиш и место ему одуваеш, чтоб ему сесть, седалища не изгрязнити, избу мятеш...» Пьяница умоляет целовальника поверить ему в долг: «Валяюся с похмелья, жадает ми душа пити... умилно к целовалнику вопию: помилуй мя похмельнаго, как будет хотя вдвое возми, не умори мене напрасно». Не получив ничего, пьяница готов итти на воровство: «в ноче... у пьяных мошны холостишь... прутье терпиш... на палатях смышляешь, как бы кого облупити». С горькой иронией автор задает вопрос: «Кто с пропою не научился лгати? Не токмо покинулся воровати, но и сущих с ним научая красти и разбивати». С грустной насмешкой над самим собой пьяница изображает «мзду» за свои «труды»: «в тюрьму вселился еси, и тамо сущую мзду трудов своих прием — ожерелье в три молоты стегано, перстень бурмитской на обе руки наложил еси, и нозе свои во кладе утверди».

Вся пародия построена на параллели — мученик за веру, раздающий богатство бедным, и пьяница, нищающий в кабаке. Параллель завершается житием пьяницы, искусно пародирующим устоявшуюся форму церковного жития. Все подвиги благочестия заменяются картинами безобразного поведения пьяницы и его родителей. Обычная житийная канва — происхождение от благочестивых родителей, ранние подвиги святого, его послушание, раздача бедным имущества, мученическая жизнь в бедности — заменяется в такой же последовательности описанными этапами биографии пьяницы. Вместо благочестивых — у него родители «неподобны и безумны»; сам он в детстве не послушен, как святые, «а изволи по своей воли ходити»; от родителей он уходит не на подвиги благочестия, а «нача ходити на вечери и на вино многое»; имение он раздает не бедным, а, «на корчмицу» придя, «расточи имение свое не бога ради» и т. д. Параллель выдержана до конца, где вместо картины смерти праведника показан пьяница, которого из тюрьмы «ко злой смерти» ведут.

Пародирование церковных песнопений проведено с большим уменьем, и оригиналы отдельных частей «Службы кабаку» узнаются без труда. Иногда автор близко повторяет начало церковной песни, продолжая свободно развивать затем свою тему, например: «Егда славнии человеци, в животех искуснии, в разуме за уныние хмелем обвеселяхуся, тогда егда во многие дни се твориша, питием омрачаху свои сущии разум...» (ср. церковную песнь: «Егда славнии ученицы на умовении вечери просвещахуся, тогда Июда злочестивый сребролюбия недугом омрачашеся...»). В других случаях автор сохраняет близость к оригиналу на протяжении всего текста; так поступает он чаще всего с общеизвестными молитвами, например: «Сподоби, господи, вечер сей без побоев до пьяна напитися нам; лягу спати, благ еси нам, хмелю ищущим и пьющим, и пьяни обретошася; тобою хвално и прославлено имя твое во веки нами. Буди хмелю, сила твоя на нас, яко же уповахом пьюще на тя»; здесь пародируется вечерняя молитва, содержание которой автор приспособляет к своей теме: «Сподоби, господи, в вечер сей без греха сохранитися нам, благословен еси... и хвално и прославлено имя твое во веки аминь. Буди, господи, милость твоя на нас,

193

яко же уповахом на тя». Наконец есть в «Службе кабаку» части, построенные на одном звуковом подражании церковному тексту, без всякого стремления пародировать его содержание, например: «Свяже хмель, свяже крепче, свяже пьяных и всех пьющих помилуй нас голянских» (ср.: «Святыи боже, святыи крепкии, святыи бессмертныи, помилуи нас» и т. д.).

В большинстве случаев автор выбирал для пародирования наиболее употребительные песнопения, надеясь таким образом легче вызвать у своих читателей подходящие ассоциации. Часослов, Минея служебная, Трефологий подсказывали ему образцы.

Хорошее знание порядка церковной службы, последовательности отдельных частей ее и самого текста песнопений наводит на предположение, что автор знал церковную службу по своей профессии. Вместе с тем ритмическая речь, фольклорные пословицы, живой образный язык выдают в нем человека, не оторвавшегося от народной среды. Скорее всего им был один из младших церковнослужителей, посещавших кабаки наравне с мирянами. Кабацкий быт он знает основательно и с особенным вниманием вспоминает пьянствующее духовенство, которое несет в кабак не только свое, но и церковное имущество: «поп и дьякон — скуфьи и шапки, однорятки и служебники; чернцы — манатьи, рясы, клобуки и свитки и вся вещи келейныя; дьячки — книги и переводы, и чернилы и всякое платье и бумажники... пономари — воск и свечи»; «сорокоустные деньги» также пропивают попы и в то же время «помышляют, коего бы мертвеца с зубов одрать», как бы «у мужиков во братчинах напиться», а затем «от попадей жюрбы убежать».

Прямое указание одной «стихиры пустотной» дает возможность довольно точно установить, где сложилась «Служба кабаку». В этой стихире упоминается «Вычегодское Усолье», реки — Вычегда, Лала и Виледь, т. е. район, в котором в XVII в. хозяйничали богатые промышленники Строгановы. Они сосредоточили в своем владении основные промыслы, держали в руках всю торговлю и собирали земельный фонд, используя для этого всевозможные ссудо-денежные операции под залог имущества. Спаивание в кабаке было одним из наиболее испытанных средств закабаления населения, закладывавшего целовальнику не только движимое имущество, но и землю, и даже продававшего свою личную свободу. Хищническое хозяйство Строгановых, скупавших за бесценок и за водку меха у полудиких северных и сибирских народов, вспомнил, вероятно, автор «Службы кабаку», когда он упомянул о «дальних языческих странах», где слышат «кабацкое обнажение». Характерно, что и древнейший список «Службы кабаку» 1660-х годов сохранился в прилуцком монастыре, находящемся как раз в районе рек, названных автором (близ Сольвычегодска). Здесь на севере, вдали от правящей Москвы, свободнее могла сложиться эта смелая сатира на кабак: для правительства он был в то время одним из главных источников дохода, для автора — «людем обнажение велие».

