Шаврыгин С. М. Грибоедов и Карамзин // Проблемы творчества А. С. Грибоедова / РАН. Отд-ние лит. и яз., Пушкин. комис.; Отв. ред. С. А. Фомичев. — Смоленск: ТРАСТ — ИМАКОМ, 1994. — С. 130—145.

http://feb-web.ru/feb/griboed/critics/ptg/ptg-130-.htm

- 130 -

С. М. ШАВРЫГИН

ГРИБОЕДОВ И КАРАМЗИН

Личные и творческие взаимоотношения Грибоедова и Карамзина — проблема еще достаточно „случайная” в литературоведении, хотя исследователи, открывшие ее для себя, сделали немало тонких и перспективных наблюдений1. Выявлен и изучен широкий круг отношений автора „Горя от ума” с „карамзинистами”2, но вопрос о влиянии на него писателя, давшего имя этому движению, человеку, отношение к которому по логике тогдашних литературных отношений Грибоедов должен был определить в первую очередь, пока еще систематически не изучался.

Карамзинский же пласт в творчестве Грибоедова нагляден и выявляется едва ли не с первых, еще „ученических” литературных проб, пронизывая многие его произведения 1810-х гг., вплоть до „Горя от ума”. О целенаправленном и сознательном обращении драматурга к творчеству Карамзина свидетельствуют основные сюжетные мотивы „Молодых супругов”, отдельные эпизоды дружеских писем и посланий, развернутые реминисценции в „Путевых письмах” Бегичеву и, наконец, достаточно сложная система ассоциаций, аллюзий и смысловых отсылок в „Горе от ума”. „Карамзинизм” Грибоедова представляет собой гораздо более сложное явление, чем ныне предполагается. Его можно связать с отношением драматурга к литературной традиции вообще.

Давно замечено, что раннее творчество Грибоедова основано на стилизации различных литературных традиционных манер в пародических целях. Это было продиктовано не только литературной борьбой, активное участие в которой для Грибоедова всегда оставалось этической и эстетической нормой („...доказательство Шаховской, который вечно хранит благородное молчание и вечно засыпан пасквилями” (446). Для драматурга усвоение „чужого” становилось важнейшим способом выработки „своего”. Грибоедов всегда шел как бы изнутри традиции, незаметно расширяя ее границы и переводя в новое эстетическое качество3.

- 131 -

Подобный принцип художественного творчества, как его коренное свойство, проявился сразу же, в „Молодых супругах”. Грибоедовский сюжет, связанный генетически с „Секретом супружества” Крезе де Лессе, представляет собой тем не менее оригинальный этап в развитии русской традиции светской литературы.

Та же сюжетная ситуация — разлад между молодыми супругами или влюбленными, — на основе которой возникают все центральные конфликты произведений и выявляются характеры главных персонажей, развивается, усложняясь, в лирике и прозе Карамзина. В развертывающихся событиях грибоедовской комедии сразу чувствуется прочная „опора” на авторитетную традицию. В „Молодых супругах” словно сливаются канонические черты поэтических и прозаических жанров карамзинской светской литературы с драматургическим наследием прежних эпох.

В сюжетных ситуациях, мотивах комедии Грибоедова отчетливо проступают контуры повестей Карамзина „Юлия” и „Рыцарь нашего времени”. Узловые „точки” сюжета комедии обнаруживают сложные сращения карамзинского и грибоедовского смыслов.

В словах Ариста об отношениях с Эльмирой („У нас эмблемой приняты не розаны, мой друг, а маковы цветы” (курсив наш. — С. Ш.) оживает в памяти читателя один из самых трогательных „утешительных” образов карамзинской поэтики: „И ты, о благотворное время! Спеши излить целебный свой бальзам на рану их сердца! И ты, подобно Морфею, рассыпаешь маковые цветы забвения: брось несколько цветочков на юного моего героя: ах! он еще не созрел для глубокой, беспрестанной горести...”4

В характерном для него перифрастическом стиле этим аллегорическим образом Карамзин вводит тему смерти и целительности ее „забвения” для юной, еще не созревшей души.

Связывая этот мотив с образом Ариста, быстро забывающего свою молодую жену и тем самым грубо „реализующего” карамзинский образ, Грибоедов придает ему пародийную окраску. В то же время грусть Ариста при этих словах заставляет комедию на мгновение отступить, приоткрывая читателям „веселой” пьесы оборотную сторону человеческого существования. Однако в итоге в комедии все же торжествует веселье молодости, но автор, подобно Леону из повести Карамзина „Рыцарь нашего времени”, стремится побыстрее уйти от мрачных мыслей, закрывается от них шуткой.

Сама развязка — объяснение Ариста и Эльмиры — напоминает финал повести Карамзина „Юлия”. Арист, покинувший Юлию из-за нелепых подозрений, возвращается, их любовь, преодолевшая все жизненные испытания, навечно поселяется в

- 132 -

идиллическом мире: „Уже три года живут они в деревне, живут как нежнейшие любовники, и свет для них не существует”5.

