Виноградов В. В. О языке ранней прозы Гоголя // Виноградов В. В. Избранные труды. Язык и стиль русских писателей. От Гоголя до Ахматовой / РАН. Ин-т рус. яз. им. В. В. Виноградова; Отв. ред. А. П. Чудаков. — М.: Наука, 2003. — С. 5—53.

http://feb-web.ru/feb/gogol/critics/vgog/vin-005-.htm

- 5 -

О ЯЗЫКЕ РАННЕЙ ПРОЗЫ ГОГОЛЯ

1

Вопрос о становлении и развитии прозаического стиля Н. В. Гоголя, вопрос о языке ранней прозы Гоголя, его “Вечеров на хуторе близ Диканьки” имеет чрезвычайно важное значение для истории языка русской художественной литературы XIX в., для истории формирования критического реализма. В русской филологической науке, которая располагает целым рядом исследований языка и стиля Гоголя, многие существеннейшие проблемы изучения языка Гоголя еще не разъяснены, не разрешены и не осмыслены с исторической точки зрения. Самое начало гоголевского творческого пути в области русской художественной прозы остается еще темным, почти не исследованным. Многим казалось и кажется, что та система художественно-повествовательных стилей, которая нашла свое выражение в первом цикле повестей Гоголя — в “Вечерах на хуторе близ Диканьки” и которая существенно отличается по своему речевому своеобразию от стилистики карамзинской школы и вместе с тем от пушкинской повествовательной манеры, изобретена Гоголем под влиянием украинских литературных и фольклорных традиций как бы сразу и уже в готовом виде. Во всяком случае всеми признается, что «история и хронология создания “Вечеров на хуторе близ Диканьки” может быть восстановлена только в самых общих чертах»1.

Кроме того, известно, что образ издателя-пасечника Рудого Панька, подсказанный Гоголю, по сообщению П. Кулиша, П. А. Плетневым, возник и сложился позже, когда основная часть “Вечеров” была уже написана2*. “Предисловие” Рудого Панька объединяет цикл повестей вокруг одной демократической личности, решившейся “высунуть нос из своего захолустья в большой свет” русского литературно-художественного творчества, но опасающейся всеобщего крика: “Куда, куда, зачем? пошел, мужик, пошел!” ... Вместе с тем в предисловии объясняется разнообразие стилей и разнородность состава книги различиями в социальном облике и в социально-речевой манере нескольких рассказчиков.

С одной стороны, в предисловии подчеркивается основной тип повествовательной речи, определяющий общую социально-экспрессивную атмосферу “Вечеров”. Это — речь “за просто”, как будто обращенная к “какому-нибудь свату, или куму”; это — хуторянская “болтовня” о “диковинах”, далекая от стиля “большого света”, “великих панов” и даже “высшего лакейства”. Предисловие иронически предупреждает читателя о глубоком внедрении просторечия в язык русской художественной прозы.

С другой стороны, здесь же персонально изображаются главные рассказчики повестей и характеризуются стили их речи. В первой книге “Вечеров” выступают два рассказчика. Оба они были люди “вовсе не простого десятка, не какие-нибудь мужики хуторянские”. Вот, например, дьяк диканьской церкви, Фома

- 6 -

Григорьевич: “Эх, голова, что за истории умел он отпускать!” Уже в самом фамильярно-просторечном выражении отпускать истории скрыто характеристическое указание на народный, просторечно-бытовой склад дьячковского сказа. Если же вникнуть в краткую вступительную беседу к первой были, рассказанной дьячком, к “Вечеру накануне Ивана Купала“, то здесь можно найти намек и на другую отличительную черту речи Фомы Григорьевича: это — речь природного украинца. Стиль Фомы Григорьевича организован на народно-украинский лад. Он основан на поэтических формах и образной системе народного украинского языка. Он противопоставляется стилям традиционной русской книжно-повествовательной прозы того времени. В самом деле, в предисловии к “Вечеру накануне Ивана Купала” Рудый Панько так характеризует впечатление, которое было произведено на Фому Григорьевича текстом его рассказа, помещенным в “Отечественных записках” П. П. Свиньина: «Я, так как грамоту кое-как разумею и не ношу очков, принялся читать. Не успел перевернуть двух страниц, как он вдруг остановил меня за руку: “Постойте! наперед скажите мне, что это вы читаете?” Признаюсь, я немного пришел в тупик от такого вопроса. “Как, что читаю, Фома Григорьевич? вашу быль, ваши собственные слова”. — “Кто вам сказал, что это мои слова?” — “Да чего лучше, тут и напечатано: рассказанная таким-то дьячком”. — “Плюйте ж на голову тому, что это напечатал! бреше, сучый москаль. Так ли я говорил? Що-то вже, як у кого чорт ма клепки в голови. Слушайте, я вам расскажу ее сейчас”» (I, 137—138).