*

Судебные порядки Русского государства, земельные тяжбы XVII в. подсказали содержание одной из самых популярных не только в XVII, но и в XVIII в. сатирических повестей, которая из рукописей перешла в лубочные издания и, наконец, в фольклорную сказку, — именно повести о Ерше Ершовиче.

Пристрастный московский суд еще в XVI в. обличал Максим Грек. В XVII в. «злохитренные навыки» центральных учреждений распространились и на областное управление: не только приказный суд, но и областное

194

воеводское управление славилось своим взяточничеством. Соединяя в своих руках военную власть, финансовое и полицейское управление с судом и расправой по отношению ко всему населению уезда, воевода в это время фактически был почти бесконтрольным распорядителем судьбой местного населения. После «великой разрухи» начала XVII в. воеводскому суду пришлось особенно много вести земельных тяжб, вызванных насильственными захватами земель, брошенных владельцами или таких, на которые владельцами были утеряны документы. В этой обстановке земельные тяжбы захватили всех: судились помещики с государством, захватив дворцовые земли; из-за границ спорили монастырские и дворцовые вотчины; посадские люди тягались с пришлыми за захваченные последними пустые дворовые места; крестьяне постоянно жаловались на помещиков, крупных вотчинников и монастыри, которые отнимали у них земли. Произволу судебной власти был предоставлен широкий простор в решении этих тяжебных дел, и сила оказывалась на стороне тех, кто мог более щедро оплатить решение суда.

Трудно было прямо бить челом на взяточничество судей. Однако любопытное указание на то, что «посулы и поминки» в суде были обычным явлением, находим, например, в «записи», какую давали еще с XVI в. крестьяне, выбирая своих земских судей. Перечень обязанностей судьи в такой записи кончался характерным наказом: «ему, судье, судить и указ чинить безволокитно, посулов и поминков не брать, другу не дружить, недругу не мстить». Последние слова — несомненный отголосок судебной практики.

Повесть о Ерше Ершовиче в старшей редакции обычно имеет заглавие — «Список с судного дела, как тягался лещ с ершем о Ростовском озере и о реках». Более двадцати сохранившихся вариантов повести — рукописных, лубочных и устных — распадаются на 4 редакции, которые показывают, с каким активным интересом относились читатели к этой сатире, изменяя сюжет и характеристики действующих лиц, делая ударение то на одних, то на других сторонах повествования.

По первоначальному авторскому замыслу, насколько он может быть восстановлен по разнообразным вариантам, тяжба идет между ершом и лещом, который сам себя называет «кормовой сынчишко боярской», а ответчик ерш именует его своим крестьянином. Лещ заверяет суд, что ерш отнял у него Ростовское озеро. Ерш утверждает, что озеро «вотчина» его дедов и отцов. Первых свидетелей, названных лещом, — сига из Волхова и ладогу из Нарвы «в немецкой области под Ивангородом» — ерш отводит как «соплеменников» леща. Приводят «общую правду», т. е. свидетеля обеих сторон, сельдь переславскую, причем линь освобождается от обязанностей понятого «посулами великими». Сельдь обвиняет ерша, так же как и осетр, который серьезно уверяет суд, будто ерш обманом заманил его «жировать» в Ростовское озеро, а затем загнал в невод. Судьи приговаривают ерша «казнить торговой казнью — против солнца повесить в жаркие дни за ево воровство и ябедничество».

Сюжет повести — изображение земельной тяжбы между владельцами, социальная принадлежность которых неясна. Если даже лещ и действительно, как он сам показывает, «сын боярской», то ерш представляется скорее одним из тех деклассированных «гулящих людей», каких было немало на Московской Руси в XVII в. Среди них были посадские и крестьяне уходившие от тягла, были смелые и предприимчивые беглые холопы, побывавшие на военной службе, были и разорившиеся помещики. Судятся челобитчики, связанные, как и их свидетели, с Новгородской областью,

195

поэтому в старшей редакции и судят их «новгородские судьи». Автор точно указывает, что Ивангород находится «в немецкой области», т. е. дело происходит после 1617 г., когда Ивангород надолго оказался оторванным от русских земель. Но суть сатиры — не в сюжете, а в характеристиках действующих лиц. Внешне обвинив как будто ерша, обидевшего «боярского сына» леща и «великого боярина» осетра, — автор не скрывает своего намерения представить в смешном виде судей-бояр и истца-леща. Явно комическое впечатление производит толстый жирный лещ, обиженный маленьким юрким ершом, и с откровенной насмешкой автор повторяет жалобу осетра, «большого боярина и воеводы», над которым поиздевался ерш. По ходу рассказа совершенно очевидно, что приговор суда диктуется не только признанием прав леща «на Ростовское озеро; главная вина ерша — его издевательство над «великим человеком» осетром. И как ни насмешливо отзывается автор повести о «маломочных» покупателях ерша, весь капитал которых «одна деньга», тем не менее смелость и изворотливость ерша оттеняются выгодно глуповатыми фигурами жалобщиков.

В этом своем первоначальном виде «судное дело» леща с ершом построено на судебных формулах «судных» и «правых» грамот, установившихся еще с XV в. Вся схема повести о ерше повторяет эти формулы с большим уменьем. Отдельные выражения в речах свидетелей и тяжущихся также находят себе параллели в деловом приказном языке. Но для датировки повести гораздо важнее самый замысел: дать пародию на готовый образец. Консервативный деловой язык в течение, по крайней мере, двух столетий сохранял те формулы, которыми воспользовался автор повести. Но форма пародии и яркий реализм, окрашивающий все изложение, характерны для времени не ранее середины XVII в. К этому же периоду подводит и общее сатирическое настроение повести: в сюжете отразились запутанные земельные отношения, которые давали нередко повод к всевозможным насилиям и беззакониям, а попутно больно задет господствующий класс, представители которого — воевода и бояре-судьи — выведены смехотворными фигурами, а самый суд показан подкупным «посулами великими».