Возникающий у Карамзина пасторальный мотив сельской уединенности и связанный с ним мотив безусловной ценности естественного человеческого чувства, пародийно переосмысляется Грибоедовым. Арист, предлагая Эльмире „удалиться в безлюдные края”, не понимает, что прежней Эльмиры, на все заранее согласной с Аристом, больше нет. Карамзинскому сентименталистскому представлению о постоянстве и неизменности человеческой души Грибоедов противопоставляет мысль о вечной изменчивости человека.

В этом усложнившемся сюжете принципиально иным предстает и персонаж, на глазах теряющий свою характерологическую четкость, определенную четкостью театрального амплуа. Грибоедов и стремится прежде всего к переосмыслению значения и роли характера в художественном произведении. Здесь чрезвычайно показательна перекличка мотивов грибоедовской комедии и двух парных стихотворений Карамзина „К верной” и „К неверной” (1796).

В самом начале событий Арист, недовольный „затворнической” верностью Эльмиры, создает словесный портрет идеальной жены:

Чтоб рой любовников при ней был ежечасно,
Но ею презренный, рой жалкий и несчастный
А я бы думать мог, на этот рой смотря:
Старайтесь круг ее, а наслаждаюсь я! (138)

Грибоедов заставляет Ариста „повторить” монолог лирического героя Карамзина („К верной”):

Пусть прелестью твоей
Другие также заразятся!
Для них надежды цвет, а мне — надежды плод!
Из них пусть каждый счастья ждет:
Я буду счастьем наслаждаться.
Их жребий: милую любить,
Мой жребий: милой милым быть!6

В момент наивысшего напряжения сюжета Арист, обнаруживший „любовную” переписку жены, упрекает ее:

Подайте мне письмо — ах! дайте мне увидеть,
Вам точно ли всегда другой казался мил,
Все притворялись вы, я все обманут был. (163)
.......................
В глаза мне говорит, что точно изменила!
Простительно ль сему бесстыдству мне внимать?
Не думайте, чтоб я вас мог подозревать
По недостаточной какой-нибудь причине... (161)

- 133 -

Эта гневная инвектива героя — явная реминисценция из второго стихотворения Карамзина („К неверной”):

Еще ты рук не опускала,
Которыми меня, лаская, обнимала,
Другой, другой уж был в объятиях твоих...
Иль в сердце... все одно! Без тучи гром ужасный
Ударил надо мной. В волненьи чувств моих
Я верить не хотел глазам моим, несчастный!
И думал наяву, что вижу все во сне;
Сомнение тогда блаженством было мне —
Но ты, жестокая, холодною рукою
Завесу с истины сняла!..7

Наконец, в финале комедии, раскаявшийся Арист предлагает своей жене:

Что требуешь, скажи: чтоб удалился я
В леса дремучие, в безлюдные края?
Мой друг, изволь, и там забуду я с тобою
Веселья бурные, утраченные мною. (165)

Грибоедов снова возвращается к стихотворению Карамзина „К верной” и вводит карамзинский идиллический мотив:

Далеко от людей, в лесу, в уединеньи,
Построю домик для тебя,
Для нас двоих, над тихою рекою
Забвения всего, но только не любви...8

Грибоедов вводит в свою комедию лирического героя стихотворений Карамзина, наделяя Ариста его чувствами. Грибоедовский герой также ищет свой идеал и восхищается им, неподдельно страдает от „измены” возлюбленной, впадает в отчаяние от одиночества, радуется внезапно открывшейся верности жены, высказывает готовность переменить свой образ жизни ради сохранения их взаимной любви.

В этом обращении к сентименталистской лирике чувствуется не только ирония драматурга. Связывая воедино тексты двух соотносящихся друг с другом стихотворений, он объединяет и во многом противоположных лирических героев в одном лице, как бы возвращаясь к автобиографической основе этого лирического диптиха9. Почувствовав психологическую подлинность его эмоционального строя, Грибоедов наделил Ариста психологической и эмоциональной сложностью. Если лирический герой Карамзина однозначен и выражает лишь одно эмоциональное состояние, то герой „Молодых супругов” переживает противоречивые чувства. Ревность и любовь, обольщение идеалом и „трезвый” взгляд, верность и неверность борются в душе Ариста, составляя главное обаяние этого героя. В результате Грибоедов создает достаточно сложную психологическую линию

- 134 -

сюжета „Молодых супругов”. Он переосмысливает опыт сентиментализма, открывая способность человеческого чувства к движению, развитию, видоизменению. Именно движение чувства определяет, по Грибоедову, жизнь души.

В то же время реминисценции из лирики Карамзина и связанные с ними основные „точки” психологической линии пьесы, как мы видели, строго соответствуют этапам развития традиционного драматургического сюжета. В итоге меняется качество самой интриги в комедии: она становится контрастно-перевернутой. Вместо того, чтобы „просветлить” разум героя, она еще больше ослепляет его ревностью и подозрением. Следствием этого эстетического противоречия становятся некоторые несообразности сюжета, непредсказуемое поведение героев, странная роль резонера, вовлекаемого в любовную игру и теряющего приоритет здравого морализирования. В область традиционных рационалистических форм вторгается зарождающийся „психологизм” Грибоедова.