Вместе с тем нельзя не обратить внимания на то обстоятельство, что Фома Григорьевич свой человек для Панька3, издателя повестей из цикла “Вечера на хуторе близ Диканьки”. У того и другого — однородный стиль речи. Эта близость речевой позиции “издателя” повестей, пасечника Рудого Панька, и одного из рассказчиков — Фомы Григорьевича говорит о том, что демократическому образу Фомы Григорьевича автором придавалось особенно важное значение. Показательно, что рассказ Фомы Григорьевича (“Заколдованное место”) помещается и во второй части “Вечеров” (“В этой книжке услышите рассказчиков все почти для вас незнакомых, выключая только разве Фомы Григорьевича”). Этот факт приобретает тем большее значение, что другой рассказчик “Вечером”, панич в гороховом кафтане из Полтавы, “рассказывавший таким вычурным языком, которого много остряков и из московского народу не могло понять”, позднее как бы убирается Гоголем со сцены и притом не под влиянием неудовольствия публики, а вследствие социального конфликта, вследствие резких расхождений между вкусами, нравом и мировоззрением пасечника и этого панича. Во второй книжке “Вечеров” уже нет его повестей. Мало того: образ этого полтавского городского панича, по имени Макар Назарович, “человека немаловажного”, с аристократическими замашками, “обедавшего раз с губернатором за одним столом”, иронически и к явной невыгоде сравнивается с демократической личностью Фомы Григорьевича, внушающей “невольное почтение”. «Я вам скажу, любезные читатели, — говорит Рудый Панько в предисловии ко второй части “Вечеров”, — что хуже нет ничего на свете, как эта знать. Что его дядя был

- 7 -

когда-то комиссаром, так и нос несет вверх. Да будто комиссар такой уже чин, что выше нет его на свете. Слава богу, есть и больше комиссара. Нет, не люблю я этой знати. Вот вам в пример Фома Григорьевич; кажется, и не знатный человек, а посмотреть на него: в лице какая-то важность сияет, даже когда станет нюхать обыкновенный табак, и тогда чувствуешь невольное почтение. В церкве, когда запоет на крылосе, — умиление неизобразимое! растаял бы, казалось, весь!» (I, 196—197). Итак, образу панича противопоставлен образ простого человека, деревенского дьячка.

Впрочем, уже из предисловия к первой части “Вечеров” было ясно, что симпатии издателя “Вечеров” всецело на стороне Фомы Григорьевича, который с глубокой иронией отнесся к книжно-романтическому стилю панича и едва не “дал дулю” этому капризному рассказчику. Манера повествования панича изображалась таким образом: “Бывало, поставит перед собою палец и, глядя на конец его, пойдет рассказывать — вычурно, да хитро, как в печатных книжках! Иной раз слушаешь, слушаешь, да и раздумье нападет. Ничего, хоть убей, не понимаешь. Откуда он слов понабрался таких!” (I, 105). Книжно-затейливая, далекая от живой устной народной речи, обильная перифразами, искусственно-изукрашенная, романтически приподнятая и полная отголосков сентиментального стиля, манера речи панича контрастирует с народно-бытовым сказом Фомы Григорьевича. Это противопоставление чрезвычайно ярко и образно выражено в “славной присказке” Фомы Григорьевича. «Фома Григорьевич раз ему насчет этого славную сплел присказку: он рассказал ему, как один школьник, учившийся у какого-то дьяка грамоте, приехал к отцу и стал таким латыньщиком, что позабыл даже наш язык православный. Все слова сворачивает на ус. Лопата, у него лопатус; баба, бабус. Вот, случилось раз, пошли они вместе с отцом в поле. Латыньщик увидел грабли и спрашивает отца: “Как это, батьку, по-вашему называется?” Да и наступил, разинувши рот, ногою на зубцы. Тот не успел собраться с ответом, как ручка, размахнувшись, поднялась и — хвать его по лбу. “Проклятые грабли!” закричал школьник, ухватясь рукою за лоб и подскочивши на аршин: “как же они, чорт бы спихнул с мосту отца их, больно бьются!” — Так вот как! Припомнил и имя, голубчик?”» (I, 105).