Читатели еще в XVII в. усилили сатирический элемент в повести. В части текстов конец первоначальной редакции заменяется новым: ерш, выслушав приговор, обвиняет судей — «судили не по правде, судили по мзде», говорит он и уходит «в хворост». Этот благополучный для ерша исход введен читателями, которые расценили ерша не только как «вора, обманщика и ябедника», но которым он понравился своей смелостью, предприимчивостью, ловкостью, с какой он одурачил даже боярина-осетра. Эта замена произошла в то же приблизительно время, когда привлек сочувствие читателей и другой литературный герой-плут. Флор Скобеев, обманом женившийся на дочери знатного стольника. Выпады против продажного суда пополнили речи ерша, когда он отводил свидетелей: теперь он называет их «люди великие, богатые, животами прожиточные», которые «хотят его испродать напрасно».

Во второй редакции читатели сделали иск леща справедливым, назвав его «крестьянином ростовского уезду», а его обидчика «из рода детишек боярских мелких бояр». В рассказе введен ряд новых бытовых подробностей. Замысел изобразить борьбу младших с сильными старшими углублен в одном из вариантов этой редакции включением резких характеристик «толстосумов», «сильных»; с этими обличениями обращается ерш к осетру: «вы люди глупые и нерассудные, только де вы надеетесь на свою спесь и богатство, а нас, малых людей, во всем уничтожаете, и нас, умных людей,

196

за дураков исчисляете, и ни во что вменяете, того ради вы от своей спеси и глупого высокоумия и погибаете».

Две позднейшие редакции повести подготовили переход ее в комическую сказку, какой она сделалась в устных пересказах. В ней появились рифмованные отрывки, прибауточная речь: «Ехал ершишко на осиновых дровнишках, и прошался ершишко в славное Ростовское озерышко» и т. д.

Рядом с «судным делом» ерша с лещом, с начала XVIII в. в рукописных текстах известна рифмованная повестушка, которая изображает в шутливой форме поиски ерша после того, как он ушел от приговора суда. Эта повестушка вся построена на игре собственными именами людей, ищущих ерша, и созвучными этим именам словами, подобранными притом в рифму: «Шол Перша заложил вершу, пришол Богдан, да ерша ему бог дал, пришол Иван, ерша поимал, пришол Устин, да ерша упустил» и т. д.

«Повесть о Шемякином суде» — также сатира на взяточничество судей. Ее своеобразный полукнижный, полународный склад, созвучные ей мотивы в устном и книжном творчестве многих народов давно привлекли внимание историков литературы.

Сюжет повести — тяжба между двумя братьями-земледельцами, богатым и бедным. Однажды «прииде убогий к богатому просити лошади, на чем бы ему из лесу дров привезти». Богатый дал лошадь, но без хомута. Убогий привязал дровни ко лошадиному хвосту «и поиде в лес и насек воз велик, елико сила может лошади везти». Подъехав к воротам своего двора, убогий забыл выставить подворотню; лошадь рванулась через нее и оторвала себе хвост. Богатый, «рассмотря, что лошадь его без хвоста», не согласился взять ее обратно и направился к судье Шемяке «бить челом» на брата. Вместе с ним пошел и убогий, «ведая, что будет по него из города присылка», а «езду» приставам («хоженое») ему оплатить нечем.

По дороге братья остановились на ночлег у богатого мужика (или у попа). Хозяин «нача с богатым ужинать и пити и ясти», а бедный, лежа на полатях и засмотревшись на ужинающих, «внезапу урвася с полатей» и задавил ребенка, спавшего в люльке. Отец ребенка тоже пошел с ними к Шемяке со своим челобитьем.

Проходили они все по мосту «над глубоким рвом». Убогий, думая, что «не быть ему живому от судьи Шемяки», бросился с моста, «хотя сам себя смерти предати», упал на больного старика, которого сын вез на салазках в баню, и зашиб его до смерти. Сын тоже пошел с ними к судье.

Выслушав первого челобитчика, Шемяка предложил убогому ответить на обвинение в порче лошади. Он же вместо ответа показал камень, завернутый в платок; убогий поднял этот камень на дороге, размышляя, «как бы ему беды избыти». Судья принял показанное за «посул» и постановил, что лошадь должна оставаться у убогого, пока у нее не вырастет хвост. Выступил второй челобитчик; убогий снова показал судье свой узел, и судья «помысли, что ему от другого суда сулил», приказал мужику отдать убогому свою жену, «по тех мест, пока у ней ребенка сделает», а третьему истцу, в надежде еще на один посул, сказал: «взыди ты на мост, а ты убогий, стань под мостом, и ты с мосту бросись на того убогого, якоже бросился на отца твоего».

Все истцы дали убогому отступное, чтобы помириться с ним, не выполняя наказов судьи. Судья же стал требовать обещанного «посула». Убогий, развернув узел, показал судье камень и объяснил, что он «тем камнем хотел его ушибити». «Судья же нача креститися: слава богу, что я по его судил».

197

Первые исследователи повести о Шемяке признавали ее самостоятельным русским произведением, и спор шел лишь о том, связывать ли ее сюжет с судебными порядками XVII в. или с тем Дмитрием Шемякой XV в., о котором русский Хронограф XVII в. замечает: «От сего убо времени в велицей Русии на всякого судью и восхитника во укоризнах прозвася Шемякин суд» (Шемяка — брат Василия Темного). Впоследствии было отмечено сходство повести о Шемяке с циклом сказаний о судах, широко распространенным на Востоке и Западе, и поставлен вопрос о ближайшем источнике русской повести.

Элементы сатиры наслаивались на легенду постепенно, по мере сближения ее с условиями реальной действительности, и предание о мудром и неподкупном судье превратилось в конце концов в один из многих рассказов о корыстолюбии и пристрастии отдельных представителей судебной власти. Такие рассказы издавна существовали во всех литературах. Так, например, персидская редакция предания «о Кривосуде» (сложившаяся в XIII в.), изображая объективную справедливость приговоров, дает резко обличительную характеристику судьи.