Это движение от верности героев друг другу в начале комедии к неверности (мнимой) и вновь к верности, однако уже по-иному понимаемой, образует и новую художественную форму „Молодых супругов”. Подобный принцип строения замещает осмеянную интригу. Движение событий соответствует движению чувств самого героя. Форма как бы „вырастает” из психологического содержания, составляя с ним единое целое. Драматург соединяет два противоположных эмоциональных состояния и обнаруживает их диалектическое соотношение. Переходы между этими состояниями рождают и единство внутренней жизни героя, и движение сюжета пьесы.

Теперь становится очевидно, что вся коллизия „Молодых супругов” строится не на запутанной интриге, неизменной принадлежности светской комедии, а на противопоставлении в рамках очерченного „психологического” сюжета характеров главных героев10. Грибоедов повторяет карамзинский принцип, наиболее последовательно осуществленный в повести „Чувствительный и холодный”. Принцип сохранен, однако осмысление его уже иное. Карамзин доводит различие натур до романтического противостояния, преобразуя даже сентименталистскую традицию. Грибоедов же в финале вообще снимает эту проблему, лишая характеры Эльмиры и Ариста односторонности.

За этим угадываются противоречия более глобальные, охватывающие все мировосприятие героев, имеющие центральное значение для формирования конфликта комедии. Арист и Эльмира принадлежат к совершенно разным „мирам”, исповедуют прямо противоположные идеалы.

- 135 -

Эльмира — не светская героиня, она живет в идиллическом мире, и драматург, вводя пасторальные мотивы в комедийное повествование, постоянно и настойчиво убеждает нас в этом. Эльмира предпочитает уединение в своем доме, время для нее словно бы остановилось; она склонна делить свою жизнь на две противоположные части: до супружества и после. Если прежде ее манила „веселость светская”, то теперь она посвятила дни своей жизни супругу. Любовь к нему составляет „радость и забавы” всего ее существования. Арист вполне понимает идиллическую настроенность жены и завершает „портрет” ее души словами:

С Эльмирой можно близ тенистого просека,
Под свесом липовым, на бархатном лужку
Любиться, нежиться, как надо пастушку,
И таять весь свой век в безмолвье неразлучно. (137)

Сам Арист — это герой социальной комедии. Он весь — в жизни светского общества, в котором царит не вечная идиллия любовного чувства, а прихотливая любовная игра. Арист интригует приятелей, ухаживая за „блестящей” Аглаей (в буквальном значении имени этой героини), в весельи и забавах проводит свою жизнь. Светская кокетка для него — идеальный образ женщины. Такой же он хочет видеть и Эльмиру.

Противопоставляя идиллическое и социальное в художественном мире комедии, Грибоедов использует центральный принцип поэтики Карамзина, его прозаических произведений. Но взгляд драматурга на повести Карамзина ироничен. Сначала светский повеса — Арист — „заражается” сентиментально-идиллическим настроением Эльмиры, а затем она, сбросив идиллическую созерцательность, обращается к привычным для себя светским занятиям.

Грибоедов преобразует карамзинскую систему миропонимания, изначально основанную на несовместимости идиллического мира и мира сословных отношений. Грибоедов находит „компромисс”, обнаруживающий, что и в мелькании быстротекущей суетной жизни человек может сохранить в душе вечное и нетленное, составляющее суть его духовного существа. Сближением традиционно противопоставляемых состояний и устремлений своих героев драматург неожиданно обнаруживает двойственность человеческого существования.

В первой же комедии Грибоедова явственно обнаруживается стилизация карамзинской (и шире — сентименталистской) манеры повествования и характерологии. Перед нами, по сути, не столько образцовая светская комедия, сколько пародия на нее. Драматургом иронически переосмыслены слагаемые светского жанра, связанные для него с традициями карамзинизма в русской литературе.

Полемический „задор” комедии, вероятнее всего, связан с влиянием Шаховского. Именно по его подсказке Грибоедов взялся

- 136 -

за переделку французской пьесы. Драматурги метили в „сентиментальный” перевод этой же пьесы, сделанный А. Г. Волковым в 1812 г., с успехом шедший на русской сцене. Но в конечном итоге, Шаховской и Грибоедов стремились к пародийному воспроизведению не столько „периферии” сентиментализма (перевод Волкова), сколько его идейного и эстетического центра — творчества Карамзина. Широко и скандально известная антикарамзинская комедия Шаховского „Новый Стерн” могла послужить для грибоедовских „Молодых супругов” своеобразным эстетическим ориентиром. Шаховской, заведовавший в это время репертуарной частью Дирекции императорских театров, стремился перестроить русский театральный репертуар в соответствии со своими просветительскими убеждениями и последовательно боролся против усиливавшегося влияния сентименталистской драматургии, поддерживая тех молодых авторов, которые отвечали его идеологическим требованиям.

Параллельно Грибоедову Шаховской работал над собственной „большой комедией” „Урок кокеткам, или Липецкие воды”, намереваясь дать окончательный „бой” „слезливости” в русской литературе. В „Молодых супругах” он, вероятнее всего, ощутил сложное отношение к традициям Карамзина. В рамках комически парадоксального — этой основы „Молодых супругов” — вызревает самобытно грибоедовское: „психологизированный” сюжет, нетрадиционная интрига. Об этом свидетельствует дальнейшее развитие грибоедовского творчества.