Таким образом, народному стилю Фомы Григорьевича отдается явное преимущество перед книжной, искусственной, вычурной прозой Макара Назаровича. Стиль Фомы Григорьевича подчеркнуто выдвигается на передний план.

Есть основания предполагать, что и хронологически работа Гоголя над стилем Фомы Григорьевича — рассказчика “Вечера накануне Ивана Купала” (и “Пропавшей грамоты”) несколько предшествовала упражнениям Гоголя в стилях книжно-поэтической, ритмизованной прозы. Повести, связанные с образом панича — “Майская ночь или утопленница” и “Сорочинская ярмарка”, — быть может, сложились несколько позднее, чем “Вечер накануне Ивана Купала”4. Во всяком случае, композиционное значение образа Фомы Григорьевича

- 8 -

нельзя приуменьшить или умалить. По мнению редакторов и комментаторов академического издания сочинений Гоголя, “на ранних этапах циклизация повестей могла слагаться вокруг образа рассказчика-дьячка Фомы Григорьевича, гораздо органичнее связанного с отдельными частями повествования, чем фикции “панича в гороховом кафтане” или любителя страшных историй. Ему приписаны три повести (“Вечер накануне Ивана Купала”, “Пропавшая грамота”, “Заколдованное место”), сказовая манера изложения которых определялась проставленным при них подзаголовком “Быль, рассказанная дьячком ***ской церкви”. Так как первая из названных повестей является едва ли не самой ранней, а подробное “описание полного наряда сельского дьячка”, позже использованное для характеристики Фомы Григорьевича в “Предисловии”, Гоголь затребовал еще в письме от 30 апреля 1829 г., то можно высказать догадку, что уже в первоначальном замысле на этот образ возлагалась важная композиционная функция объединения отдельных повестей в цельный сборник. В этой связи следует отметить, что зачин “Вечера накануне Ивана Купала” построен как введение к связной серии рассказов, общая тематика которых, полуисторическая, полуфантастическая, намечалась тут же. Однако предположение писателя не оформилось достаточно четко и не помешало ему переходить от сказа к “безличной” форме повествования” (I, 501—502).

Само собой разумеется, что не исключена возможность и одновременной работы Гоголя над двумя стилями повествования — над народно-бытовым сказом в реалистическом духе и над высокопарным книжно-романтическим стилем, полным все же отголосков украинской народной поэзии, над языком “Вечера накануне Ивана Купала” и над языком “Майской ночи”. Ведь после стихотворных опытов, после сочинения поэмы “Ганц Кюхельгартен” обращение Гоголя к орнаментальной поэтической прозе, уже представленной стилями Жуковского, Ф. Глинки, А. А. Бестужева, а отчасти Нарежного и других писателей, было естественным. Есть основания предполагать, что работа Гоголя над “Майской ночью” не была отделена каким-нибудь длительным промежутком от времени подготовки “Вечера накануне Ивана Купала”; по-видимому, черновая редакция “Майской ночи” была уже готова у июлю 1829 г., так как Гоголь, не дождавшись присланных ему матерью в письме от 2 июня этого года материалов, воспользовался имевшимся у него и записанным в “Книге всякой всячины” (I, 502; ср. также 529—530)*. Предположительная дата работы Гоголя над черновой рукописью “Майской ночи” — май—июнь 1829 г.

Поэтому изучение процесса работы Гоголя над языком и стилем обеих этих повестей чрезвычайно существенно для понимания формирования прозаического стиля Гоголя, сыгравшего такую громадную роль в истории языка русской художественной литературы XIX в. Однако уже заранее очевидно, что удельный вес тех двух разновидностей стиля Гоголя, которые нашли выражение в “Вечере накануне Ивана Купала” и в “Майской ночи“, неодинаков. В стиле Фомы Григорьевича были глубже заложены семена народности и народно-бытового реализма. Язык, стиль и композиция “Майской ночи” вызвали много справедливых упреков в современной Гоголю критике: Н. Полевого (Московский телеграф. 1831. № 17), А. Я. Стороженко — Андрия Царынного (Сын отечества и Северный архив. 1832. Т. XXV. № 1—4 и др.)**.