В рукописных сборниках конца XVII и XVIII вв. «Повесть о Шемякином суде» читается часто рядом с анекдотами и «смехотворными» повестями, полученными через польское посредство. Это обстоятельство и прямое указание одного из списков — «Шемякин суд выписано из полских книг» — дало повод исследователям относить и повесть о Шемякином суде к переводным произведениям и искать ее оригинала в польской литературе. Русскую повесть сопоставляли с польской народной шуткой «о показывавшем судье камень», литературно обработанной в середине XVI в. Николаем Реем из Нагловиц.

Однако попытки представителей сравнительно-исторического метода установить прямую генетическую связь между русской повестью о Шемяке и иноязычными вариантами сказаний о мудром и неподкупном судье, превращающимися со временем в сатиры на корыстных судей, — следует признать глубоко ошибочными. Источник русской повести о Шемяке — в самой русской действительности, а литературное оформление впечатлений от этой действительности произошло под прямым воздействием русских народных сказок о тяжбе бедного с богатым.

Рассказ о судебной процедуре полон в повести реалий, воспроизводящих обстановку городского суда второй половины XVII в. («из города посылка» за ответчиком, «езда приставом платить», «челобитная исковая», «бити челом судии», «судейский указ» и т. д.). Предшествующие суду события происходят в конкретной обстановке русского крестьянского хозяйства (дровни, подворотня, хомут, полати, зыбка, баня и т. д.).

В сказке о двух братьях — богатом и бедном1 — судья, к которому направляются все обиженные, назван «праведным»; здесь (как и в смоленском варианте) нет ни слова о камне, который судья принял за посул в повести, поэтому приговор ничем не опорочен. Этот сюжет в народной передаче ассоциировался с русскими сказками о двух братьях, наделенных разной долей (поэтому убогий и богатый — братья), о рождении у богача вымоленного сына, о работе в течение целого лета за одну меру ржи и т. д.

Популярность сюжета повести о Шемякином Суде и замысел автора высмеять закон возмездия, диктующий приговор Судьи, а самого судью показать взяточником — легко объясняются из судебной практики Русского государства середины XVII в. По Уложению 1648—1649 гг. наказания

198

преступника напоминали характер совершенного им преступления: за убийство казнили смертью, за поджог сжигали, фальшивомонетчикам заливали в горло расплавленный металл, за нанесенные увечья отвечали «рука за руку, нога за ногу, глаз за глаз и иное против того ж», т. е. возмездие, как и в повести о Шемякином суде, повторяло преступление. Но судья, как в сатирической литературе XVII в., показан взяточником: продажность суда к этому времени была обычным явлением.

Литературная обработка устной сказки удержала наименование богатого и убогого братьями, сохранила самый характер приговора, но включением эпизода с камнем превратила «праведного судью» сказок в корыстного взяточника Шемяку. Имя Шемяка, неизвестное народной сказке, могло быть воспоминанием об историческом Шемяке — брате Василия Темного (прозвище «Шемякин» известно и в XVII в., когда его носили и усольский крестьянин, и боярский сын, и казак1). Соединение просторечной манеры с книжной («и по неколику времени прииде убогий к богатому брату просити лошади, на чем бы ему из лесу дров привезти» и т. п.) создало индивидуальный стиль повести; «истинным героем» ее, по мнению академика Н. Тихонравова, «остается убогий, изворотливый ум которого торжествует над случайностями житейскими, и над материальной силой богача, истцов и самого Шемяки-судьи».2

При таком объяснении происхождения литературной повести о Шемякином суде выражение одного из списков ее — «выписано из польских книг» — следует понимать лишь в том смысле, что жанр этой небольшой повести напоминал писцу переводные новеллы, пришедшие к нам действительно «из польских книг».

С середины XVII в. до 1830-х годов повесть о Шемяке в сокращенном виде несколько раз воспроизводилась в лубочных изданиях; ее текст здесь представляет надписи, разъясняющие 12 картинок, довольно грубо передающих главные моменты рассказа. В этих надписях язык повести еще упростился, книжный элемент в нем ослабел, и весь стиль изложения примкнул к манере «народных книг» этого времени. В рукописи 1760-х годов сохранилась и старшая литературная переработка повести. Действующие лица получили здесь претенциозные имена во вкусе сатирических журналов второй половины XVIII в.: Федор Скородум, поп Агафаггел Пигасиев, его жена Хиония Елпидифоровна, судья — Акепсим Елиазарович и т. д. В этой переработке усложнена мотивировка поступков (например, богатый не дал хомута в расчете на то, что бедный не возьмет без хомута лошадь; камень поднят бедняком потому, что он принял его «за некое сокровище» и т. д.), подробнее описан ход судебного процесса, стиль витиеват и уснащен формулами приказного делопроизводства. Литературно подновлены и обработки 1794 г., 1831 г. (Н. Полевого), стихотворное переложение К. Н. Льдова (1890); О. Ф. Миллер (1873) дал самостоятельную разработку темы, ввел новые диалоги, написанные гладким стихом. Лубочное издание и рукописный текст повести о Шемякином суде были переведены на немецкий язык (1808 и 1831), заинтересовав переводчиков своей связью с народной сказкой.

*

В сороковых годах XVII в. стольник Иван Бегичев называл в числе «баснословных повестей» — «смехотворное писмо» «о куре и о лисице».

199

В рукописной традиции только с XVIII в. сохранилось «Сказание о куре и о лисице», которое, как и повесть о ерше, из рукописей перешло в лубочные издания, в печатные сборники XVIII в. и в устную сказку.

Вычитая позднейшие наслоения, мы получаем в пересказах XVIII в. фабулу, выразившую насмешку над формальным благочестием официальной церкви. Этот сюжет мог зародиться в XVII в. в среде, обнаружившей критическое отношение к церковной обрядности и к представителям официальной церкви.