Уже в „Путевых письмах” обнаруживается совпадение грибоедовского и карамзинского взгляда на мир. Непосредственно это сказывается на изменении грибоедовской поэтики. Психологическую оправданность карамзинского мироощущения Грибоедов ощутит вскоре на самом себе, когда в июне 1818 г. отправится из Петербурга в Тифлис. В своих письмах он выразит то двойственное восприятие ситуации, в которой окажется.

Едва покинув Петербург, государственный чиновник, секретарь русской миссии, Грибоедов с удивлением начнет ощущать в себе настроение сентиментального путешественника. Он напишет Бегичеву с дороги: „На этот раз ты обманулся в моем сердце, любезный, истинный друг мой Степан, грусть моя не проходит, не уменьшается... Представь себе, что я сделался преужасно слезлив, ничто веселое и в ум не входит, похоже ли это на меня?” (449). Грибоедов оплакивает разлуку с друзьями, насыщая свои письма мотивами, близкими жанру „сентиментального” путешествия: просит друзей не забывать его, напоминая о верности в дружбе, постоянно соотносит свои новые впечатления с жизненным опытом и эстетическим вкусом друзей, рассуждает о значении дружбы в нравственном развитии человека, пытается сохранить эффект духовного присутствия с друзьями, глубокого духовного единения с ними. Грибоедов словно воссоздает первые, „дружеские” эпизоды „Писем русского

- 137 -

путешественника” Карамзина. Ориентируясь на сентиментальные и литературные образцы, Грибоедов ощущает себя героем подобного сюжета жизни: благодарит за присланную чернильницу (сентиментальная деталь), обещает исправно уведомлять друга о своем быте, предназначает письма только для него и узкого круга единомышленников, „сочувственников”. Вероятно, отсюда и возникает идея путевых писем Бегичеву. В основе своей это — идея сентименталистской исповеди.

Грань между сентименталистским „сном”и суровой реальностью окажется зыбкой. Слияние двух ситуаций — литературной и действительной — и выразит истинное состояние Грибоедова в этот момент. Подобная двойственность мировосприятия, не лишенная, конечно, характерной грибоедовской иронии, особенно ярко проявится в центральном карамзинском эпизоде писем.

Рассказывая в „Путевых письмах” о том, как принимали их в Эривани, Грибоедов опять акцентирует внимание читателя на своем настроении, сопоставляя себя с героями Карамзина и Жуковского: „Мегмет-бек объявил, что мое место у него под правым глазом (выделено нами. — С. Ш.). Карамзин бы заплакал, Жуковский стукнул бы чашей в чашу, я отблагодарил янтарным гроздным соком...”. Исследователи, комментируя этот отрывок, склонны противопоставлять „нормальную” жизненную реакцию Грибоедова „нежитейскому” восприятию жизни сентименталистами11. Грибоедов же здесь явно ставит себя в один ряд со своими литературными предшественниками, явно не противопоставляя себя им. Этот эпизод вписан в контекст грибоедовского ощущения жизни и органично связан со следующими сценами, раскрывающими истинные источники создаваемого Грибоедовым образа. „Беседа наша продолжалась далеко за полночь, — пишет далее автор писем. — Разгоряченный тем, что видел и проглотил, я перенесся за двести лет назад в нашу родину” (402).

Эти два отрывка представляют собой реминисценцию сходного эпизода из повести Карамзина „Наталья, боярская дочь”. „Я люблю, — писал Карамзин, — на быстрых крыльях воображения летать в их (старинные времена. — С. Ш.) отдаленную мрачность, под сению давно истлевших вязов искать брадатых моих предков, беседовать с ними о приключениях древности, о характере славного народа русского...» Далее Карамзин описывает богатый пир и гостеприимство боярина Матвея („царь называл его правым глазом своим (курсив наш. — С. Ш.), и правый глаз никогда царя не обманывал”), гостем которого воображает себя Грибоедов. Свое описание Карамзин заканчивает следующей сценой: „После обеда все неимущие братья, наполнив вином свои чарки, восклицали в один голос: „Добрый, добрый боярин и отец наш! Мы пьем за твое здоровье! Сколько капель в

- 138 -

наших чарках, столько лет живи благополучно!» Они пили, и благодарные слезы их капали на белую скатерть12.

В „Наталье, боярской дочери» Карамзин создает идиллический мир патриархальных отношений, в основе которых всеобъемлющее человеческое чувство — любовь. Этот идиллический мир хрупок, ибо незримо противопоставлен далекой от идиллии реальной картине общества, современного Карамзину. Характерная для прозы Карамзина философская коллизия воображаемого (идеального) и реального решается в трагическом плане, просветленном однако надеждой автора-повествователя. Сюжет повести показывает, что идиллические отношения героев отнесены к историческому времени становления русской национальности. И поскольку они уже существовали, то вполне возможны и возвратимы сегодня. Карамзин призывает русское общество осмотреться в своей истории и взять в будущее все нравственно чистое и высокое, что в ней уже было.

Грибоедов, как и в „Молодых супругах”, совмещает карамзинскую идиллическую ситуацию и собственную, или, точнее, подмечает, как удивительно совместила их жизнь и открылась в своей неизведанности и сложности. Грибоедова увлекает тождество литературной и жизненной ситуаций. Его ирония распределяется как бы равномерно по всему эпизоду, утверждая мысль о „литературности” самой жизни.