- 9 -

2

Повесть “Вечер накануне Ивана Купала”, первоначально напечатанная в “Отечественных записках” (1830, февраль—март), без подписи Гоголя, под заглавием “Бисаврюк, или вечер накануне Ивана Купала. Малороссийская повесть (из народного предания), рассказанная дьячком Покровской церкви”, подверглась очень существенным стилистическим изменениям, коренной языковой правке со стороны Гоголя при включении ее в первую книжку “Вечеров на хуторе близ Диканьки” (цензурное разрешение 26 мая 1831 г.). П. А. Кулиш и акад. Н. С. Тихонравов высказали предположение, что редактор “Отечественных записок” — квасной патриот и реакционный писатель П. П. Свиньин — исказил подлинный текст повести Гоголя, внесши в него множество исправлений с целью приспособить стиль Гоголя к установившемуся тогда дворянскому стандарту художественно-повествовательного стиля. По словам Тихонравова, “Свиньин во многих местах [...] исправил по-своему слог и придал ему тяжелые обороты напыщенного литературного изложения”5. Это мнение разделяется последующими исследователями творчества Гоголя. Подкрепление и подтверждение ему находят в полемическом предисловии ко второй редакции повести, помещенной в “Вечерах на хуторе близ Диканьки”6. «Возмущение Фомы Григорьевича, от лица которого ведется повествование в “Вечере накануне Ивана Купала”, искажением его рассказа, помещенного в книжке журнала, — пишет комментатор повести в последнем академическом издании сочинений Гоголя, — совершенно несомненно являлось замаскированным выпадом против Свиньина, и протестом против его редакторского самоуправства» (I, 522). В таком духе это предисловие к повести понимали многие современники Гоголя. О. М. Сомов, напечатавший под псевдонимом Никиты Лугового (с пародическим намеком на Николая Полевого) рецензию на гоголевские “Вечера” и советовавший предать забвению отрицательный отзыв Ник. Полевого в “Телеграфе” о первой книге “Вечеров”, заявляет: «Пасичник, я слышал, человек всегда готовый высказать самые резкие истины, да еще языком малороссийского прямодушия. Он, пожалуй, в состоянии повторить г. Полевому то, что уже сказал одному из его собратий-журналистов в предисловии своем ко 2-й повести “Вечеров на хуторе”»7.

Кроме того, в доказательство недовольства Гоголя редакторской правкой П. П. Свиньина обычно ссылаются на изменившиеся в отрицательную сторону отзывы Гоголя об “Отечественных записках”. Но это доказательство основано на явном недоразумении. Похвальный отзыв Гоголя об “Отечественных записках”, как об издании, которое “по важности своих статей почитается здесь лучшим”, содержится в письме к матери от 2 апреля 1830 г.**, т. е. относится к тому времени, когда Гоголь, несомненно, уже познакомился с исправлениями языка и слога своей повести, предложенными П. П. Свиньиным8. Таким образом, “возмущение”

- 10 -

Гоголя мнимым “редакторским самоуправством” Свиньина не следует преувеличивать. Выражение же недовольства “брехней сучого москаля” от лица рассказчика — Фомы Григорьевича может быть истолковано и как своеобразный литературный прием автора, имеющий своей целью оправдать новую коренную стилистическую переработку повести и подчеркнуть украинско-демократические, народные основы ее устно-бытового сказа. В таком случае пришлось бы предположить, что взгляды Гоголя на роль и объем народной стихии в составе нового русского литературного языка существенно изменились ко времени издания сборника рассказов “Вечера на хуторе близ Диканьки” (т. е. к 1831 г.).

Любопытно, что и литературоведы, склонные подчеркивать “редакторское самоуправство” Свиньина, не решаются видеть во второй редакции повести простое восстановление первоначального ее текста, искаженного Свиньиным, а предполагают в ней, в сущности, новое произведение. Так, в комментариях к “Вечеру накануне Ивана Купала” в академическом издании Сочинений Гоголя читаем: “Во второй редакции Гоголь сократил повесть, устранив ряд длиннот и второстепенных подробностей [...]. Все эти сокращения, придавшие повести большую сюжетную целеустремленность и лаконичность, свидетельствуют о стремлении Гоголя освободиться от подробных сюжетных мотивировок, от нравоучительного морализирования в духе сентиментально-нравоописательных повестей 20-х годов, от растянутых и вялых описаний, столь распространенных в чувствительных повестях и романах ужасов. Еще важнее стилистическая переработка всего текста повести, которую произвел Гоголь, в сущности, создав совершенно новое произведение. Эта переработка прежде всего относится к стилистической отделке каждой фразы, к той словесной яркости и насыщенности, которую придает им Гоголь, отбрасывая книжные и условно-сентиментальные формулы, растянутые и вялые обороты первой редакции, вводя диалоги вместо повествования, добиваясь живой разговорной интонации. Так, например, длинный, пересыпанный подробными ремарками разговор между Петро и Басаврюком сжимается до нескольких энергичных и кратких реплик [...]. Гоголем значительно сокращаются детальные описания в фантастических сценах и усиливается всюду бытовой, реалистический колорит. Не случайно, что наименьшей переработке подверглось описание свадьбы, основанное на чисто этнографических материалах” (I, 522—523).