Еще в середине XVI в., на дворянские реформы, усилившие экономический нажим на тяглые классы, последние ответили «ересью», под религиозной оболочкой которой скрывалось сильное недовольство существующими социальными отношениями. Религиозное вольнодумство было формой классового протеста против феодального строя, защитницей которого была государственная церковь. В области специально церковной это вольнодумство подвергало критике не столько религиозную теорию, догматы, сколько практику и то пристрастие к формальной обрядовой стороне религии, которое к этому времени уже было характерным для официальной церковности. Рост такого критицизма происходил, возможно, не без влияния реформационных идей, проникавших в Русское государство через Литву. В XVII в. религиозное «вольномыслие», хотя и не в форме резко выраженных ересей, как у Феодосия Косого, Матвея Башкина, а позже у Хворостинина, но все же в форме более свободного отношения к вопросам обрядности, захватило целые группы населения и именно те, которые и политически были прогрессивными для своего, конечно, времени. Известно, например, как равнодушно отнеслись московские служилые круги к вопросу о перемене веры королевичем Владиславом, претендентом на московский престол. Упадок почтения к старой обрядности именно среди служилых людей отмечает в 1622 г. патриарх Филарет, когда он пишет с упреком Киприану, архиепископу Сибирскому и Тобольскому: «В сибирских городах служилые и тамошние люди живут не по-христиански, не по преданиям св. апостолов и св. отцев, а по своим скверным похотям. Многие русские люди... крестов на себе не носят и постных дней не хранят, пьют и едят и всякие скаредные дела делают вместе с бусурманами». Среди этих служилых людей, как говорит дальше грамота, было много приезжих из Москвы.

Повесть представляет собой диалог кура и лисицы; цель диалога — для лисицы уговорить кура спуститься на землю, где она хочет съесть его, а для кура — затянуть беседу с лисицей до тех пор, пока подойдет кто-либо из людей, чтобы прогнать лисицу. Но свою реальную цель лисица скрывает за благочестивыми воззваниями к куру покаяться в грехах, для чего ему де необходимо спуститься на землю к ней, исповеднице. Кур скрывает свой страх перед лисицей и ловкими отговорками отклоняет ее приглашение. Наконец, лисице удается сманить кура на землю и, уже держа его в лапах, она продолжает с ним спор, причем оба собеседника защищают себя ссылками на священное писание, формально толкуя его каждый в свою пользу. В этой игре богословскими цитатами и заключается основной смысл повести, так же как и в замысле представить исповедника в образе лукавой лисицы. Этим приемом автор вскрывает глубокое противоречие между теорией, которую оба собеседника берут из одного церковного источника, и их житейской практикой, очень далекой от этой теории. Лисица, например, словами «святых отец» упрекает кура в многоженстве: «В правилех святых отец пишет: одна жена понять по закону, а другую понять для детей, а третью понять чрез закон прелюбодеяние».

200

Кур оправдывается: «В бытиях пишет: земля стала и нача полнитися. Сице плодитеся и умножите землю. О сиротах и о вдовицах попечение имейте и пекитеся велми, то будете наследницы царствия небеснаго».

Прямого отрицания исповеди и идеи аскетизма в повести нет, но показана фальшь представителей официального благочестия, которые толкуют св. писание только формально. «Смехотворная» трактовка вопросов, связанных с идеей покаяния, благочестивой жизни, лживый образ исповедницы — все это в условиях жизни Русского государства XVII в. было делом необычным, как и отсутствие пиэтета к высшему церковному лицу, сказавшееся в последнем эпизоде повести. Здесь кур, исчерпав все доводы в свою пользу, хочет соблазнить лисицу «канунами сладкими и просвирами мягкими», приглашая ее в просвирницы к крутицкому митрополиту.

С тем же «смехотворным» применением толкования церковных цитат русский читатель встретился в XVII в. в «Повести о бражнике». Ее замысел аналогичен западному анекдоту о мельнике, препирающемся у дверей рая со святыми, которые его туда не пускают.1 В русской повести герой представлен пьяницей, «бражником», причем, в противовес ортодоксальной церковной точке зрения, что «пьяницы царствия божия не наследят», — бражник этот не только входит в рай, но и занимает там лучшее место. Всех праведников, не пускавших его в рай, он посрамил, укоряя их словами Библии и житийных сказаний. Так, например, Соломона он попрекнул тем, что тот «жены послушал, идолом поклонился»; Николе напомнил, что он «на Вселенском соборе дерзнул рукою на Ария безумного», а «в законе пишет: не уби, а ты убил рукою Ария треклятого»; наконец, Иоанну Богослову он повторил слова его же евангелия: «Друг друга любяй, а бог всех любит, а вы пришельца ненавидите, и вы меня ненавидите... либо руки своея отпишись, либо слова отопрись». И посрамленный Иоанн пускает, наконец, бражника в рай, где тот, сев «на лутчем месте», учит «святых отцов»: «...не умеете вы говорить с бражником, не токмо что с трезвым». Неуместное, с точки зрения церкви, толкование здесь эпизодов священной истории вызвало занесение повести о бражнике в список книг ложных, наряду с апокрифами.

*

Аналогичное Повести о куре и лисице и Повести о бражнике пародирование церковно-богослужебного текста лежит в основе «Повести о крестьянском сыне» (сохранившейся в списке начала XVIII в.). Здесь насмешка над недоучившимся «крестьянским сыном» соединяется с высмеиванием излишней доверчивости хозяина-крестьянина.

Фабула этой повестушки построена на недоразумении, которое вызывается тем, что крестьянин принимает за ангела вора — недоучившегося крестьянского сына, произносящего подходящие к случаю церковные тексты. Здравый смысл представлен в этом рассказе женой крестьянина, тщетно пытающейся убедить мужа, что в дом явился вор, а не ангел. Сопровождая каждый свой шаг церковным изречением, вор начисто обирает крестьянина; подходя к воротам, вор ударяет в них, произнося: «Отверзаются хляби небесные, а мне ворота крестьянские, и вшед в двор крестьянский и сам так рек: взыде Иисус на гору Фаворскую со ученики своими... вниде Иона во чрево китово, а я в клить крестьянскую... стащил с крестьянина

201

шубу новую, а сам тако рек: одеяися светом яко ризою, а я крестьянскою шубою» и т. д.