Идиллическую ситуацию Грибоедов, следуя Карамзину, связывает с историческим временем, идеализируя историю: „Хозяин представился мне в виде добродушного москвитянина, угощающего приезжих из немцев, фараши — его домочадцами, сам я — Олеарий. Крепкие напитки, сырые овощи и блюдцы с сахарными брашнями — все это способствовало к переселению моих мыслей в нашу седую старину” (402). Грибоедов ощущает себя в роли путешественника-иностранца, кратко перефразирует связанные с именем Олеария эпизоды исторического очерка Карамзина „Русская старина”. „Олеарий, — пишет Карамзин, — чрезмерно хвалит ум и любезность боярина Никиты Ивановича Романова-Юрьева, человека веселого и добродушного. Он был усердным покровителем всех иностранцев в Москве... Олеарий говорит, что старики наши с похмелья едали обыкновенно рубленую баранину с огурцами, перцем, уксусом и рассолом огуречным... Если хозяин хотел дружески обласкать их (гостей. — С. Ш.), то призывал жену, чтобы она потчевала гостей водкою...”13, таким образом, в письмах Грибоедова, как закономерный итог его роли возникает тема русской истории в ее карамзинистском, сентиментальном истолковании: в старине нашей меньше знания, считал историк, но более добрых нравов, предки наши любили жить открытым сердцем.

- 139 -

Реальную ситуацию пребывания в Эривани Грибоедов все время проецирует на литературные образцы. Сила Грибоедова обнаруживается в умении проявить одну ситуацию через другую. Воображаемое светит сквозь реальное. Карамзинские образы получают новую смысловую перспективу, но и реальная ситуация становится художественным фактом, теряя непосредственную эмпирическую связь с действительностью. Описанная Грибоедовым ситуация обнаруживает психологическую и философскую глубину, отражая двойственность жизни, сосуществования ее видимой и оборотной стороны, одновременное проявление которых в сознании человека создает иррациональный, мерцающий образ действительности.

Оттачивающееся в письмах писательское мастерство Грибоедова, умение обращаться с традиционным литературным материалом и по-особому соотносить его с жизненной реальностью, приводит будущего автора „Горя от ума” к созданию художественной образности нового качества.

В ранних опытах Грибоедова („Молодые супруги” и „Путевые письма”) внутренняя двойственность образа, связанная с переосмыслением карамзинской традиции, составит своеобразный фундамент для появления трагикомедии „Горя от ума”, которой драматург протягивал руку карамзинистам и сближения Грибоедова с „арзамасцами”, кульминацией чего окажется встреча Грибоедова и Карамзина.

К Карамзину он собирался еще в Москве, бывая у Вяземского в Остафьево, где все помнило Карамзина и его работу над первыми томами „Истории государства Российского”. Знакомство с Вяземским, ближайшим родственником и воспитанником историографа, намного ускорило эту встречу. Но сейчас, в Петербурге, Грибоедов еще медлит: может быть, задерживает „отеческая забота” о своем произведении, или нездоровье, на которое он „простодушно” жалуется в письме к Вяземскому.

Драматург и историограф встретились на даче в Китайской деревне между 10 июня (письмо Бегичеву) и 21 июня (письмо Вяземскому), но до написания второго июньского письма Бегичеву (в нем содержатся мотивы, которые, как мы покажем, могли появиться или усилиться только после беседы с Карамзиным). А 21 июня Грибоедов, обдумав содержание разговора, искренне и высоко оценил личность Карамзина: „...Стыдно было бы уехать из России, не видавши человека, который ей наиболее чести приносит своими трудами, я посвятил ему целый день в Царском Селе и на днях еще раз поеду на поклон, только далеко и пыльно” (499).

Пожалуй, это все, что известно достоверно о встрече великих современников летом 1824 г. От нас скрыто самое главное: содержание их разговора, откристаллизовавшееся в словах Грибоедова. Перед нашими глазами внешняя оболочка исторического

- 140 -

факта. Внутреннее содержание его, равно как историко-литературный смысл этой встречи, остаются для нас тайной, потому большинство исследователей творчества Грибоедова пользуется этим фактом эмпирически. Однако велико желание разгадать эту загадку, и каждый, кто прикоснется к ней, реконструируя исторический эпизод, вынужден создавать собственную гипотезу.

С. А. Фомичев, основываясь на материале „Истории государства Российского” и „Горя от ума”, обращает внимание прежде всего на родство политических и исторических идей Карамзина и Грибоедова, видит именно в этом возможность их сближения и взаимопонимания.

В. П. Мещеряков, напротив, во взаимопонимании Грибоедову и Карамзину отказывает вовсе, объясняя это психологическим состоянием Карамзина. Забегая вперед, скажем, что сложное психологическое состояние историографа в эти месяцы отнюдь не исключало откровенности двух собеседников. А на фоне безуспешных попыток драматурга получить цензурное разрешение „Горя от ума”, размышлений о печальной судьбе русского поэта, встреча Грибоедова с Карамзиным приобрела особый смысл, предопределивший главные темы разговора.