Следовательно, допускается, что сам Гоголь в первой редакции “Вечера накануне Ивана Купала”, несмотря на образ рассказчика-дьяка, не мог преодолеть книжных шаблонов стиля карамзинской школы, с присущей этому стилю фразеологией “нравоучительного морализирования” и сентиментальной декламации, с традиционными для него “книжными и условно-сентиментальными формулами”, “растянутыми и вялыми оборотами”, бедностью и однообразием диалогической речи, отсутствием или бледностью бытового, реалистического колорита. А если так, то правка П. Свиньина не могла быть очень значительной. Ведь она могла быть направлена лишь на некоторую унификацию стиля, на устранение или замену отдельных выражений, выпадавших из общей экспрессивной атмосферы повествования. «Нужно полагать, — заявляют комментаторы академического издания сочинений Гоголя, — что правка Свиньина сводилась в основном к той же грамматической и стилистической очистке языка Гоголя от просторечия и украинизмов, от чрезмерно “грубых”, с точки зрения тогдашней школьной реторики, выражений и слов, какую в дальнейшем гораздо осторожней и умеренней производил Прокопович. Переделывая повесть для переиздания ее в “Вечерах”, Гоголь, по-видимому, частично восстановил то “просторечие” и живую разговорную речь,

- 11 -

которые Свиньин, согласно своим стилистическим принципам, всемерно ослаблял. Наконец, по-видимому, Свиньиным было изменено само заглавие повести и этимологизировано имя персонажа — вместо гоголевского “Басаврюк” в журнале появилось “Бисаврюк”» (I, 522). Это последнее предположение очень вероятно. Все же другие догадки, рассуждения и заключения очень неопределенны и бездоказательны. Детальное сопоставление обеих редакций повести никем еще не было произведено. Несомненные признаки и примеры свиньинской правки не установлены. Больше того: не доказано, что “просторечие” и “украинизмы”, чрезмерно “грубые” выражения действительно в очень большом количестве и систематически включались Гоголем в текст самой первой редакции повести как осознанное средство народно-сказовой экспрессии, создававшее иллюзию реалистического правдоподобия. Ведь невозможно предполагать, что Гоголь уже в самом начале своего литературного поприща был вполне сложившимся народным художником, что его литературный стиль с самых первых творческих опытов отличался той же близостью к устной речевой стихии, был пропитан теми же элементами народности и реализма, как и при окончательной отделке “Вечеров на хуторе”, что расширявшиеся литературные знакомства и связи Гоголя, а также открывшиеся перед ним новые горизонты развития русской национальной литературы не углубили гоголевского понимания “пушкинского” начала в языке русской художественной литературы, начала народности и национального реализма.

Распространенные до сих пор в литературоведческих работах общие рассуждения о порче гоголевского текста П. П. Свиньиным, о плагиатах со стороны П. П. Свиньина у Гоголя и вместе с тем о литературной зависимости Гоголя от Свиньина, а с другой стороны, о быстром творческом росте Гоголя, сказавшемся, между прочим, в коренной переработке языка и стиля “Вечера накануне Ивана Купала” — по сравнению с первой редакцией этой повести, — крайне противоречивы.

Необходимо подвергнуть тщательному сравнительному исследованию язык и стиль обеих редакций “Вечера накануне Ивана Купала”, выделить в составе первой редакции наносный слой исправлений Свиньина (если это окажется возможным), установить систему тех новых стилистических приемов и тенденций, которые нашли выражение в методе гоголевской переработки первоначального текста повести, и определить закономерности гоголевской стилистики, нашедшие дальнейшее применение и развитие в строе художественной прозы Гоголя периода “Арабесок” и “Миргорода”.