Как и в других пародиях XVII—XVIII вв., в Повести о крестьянском сыне встречается прибауточная рифмованная речь («а ты, бурая корова, гряди за мною», «хлеба ни куска, а платья ни лоскутка»), отдельными выражениями повторяющая повести-сатиры второй половины XVII в.: «жыть было весело, да исть нечево» (ср. в «Азбуке о голом и небогатом человеке»).

Этот тип пародии-шутки, не соединенной с задачей общественной сатиры, напоминает многочисленные пародии, создававшиеся в духовных школах в XVIII—XIX вв.

*

Критическое отношение к духовенству вызывалось не только формальным отношением его к религии, но и низким уровнем нравственности и невежеством многих его представителей. Авторитет официальной церкви к XVII в. был подорван в значительной мере внутренним разложением и упадком нравов среди духовенства. Сатирическая повесть второй половины XVII в. отозвалась и на эти темы. Невежество и взяточничество духовенства осмеяно в «Повести о попе Саве».

Одним из самых больных вопросов церковного устроения во второй половине XVII в. был унаследованный от предшествующих веков и к этой поре особенно обострившийся вопрос о низком — умственном и нравственном — уровне духовенства. Жалобы архиепископа Геннадия, еще в конце XV в. отмечавшего, как мало грамотны попы, неуклонно повторяются в это время. По давно заведенному порядку крестьянское и посадское население посылало по своему выбору ставленников (кандидатов на церковные должности), которых и посвящали в духовный сан. С середины XVII в. особенно громко раздаются предупреждения высшей церковной власти, чтобы ставленники присылались «искусны и грамоте учены, а не здорщики, и не косторы, и не бражники, и не ярыжники. А молодых ставленников (моложе 30 лет в попы, и 25 — в дьяконы) и воров и бражников к нам не присылать». Однако предупреждения не действовали, и жалобы на распущенность и безграмотность ставленников раздавались попрежнему. Московские попы извлекали доход, подготовляя этих еле грамотных ставленников к посвящению, производившемуся для всей патриаршей области только в Москве. За плату, доводившую ставленника до полного разорения, его обучали двум-трем молитвам, которые он читал в присутствии епископа и получал посвящение. Безграмотные попы пьянствовали, «волочились по приказам», занимаясь сутяжничеством, вымогали деньги у пришлых сельских ставленников, доводя свою распущенность до того, что иногда даже церковная власть бывала вынуждена прибегнуть к карательным мерам: для таких попов, как и вообще для провинившихся церковнослужителей, на патриаршем дворе была своеобразная тюрьма, где, сидя на цепи, они сеяли муку для патриаршей «хлебни» (пекарни).

«Сказание о попе Саве и о великой его славе» рисует корыстного московского попа, который обирает ставленников, присланных в Москву ставиться в духовный сан. Вместо того, чтобы учить их, он заставляет их «топить баню», «капусту поливать», доставать ему «винца» и «до тех мест» их «держит, как они деньги все издержут». Этот поп «в церковь ни ногой»; он «по приказам волочитца», «по площеди рыщет, ставленников ищет». Попадья предупреждает его, что за ябеды ему не сдобровать.

202

Снится попу сон, что ангелы отбирают у него мошну денег, а просыпается поп уже «в патриаршей хлебне», на «цепи», «муку сея», как полагалось провинившимся попам.

Вся повестушка дает реалистическую картину быта попа из подмосковной слободы Кадашево, в приходе которого все «богатые мужики». Литературно она оформлена рифмованной прозой, пародирующей частично народную песню, частично церковный акафист. Отрицательное отношение к корыстным попам было в XVII в. настолько распространено в народной среде, что пословицы высмеивали поповскую жадность, пьянство и глупость («Попам да клопам жить хорошо», «Не грози попу церковью, он от нее сыт бывает», «Хорошо попам да поповичам, дураками их зовут, да пирогами им дают» и т. п.). Где-нибудь в посаде, может быть в той самой слободе Кадашево, где подвизается поп Сава, могло сложиться и сказание о нем.

Монастырское пьянство в живой и образной картине показано в «Калязинской челобитной», где, в сущности, речь идет о том же, о чем писали в своих официальных донесениях и надзиратели за монастырским хозяйством.

За пьянство и распущенность упрекали духовенство даже епископские грамоты, в которых можно найти бытовые картинки: «Игумены, черные и белые попы и дьяконы хмельным питием до пьянства упиваются, о церкви божией и о детях своих духовных не радеют, и всякое безчиние во всяких людях чинится: сделать заказ крепкий, чтоб игумены, черные и белые попы и дьяконы и старцы и черницы на кабак пить не ходили, и в мире до великого пьянства не упивались, и пьяные по улицам не валялись бы...» Церковное начальство, как видно, протестовало лишь против пьянства «в миру», молчаливо соглашаясь на скрытое в монастырях безобразие. О нем говорят челобитные царских надзирателей, наблюдавших за хозяйством дворцовых монастырей, а иногда и сами монахи жалуются на свое монастырское начальство. В этих челобитных содержится выразительное описание разгула монахов. На архимандрита Вяземского монастыря, например, били челом монахи, что он «всегда пьет, ездя по гостям, и в своей келье в день и в ночь, и напився пьян, нас бьет напрасно своими руками и в чепь всегда сажает безвинно и бранит неподобными словами всячески... Приехав из гостей пьяной или напився в своей кельи, пришод в церковь; во время божественного пения стоит на своем месте немирно, на братию кричит и бранит напрасно, и, сшед с своего места, иных бьет и тем чинит церкви мятеж... Да он же, архимандрит Феодосий, посылает во Ильинский девичь монастырь ко игуменье крупы гречневые и овсяные, и муку оржаную и пшеничную, и масло конопляное и коровье, и яйцы и рыбу, вино и пиво и солод и овес и хмель почасту. И отослав и сам ездит в тот Ильинский девичь монастырь ко игуменье почасту же и приезжает после вечерни поздно и в ночном часу пьян...» Обилие подобных челобитных показывает, что особых результатов они не добивались.