В любом случае этот исторический эпизод свидетельствует о связи грибоедовского размышления о Карамзине с общением с ним. Существование этой связи несомненно, хотя почти всегда высказывание Грибоедова воспринимается и цитируется без какого бы то ни было комментария: его простой и ясный смысл выглядит аксиомой. В этом случае отзыв Грибоедова легко принять за светский комплимент, хотя первые же слова фразы, тот „стыд”, с которого начинает драматург, показывают, что этот пассаж — глубокий отголосок важных разговоров и мыслей, занимавших тогда собеседников.

Прежде всего выстраивается „декабристская” интерпретация встречи Грибоедова и Карамзина. В 1823 г. Грибоедов взял в руки и увлекся чтением „Истории государства Российского”, в том числе и последних вышедших томов. В это же время он знакомится и сближается с кругом „людей 14 декабря”. А они, резко критикуя первые восемь томов карамзинской истории, в IX и Х томах усмотрели идеи, близкие собственным взглядам. Грибоедов, присоединяясь к мнению друзей, безусловно оценил гражданскую значимость карамзинского труда, также восприняв заложенную в нем идею осуждения деспотизма.

Но это только одно из возможных предположений. Поиски материалов, которые прояснили бы этот эпизод жизни Грибоедова, заставили обратить внимание на переписку Карамзина с близкими ему людьми, не попавшую еще в поле зрения исследователей. Письма Карамзина И. И. Дмитриеву, В. М. Карамзину и гр. Каподистрии, написанные летом и осенью того же

- 141 -

года, когда встретились драматург и историограф, ярко раскрывают круг мыслей и забот Карамзина14.

Лето 1824 г. угнетало погодной неурядицей. Карамзин 13 июня писал брату в Симбирск: „Мы уже месяц живем здесь (в Царском Селе. — С. Ш.), сперва в холоде, а теперь в пыли от страшной засухи”15. В письме Дмитриеву 13 июня Карамзин жалуется: „Я горюю только о засухе...”16. Оказывается, сетования Грибоедова на погоду и состояние его здоровья в Петербурге не были случайностью. Как мы знаем, венцом этих „бедствий” стало разрушительное ноябрьское наводнение в Петербурге. Грибоедов был его непосредственным свидетелем, о чем и написал в очерке „Частные случаи петербургского наводнения”. Этот этюд Грибоедова, внешне объективный и беспристрастный, не только размышление о пределах стихии и ужасных последствиях нарушения природного равновесия. Столько же, если не больше, Грибоедова занимают пределы, положенные внутренним силам человека, трагические следствия их разлада, прямые и глубинные, почти мистические связи двух стихий: человеческой души и природных явлений. „Необыкновенные события придают духу сильную внешнюю деятельность... душевные силы не так скоро могут прийти в спокойное равновесие», — повторяет Грибоедов, пораженный грандиозными разрушениями в Петербурге и „гибелью человеков” (376).

Подобные же мысли, но только связанные с собственной судьбой, неотвязно и мучительно преследуют и Карамзина. В этот, 1824 г. его „душевное равновесие” опасно колебалось, рождая драматические, даже трагические переживания жизни и своей судьбы. В цитированном письме Дмитриеву 13 июня Карамзин продолжает: „...пишу Шуйского, кое-как. Так и быть. Кончить надобно, пока живу и могу писать”.

Поразительно совпадают по интонации, по настроению, по тону, по стилю и даже отдельным формулировкам июльские письма близким людям. В письме брату в Симбирск: „Нынешний год для нас тяжел: у нас не переводятся больные в семействе. Крестьяне худо платят оброк, а История моя продается туго. Помышляю о Москве; но не хотелось бы на старости переменять места...”17. Другу-поэту Дмитриеву: „Имение расстроено. Крестьяне худо платят оброки. Пишу мало, однако ж пишу, во всяком случае последний XII-й том: им заговеюсь для двух тысяч современников (NB. по числу купленных экземпляров) и для потомства, о котором мечтают орлы и лягушки авторства с равным жаром18.

- 142 -

Эти письма предельно искренне и откровенно передают состояние Карамзина летом-осенью 1824 г. Болезни близких, расстройство имения, трудности работы над XII т., а главное, отсутствие у русской публики интереса к делу всей его жизни — „Истории государства Российского” — всем этим сейчас и определяется существование Карамзина. Все наводит его на мысли о неоправданности главной цели, о неотплатности долга его земного существования, о конечных итогах жизни, которые в свою очередь заставляют его мучительно искать ответы, объяснения и оправдания. Кульминацией этих размышлений Карамзина стали оценки собственной судьбы в письмах Дмитриеву (21 октября) и гр. Каподистрии (1825), очень близкие по теме, но существенно различные по тону.

В письме Дмитриеву Карамзин еще полон оптимизма, творческих желаний и чувства собственной правоты: „Списываю вторую главу Шуйского; еще три главы с обозрением до нашего времени, и поклон всему, не холодный, с движением руки навстречу Потомству, ласковому или спесивому, как ему угодно. Признаюсь, желаю довершить еще с некоторою полнотою духа, живостью сердца и воображения”19.