3

Вопрос о литературных взаимоотношениях Н. В. Гоголя и П. П. Свиньина был предметом специальных исследований В. В. Данилова9. В. В. Данилов, следуя за П. А. Кулишом (Записки о жизни Гоголя, с. 86—89) и акад. Н. С. Тихонравовым, признает, что П. П. Свиньин подверг существенным исправлениям и изменениям стиль “Вечера накануне Ивана Купала”. Вместе с тем В. В. Данилов

- 12 -

доказывает, что участие Гоголя в “Отечественных записках” 1830 г. не ограничилось “Бисаврюком”. Он ссылается на следующие слова Гоголя в письме к матери 10 октября 1830 г. — при отправлении ей № 121, 122 и 123 журнала “Отечественные записки”. “В них, [...] выключая разве некоторых, мало занимательных статей, предупреждаю вас, чтобы и не искали там чего-нибудь моего”*. В. В. Данилов ищет “статей” Гоголя среди сырых материалов по истории и этнографии Украины, которыми Гоголь, по его словам, “прислуживался Свиньину”. “Наставление выборному от Малороссийской Коллегии в Комиссию о сочинении проекта нового уложения члену той Коллегии Наталину” — в № 119 и 120; “О прежних правах, вольностях и преимуществах Малоросии. — Извлечено из экстракта, сочиненного в 1751 г. Войсковою Канцеляриею” — в № 122 и “Историческая запорожская песня — Запорожци небожата, пшеныця не жата” — в № 12110. Все это будто бы дар Гоголя редакции “Отечественных записок”.

По мнению В. В. Данилова, все эти материалы Гоголь мог вывезти из Украины.

Все это, само собою разумеется, — чистые домыслы, опирающиеся лишь на предположение, что “концентрация украинского материала” в “Отечественных записках” 1830 г. может быть объяснена только сближением Гоголя с их издателем. Но В. В. Данилов не останавливается на этих домыслах. Он идет дальше и находит следы творчества Гоголя в путевом очерке Свиньина “Полтава”, помещенном в № 120 “Отечественных записок” 1830 г. Правда, об этом очерке сам Гоголь недвусмысленно писал матери, посылая ей апрельскую книжку “Отечественных записок”: “Предуведомляю вас, что в этой книжке [...] вы не встретите уже ни одной статьи моей [...]. Рекомендую вам прочесть описание Полтавы господина Свиньина, в котором я, хоть и природный жилец Полтавы, много, однако ж, нашел для меня нового и доселе неизвестного”11. Но В. В. Данилов склонен больше верить П. А. Кулишу, который в своих “Записках о жизни Гоголя” (с. 43) писал об этой статье: «В заглавии ее сказано: “Из живописного путешествия по России издателя “Отечественных записок”, но я знаю от Н. Я. Прокоповича, что статья “Полтава” писана Гоголем и, может быть, только переделана издателем журнала, подобно тому, как и “Юисаврюк”, появившийся почти через год в собрании гоголевых повестей, с некоторыми переменами в содержании и слоге»12. Однако между “Полтавой” и “Бисаврюком” никакой аналогии нет. Кроме того, основное содержание статьи “Полтава”, как это признает и сам В. В. Данилов, решительно говорит против авторства Гоголя (исторические детали, точные ссылки путешественника на точно называемых жителей Полтавы, принимавших его и содействовавших ему в изучении и обозрении города, и т. п.).

Любопытно, что в своей ранней статье “Н. В. Гоголь и П. П. Свиньин” (Русск. филолог. вестник. 1915. № 1) В. В. Данилов, выражая полную уверенность в принадлежности очерка “Полтава” целиком П. П. Свиньину, приводил из этого очерка “любопытные страницы”, касающиеся украинского языка и песен,

- 13 -

и связывал с ними пробуждение у Гоголя интереса к украинскому фольклору. По словам В. В. Данилова, высказывания П. П. Свиньина об украинском языке, украинской песне и музыке могут быть привлечены для характеристики этнографических интересов Гоголя, которые возникли у него будто бы “только в Петербурге под влиянием литературных стремлений к народности” (с. 40)13. Но потом точка зрения В. В. Данилова радикально изменяется. И хотя он и позднее не решился приписывать очерк “Полтава” Гоголю целиком (против этого свидетельствуют весь фактический материал этого очерка и множество автобиографических деталей, относящихся к П. П. Свиньину), тем не менее он стремился найти здесь следы творчества Гоголя, дело его рук (или “руки”).