Автор пародии-челобитной наполнил обычную схему судебных челобитных описанием так умело схваченных моментов монастырской жизни, показал такие красочные типы, что «Калязинская челобитная» осталась надолго лучшим реалистическим изображением монастырского разгула. Пародируя челобитные, автор иронически передает жалобы монахов на «лихого» архимандрита, который наказывает пьяных монахов, у которого по их словам, «смыслу не стало: сухой хлеб жует, мед весь перекис, а он воду пьет, мыши с хлеба опухли, а мы с голоду мрем» и т. д. Мастерски, несколькими штрихами, нарисованы монастырские типы: «пономари-плуты»,

203

которые будят монахов после пьяной ночи, и для этого «ис колоколов много меди вызвонили, железные языки перебили, три доски исколотили»; «кривой Фалалей», который «с шелепом» у монастырских ворот не пускает «богомольцев» в слободу «коровницам благословения подать»; наконец, сами монахи, сидящие «круг ведра без порток в одних свитках», которые к утру от этого занятия так «утрудятся», что не помнят, где «клобук с мантией»... Мастера варить пиво — «старые питухи» списаны с тех безместных попов, которые в Москве у церкви Покрова учиняли «бесчинства великие» и с которыми не могла справиться «поповская изба».

При основательном знании делового языка автор «Калязинской челобитной» владеет хорошо и скоморошьим ясаком, тем особым шутливым сказом, который дал ему рифмованную прибауточную речь. С внутренним бытом Калязинского монастыря автор знаком хорошо, и есть основание предполагать, что он был одним из дворцовых наблюдателей за порядком в этом монастыре: исключительно светская манера описания, отсутствие какого бы то ни было церковного налета и ироническое отношение ко всему монастырскому быту заставляют искать автора среди мирян, а не монастырской братии.

*

Сатира XVII в. задела и иностранцев, из разных мест Западной Европы ехавших на русскую службу и оседавших частью в Москве, частью на периферии Русского государства. По заключению новейшего исследователя,1 «отношения между иностранцами и рядовыми московскими обывателями не были дружественными». На то были серьезные основания. Среди откликнувшихся на приглашение русского правительства иноземцев было слишком много «искателей приключений, людей, которым не повезло на родине или которые имели неприятные счеты с полицией, должников, скрывавшихся от кредиторов и тому подобного сброда, жаждавшего легкой наживы, веселой жизни с кутежами и азартными играми». Особенно неудачен был подбор военных: «в моральном отношении большинство из них стояло на низкой ступени»; на их буйное поведение жаловались даже сами жители Немецкой слободы. Но даже лучшая часть приезжих — коммерсанты, искусные ремесленники — отталкивали от себя русских своим пренебрежительным отношением к ним.

Так создалась обстановка, в которой появлялись всевозможные насмешливые прозвища иностранцев, поговорки и резко враждебная по отношению к ним сатира-пародия «Лечебник выдан от русских людей, как лечить иноземцев и их земель людей».

Не случайно, может быть, этой сатире была придана именно форма Лечебника, рекомендующая для иноземцев такие средства, с помощью которых они могли бы поскорее «от живота избавиться», «без обеих рук остаться» и т. д. Во второй половине XVII в. заграничный врач и аптека не были уже принадлежностью только царского обихода: «всяких чинов людям» разрешалось покупать лекарство во вновь открытой аптеке, на доходы с которой содержался Аптекарский приказ.

Врачебную науку в это время стали усваивать русские люди. Рукописные лечебники-сборники рецептов были широко распространены. Но недоверие к врачам существовало особенно среди консервативных элементов,

204

и пословицы, записанные в XVII в., отразили его: «Аптекари лечат, а хворые кричат»; «Аптека улечит на полвека»; «Аптекам предатся, денгами не жатся».

Сохранив форму «Лечебника», с его точными указаниями способов приготовления лекарств, дозировки, употребления их больными, автор самое содержание рецептов строит на нагромождении нелепостей. Он рекомендует несуществующие в природе вещи, вроде девичьего молока, комарова сала, водяной струи без воды и т. д.; предлагает мерять фунтами и золотниками предметы, не подлежащие измерению, вроде «блохина скоку», «сердечного прижиманья», «свиного визгу» и пр. Так же нелепы и способы приготовления лекарств: «толочь в ледяной сухой ступе железным пестом»; москворецкую воду «в два ножа укрошить на оловяном или серебряном блюде»; таковы и лечебные процедуры: «потеть на морозе», «от солнечного жаркого луча» закрываться «неводными мережными крылами в однорядь» и т. п.

Рядом с «Лечебником» автор пародирует и народные заговоры, используя их типичную формулу — «как — так»; «как таскались санные полозья, так же бы таскались немецкие ноги»; вслед за заговором рекомендуется и колдовское действие: «взять ис под саней полоз, варить в соломяном сусле». Как и в других пародиях-сатирах XVII в,. в «Лечебнике» фольклорная стихия сказалась вполне отчетливо.

*

При разнообразии сюжетов и их внешнего оформления, большинство сатир второй половины XVII в. объединяется в определенную группу памятников не только своим критическим отношением к феодально-крепостническому строю Русского государства, но и стилистическим выражением этого отношения. Пародирование старых литературных и нелитературных форм впервые получает в сатире XVII в. широкое применение: это был прием, служивший целям общественной сатиры. Выбор оригиналов для пародий не был случайным. Классическая для своего времени церковная литература (песнопения, акафист, паримийные чтения, жития), подкреплявшая веками феодальный строй и феодальное мировоззрение, в пародийном применении послужила борьбе с тем и другим. Челобитные и судные грамоты, изображавшие законные формы разрешения конфликтов населения с властью, в пародийном использовании изображают эти конфликты с точки зрения эксплоатируемой стороны. «Лечебник», учивший, как вернуть здоровье больному, в пародии наставляет, как поскорее отправить ненавистного иноземца «в землю». Толковая азбука, до XVII в. освещавшая вопросы религии, морали, педагогики с точки зрения традиционного мировоззрения, делается орудием критики этого мировоззрения.