Скульптурный, являющийся неожиданно и броско, зримый пластический образ этого письма несет в себе черты неоклассического аллегоризма. Он сродни античным изваяниям богов и героев. С беспристрастием и сознанием нетленности своего духа взирает он на потомство. В этом своем создании, как бы стоя в „дверях вечности”, Карамзин открыл существенную черту своего художественного мира, которую В. Розанов назвал „римскими чертами русской тоги”. В статье „Гоголь” критик писал: „...его (Карамзина. — С. Ш.) творения похожи на прекрасную римскую тогу, с легким греческим оттенком, которую добрый скиф накидывает на плечи варваров и варварства”20. Именно таким оставил в нашей памяти Карамзина и скульптор С. И. Гальберг, автор знаменитых скульптур и горельефов на памятнике историографу в Симбирске.

Однако, как это часто бывает у позднего Карамзина, он возводит в ранг абсолютных и вечных истин простые человеческие чувства. Поэтому в письме существенно меняется вся шкала классицистических ценностей: последним желанием оказывается не завершение гражданского деяния (окончание „Истории”), а сохранение живых семейных и дружеских привязанностей („В сердце моем есть желание еще сильнейшее: не пережить жены, сохранить детей и друзей”).

В письме к гр. Каподистрии Карамзин уже полон внутреннего сомнения в целесообразности своей жизни, в верности избранного им пути. Он пишет так, словно бы подыскивает слова

- 143 -

оправдания самому себе: „...совесть моя спокойна: милое отечество ни в чем не упрекнет меня, я всегда был готов служить ему, сохраняя достоинство своего характера, за который ему же обязан ответствовать: и что же? Я мог описать одни только варварские времена его истории; меня не видали ни на поле сражения, ни в советах государственных; зная, однако, что я не трус и не ленивец, говорю самому себе: и так было угодно Богу, и не имея смешной авторской спеси, вхожу не стыдясь в общество наших генералов и наших министров...”21.

Непонимание своих современников Карамзин еще мог бы перенести, замкнувшись в сознании собственной правоты. Но это внутреннее сомнение в тех выстраданных, дорогих идеях, которыми пронизана „История”, а вместе с ней и вся жизнь, для Карамзина было несноснее и тяжелее всего.

Грибоедов и оказался невольным свидетелем глубокого духовного кризиса писателя и ученого. Встретившись с Карамзиным, он мог бы, наверное, признаться, как это сделал адмирал А. С. Шишков, побывавший у историографа несколькими месяцами раньше Грибоедова, „что поражен был скромностью и благородством открытого его обращения и почувствовал полное к нему доверие”22.

По всей видимости, откровенность собеседников и привела к тому, что Карамзин поделился с Грибоедовым не только своими политическими и историческими идеями, но и думами о своей судьбе. Это и вызвало в Грибоедове встречное движение: поддержать уставшего историографа, попытаться развеять его сомнения, утвердить значение его личности в развитии русской культуры. Можно сказать, что в отзыве Грибоедова, как в призме, преломилась вся непростая историческая и душевная ситуация 1824 г., в которой оказался Карамзин.

Встреча с Карамзиным ознаменовала для драматурга определенное сближение с „карамзинистами”. В литературной борьбе эпохи позиция Грибоедова отнюдь не была догматичной. Она менялась, отражая в себе и расстановку сил в литературных спорах, и развитие художественного мышления драматурга. Если в 1810-х гг. он был безусловно в рядах „архаистов”, то в начале 1820-х гг., уже будучи автором „Горя от ума”, сблизился с новаторами, хранителями традиций „арзамасского” братства. Как известно, в 1823 г. Грибоедов, недавно вернувшийся из Персии в Москву, познакомился с П. А. Вяземским, рекомендовавшим его в письме А. И. Тургеневу. С этого времени завязываются достаточно тесные личные отношения между ними.

„Горе от ума” парадоксальным образом отдалило Грибоедова от прежних литературных единомышленников, в первую

- 144 -

очередь, от П. А. Катенина, но зато сблизило с бывшими „противниками”. В Петербурге он беспокоится о служебной карьере А. Тургенева, встречается с Н. Гнедичем, чьим непримиримым оппонентом (а в его лице и всего круга Карамзина и Жуковского) он оказался в 1816 г., защищая Катенина. Теперь же, дружески иронизируя над напыщенностью переводчика „Илиады”, „у которого и галстук повязан экзаметром”, Грибоедов отмечает его несомненные достоинства: „Кажется, он гораздо толковее многих здесь”. Даже Шаховской, это специально подчеркивается в письме Вяземскому (автору цикла эпиграмм „Поэтический венок Шутовского...”), „перешел в романтики и перекраивает в пьесу пушкинский «Бахчисарайский фонтан»”.

Друзья-арзамасцы, в свою очередь, судя по отзывам последующего времени (20—30-х гг., например, А. Тургенева о московском обществе: „жаль, что нет Грибоедова! Комедия готова”), ценили если не самое комедию „Горе от ума”, то ироничный и глубокий ум ее автора, остроту его взгляда на жизнь, умение художественно обработать свои жизненные наблюдения. Признание несомненного поэтического дарования Грибоедова стало для друзей Карамзина само собой разумеющимся фактом. Однако не столько искание дружбы тянуло Грибоедова к ним, сколько стремление к творческому взаимопониманию. Несомненно, Грибоедов-художник, автор „Горя от ума” „чувствовал в Вяземском... своего единомышленника”23.

Комедия открывала дальнейшие перспективы развития таланта драматурга. Осмысление новых эстетических принципов приводило его к достижениям романтической поэтики.