Реалистическое изображение действительности характеризует сатиру. Общественно значимая тема ее берется непосредственно из быта; типичность изображения сочетается с индивидуальными конкретными чертами в обрисовке действующих лиц и их окружения; реалистична и манера изложения, широко использующего бытовой язык, деловые формулы, пословицы и поговорки. Герои, срисованные с жизни, говорят своим повседневным языком, с присущей ему образностью, с умелым соблюдением интонаций, выражающих настроение говорящего. Горькая ирония над своей судьбой слышна, например, в речах «голого человека», который «саней не зделал, а коня не купил, за денгами роздумал...» Насмешкой над хвастливым

205

ершом звучит показание сельди на суде: «знают ево [ерша] на Москве на земском дворе ярышки кабацкие, у которого лучитца одна денга, и на ту денгу купит ерьшев много, половину съедят, а другую росплюют и собакам розмечют». Тоскливо сознается пьяница, как он «пришед домов, жену свою перебил, детей своих разгонял, суды все притоптал, не ис чего стало пити, ни ести, и купити нечем», и т. д.

Сатирическая литература посада, связанная с фольклорными жанрами, которые она использует не только в качестве стилистического украшения, но и композиционно (ср. пародии на народную песню «Мне начесь спалось, да много виделось...» в «Сказании о попе Саве» или на заговор в «Лечебнике»), манерой сказа обнаруживает знакомство ее авторов с творчеством скоморохов. Особая наклонность к рифмованной речи, характерная почти для всех сохранившихся сатир-пародий, сближает их с профессиональным стилем скоморохов, до сих пор известным в устной традиции под именем «скоморошьего ясака»: так называют сказочники уснащенную прибаутками рифмованную речь комических сказок, звучит она и в свадебных приговорах дружек, в небылицах, шутливых поговорках. Веселое наследие скоморохов жило в посаде долго и после изгнания их из Москвы и других городов. Можно даже поставить вопрос, не влиянием ли этого веселого наследия объясняется и пристрастие сатиры XVII в. к жанру пародии, и не участию ли скоморохов обязаны своим появлением челобитные-небылицы, пародирующие форму челобитных, но по содержанию целиком совпадающие с устными сказочными небылицами, сохранившимися в списке первой четверти XVIII в. («Господину моему судье свинье бьет челом и плачетца и за печь прячетца. Ис поля вышел, из лесу выполз, из болота выбрел, а неведомо кто... глаза нависли, во лбу звезда, борода у нево в три волоса широка и окладиста» и т. д.). Возможно, что XVII век был и временем создания пародий на былины, сохранившихся в записях лишь XIX в. («Старина сказать да стародавная, стародавная да небывалая, хорошо сказать, да не лучше слушати... Да не курица на ступы соягниласе, корова на лыжах покатиласе; да свинья в ели-то ведь гнездо свила, да гнездо свила, да детей вывела» и т. д.).

Литературная форма сатиры-пародии, созданная в XVII в. на основе старой литературной традиции и вызванная к жизни сложным комплексом исторических причин, нашла себе продолжение в разнообразных по темам сатирах-пародиях XVIII в.

Наибольшей популярностью пользовалось пародирование жанров церковной литературы. «Всепьянейший собор» Петра I, где, как и в «Службе кабаку», пьяницы оказались героями своеобразного чествования, был уже не только затеей, имевшей политический смысл, но в нем ощущается и элемент непосредственной насмешки над сложными церковными обрядами посвящения. С XVIII в. распространению пародий именно в форме церковной литературы способствовали духовные школы, откуда еще и в XIX в. появлялись настоящие литературные пародии, подражавшие церковным жанрам без всякой общественно-сатирической цели. Витиеватую славянскую речь пародировал Н. Щербина, высмеявший, впрочем, с помощью тех же приемов и некоторых литераторов своего времени. Привилась в сатире и форма «толковой азбуки»: еще в 1905 г. встретимся с «Революционной азбукой» С. В. Чехонина и А. Успенского и, наконец, с «Советской азбукой» В. Маяковского. Не остался без продолжения и «Лечебник, как лечить иноземцев». В рукописной литературе XVIII в. были рифмованные рецепты против пьянства, а в сатирических журналах

206

конца XVIII в. форма рецепта используется для обличения человеческих слабостей и пороков, для литературной полемики. Традиция сатирических рецептов сохранялась до XIX в. в семинарской школьной литературе, не без влияния которой Н. Щербина предлагал бороться с «фразеином» — «повальной болезнью петербуржцев» — с помощью лекарства, составленного из «здравого смысла, честности, знания России, прочного образования, труда...»

Пародийная форма объединяет общественно-политическую сатиру старого и нового времени.

Сноски

Сноски к стр. 191

1 В Сибири это произведение было известно еще и в XX в., как об этом свидетельствует письмо М. Горького к В. Анучину (от 4/Х — 1912 г.): «Не поскупитесь на время и напишите подробнее, что за «Служба кабаку» и «Праздник кабацких ярыжек», которую поют ваши сибирские семинаристы». Сообщено покойным С. Д. Балухатым.

Сноски к стр. 197

1 А. Н. Афанасьев. Народные русские сказки, изд. 3, М., 1897, т. II, № 184.

Сноски к стр. 198

1 Н. М. Тупиков. Словарь древнерусских личных собственных имен, СПб., 1903, стр. 837.

2 Акад. Н. С. Тихонравов. Соч., т. I, М., 1898, стр. 313.

Сноски к стр. 200

1 Ср. французское стихотворное фабльо «О виллане, который тяжбой приобрел рай», XII в.

Сноски к стр. 203

1 С. К. Богоявленский. Московская Немецкая слобода. — «Известия АН СССР. Серия истории и философии», т. IV, № 3, 1947, стр. 222—223.