Разговор с Карамзиным заставил Грибоедова соотнести суетное и вечное в собственной творческой судьбе (что проявилось во втором июньском письме Бегичеву и в „Отрывке из Гете”). Это закономерно приводило драматурга к вопросам о соотношении поэтической реальности и видимой действительности, о самой сущности поэтического творчества.

В „Отрывке из Гете” продолжается процесс поэтического самоосознания:

Когда созданья все <...>
           Одни другим звучат противугласно,
Кто съединяет их в приятный слуху гром ...
Кто стройно размеряет их движенья
           И бури, вопли, крик страстей
Меняет вдруг на дивные аккорды? (340)

Поэт — бог и творец своего поэтического мира. Он создает особую реальность, качественно преобразующую мир действительный. Поэта заботит больше всего „слияние частей” в единое целое и поэтическое впечатление от него. А из каких

- 145 -

подробностей, мелочей оно создается — внутреннее дело самого поэта, здесь он не подчиняется диктату действительности.

В письме Вяземскому смысл грибоедовских размышлений о поэзии сконцентрирован предельно сжато и четко в знаменитом эпизоде заочного „спора” с И. А. Крыловым („Из таких тучных тел родятся такие мелкие мысли! Например: что поэзия должна иметь бют, что к голове прекрасной женщины не можно приставить птичьего туловища и пр. — Нет! можно, почтеннейший Иван Андреевич, из этого может выйти прекрасная, идеальная природа, гораздо выше нами видимой”) (499).

В итоге Грибоедов приходит к пушкинской формуле: цель поэзии — поэзия. Грибоедов никогда не был сторонником теории подражания искусства действительности, эстетической основы культуры XVIII в., хотя все произведения до 1824 г. создает в формах видимой реальности. Теперь же художественное чутье подсказывает иное. Все крупные замыслы Грибоедова, последовавшие за „Горем от ума”, наследуют либо школьно-театральные (трагедия „1812 год”), либо народно-этнографические, романтические принципы чудесного. Это движение все ощутимее связывает драматурга с традициями барочной и романтической культуры.

Сноски

Сноски к стр. 130

1 См.: Пиксанов Н. К. Творческая история „Горя от ума”. С. 226—228; Кичикова Б. А. Концепция „чувствительного” героя в „Горе от ума” (в аспекте литературной полемики А. С. Грибоедова) // Нравственно-эстетические проблемы художественной литературы. Элиста, 1983. С. 6—15.

2 См. об этом: Фомичев С. А. К творческой предыстории „Горя от ума” (комедия „Студент”) // От „Слова о полку Игореве” до „Тихого Дона”. Л., 1969. С. 88—98; Кошелев В. А. А. С. Грибоедов и К. Н. Батюшков (к творческой истории комедии „Студент”) // А. С. Грибоедов: Материалы к биографии. С. 199—219; Мещеряков В. П. А. С. Грибоедов: Литературное окружение и восприятие (XIX — начало XX вв.). Л., 1983.

3 См.: Маркович В. М. Комедия в стихах А. С. Грибоедова „Горе от ума” // Анализ драматического произведения. Л., 1988. С. 59—91; см. там же статьи С. А. Фомичева, В. А. Кошелева.

Сноски к стр. 131

4 Карамзин Н. М. Избр. соч. М., 1964. Т. 1. С. 763.

Сноски к стр. 132

5 Карамзин Н. М. Сочинения. М., 1820. Т. 6. С. 83.

6 Карамзин Н. М. Полн. собр. стихотв. М.; Л., 1966. С. 209.

Сноски к стр. 133

7 Карамзин Н. М. Полн. собр. стихов. М.; Л., 1966. С. 208.

8 Там же. С. 210.

9 Там же. Примеч. Ю. М. Лотмана. С. 395.

Сноски к стр. 134

10 О значении этого принципа в пьесе см. в статье: Степанов Л. А. Драматургия А. С. Грибоедова // История русской драматургии: XVII — первая половина XIX века. Л. 1982. С. 297—298.

Сноски к стр. 137

11 См., напр.: Кошелев В. А. А. С. Грибоедов и К. Н. Батюшков.

Сноски к стр. 138

12 Карамзин Н. М. Избр. соч. Т. 1. С. 624—625.

13 Карамзин Н. М. Записки старого московского жителя. М., 1986. С. 277—278.

Сноски к стр. 141

14 См.: Письма Н. М. Карамзина к И. И. Дмитриеву // Я. Грот и П. Пекарский. СПб., 1866; Атеней. М., 1858. № 28.

15 Атеней. С. 114.

16 Письма Н. М. Карамзина к И. И. Дмитриеву. С. 374.

17 Атеней. С. 114.

18 Письма Н. М. Карамзина к И. И. Дмитриеву. С. 380.

Сноски к стр. 142

19 Письма Н. М. Карамзина к И. И. Дмитриеву. С. 380—381.

20 Розанов В. В. Мысли о литературе. М., 1989. С. 275.

Сноски к стр. 143

21 Атеней. С. 118.

22 Письма Н. М. Карамзина к И. И. Дмитриеву. С. 163.

Сноски к стр. 144

23 Подробнее см. в ст. В. С. Нечаевой // Литературное наследство. М., 1946. Т. 47—48. С. 228—240.