Некоторые фразы в стиле “Полтавы” производят на В. В. Данилова впечатление гоголевских. Вот эти фразы — в описаниях природы:

“Это ничего больше, как одна ровная и безлесная степь, испещренная яркими полосами нив и разбросанными скирдами хлеба; по сторонам только мелькают — будто облака на чистом небе, чуть заметные вдали хутора, или величественный дуб — старинный жилец Украины, торжественно и одиноко возносится среди необозримой пустоты”* (Ср. “подоблачные дубы”, “лениво и бездумно” стоящие в “неизмеримости” поля, из “Сорочинской ярмарки”). “Вечер гаснул, уступая свое место величественному владычеству ночи. Длинные тени, стлавшиеся по полю, слились в одну бесконечную тень, покойно и торжественно окинувшую весь мир и наславшую на него забвение и спокойствие”** (Ср. в “Майской ночи” Гоголя: “Огромный огненный месяц величественно стал в это время вырезываться из земли. Еще половина его была под землею; а уже весь мир исполнился какого-то торжественного света” (I, 158).

“Город висит на огромной горе, у ног которой расстилается обширный луг, богатый разнообразными группами дерев, коих как будто растерял близ стоящий лес; по лугу извивается река Ворскла, чистая, ясная, знаменитая историческими событиями. Огромная масса косогору переламывается тремя долинами, делящими город на три части: Городскую, Подольскую и Заполтавскую. Скаты косогора, обнажая в обрывах свою красноватую внутренность, местами расцвеченные яркою зеленью, местами обшитые лесом, спускаются к лугу садами, нагнувшимися от тяжести вишен, яблок, слив, груш и прочих плодов, произрастающих во всей красе под теплым украинским небом”***. (Ср.: “нагнувшиеся от тяжести плодов широкие ветви черешен, слив, яблок, груш” в описании летнего дня в “Сорочинской ярмарке”).

По мнению В. В. Данилова, в этих описаниях слишком много эпитетов, сравнений и образов, будто бы не свойственных стилю Свиньина, который “был литератор, но не художник слова”. Отсюда вывод: в статье “Полтава” имеются следы художественной руки Гоголя. Далее строится гипотеза: «Гоголь написал статью о Полтаве по образцу очерков, помещавшихся в “Отечественных записках”, и отдал ее издателю. Но последний вместо статьи Гоголя напечатал свою, дополнив ее некоторыми красочными описаниями из статьи еще никому не известного автора». Доказательство: “Для Свиньина такой образ действий не был невозможным. Он был не только литератор, но и художник, учившийся в Академии;

- 14 -

и о Свиньине ходили слухи, что он выдает картины бедных молодых художников за свои. Вообще, среди современников Свиньин был известен как большой лжец и обманщик”14.

Фактическая необоснованность этих замечаний и выводов очевидна. Все это — гадательные предположения ad hominem. Свиньин писал не только очерки и исторические сочинения, но и романы. Оценка его художественного мастерства у В. В. Данилова произвольна и субъективна. Кроме того, нельзя упускать из виду и того, что изображение украинских ландшафтов имело уже сложившуюся стилистическую традицию в школе Карамзина (начиная от “Путешествия в Малороссию” кн. П. И. Шаликова).

Само собою разумеется, что отрицать элементы “художественности” в стиле П. П. Свиньина (в том смысле, какой вкладывается в слово “художественность” В. В. Даниловым) никак нельзя. Стремление к выразительности речи, к эмоциональным и пышным образам обнаруживается и в других очерках П. П. Свиньина. Например, в “Воспоминаниях и наблюдениях во Пскове” (Отечественные записки. 1830. № 143): “Чтоб исхитить нежные деревья из кохтей мороза, приклоняют их на зиму к земле, а весною опять подымают, после чего они растут и цветут, как ни в чем не бывали!” (с. 17).

“Не видавши, нельзя вообразить столь великого множества серебряных прозрачных рыбок (снедков), кипящих подобно клокочующей воде над сильным огнем” (с. 26).

В очерке “Взгляд на Одессу” (Отечественные записки. 1830. Январь. № 117): “Прекрасные кареты, коляски, кабриолеты, верховые, возы с товарами, разнощики, разноцветные, разнородные группы гуляющих по тротуарам сменяли попеременно сцены, являли благотворные следы торговли, с властью и могуществом коей может равняться одно очарование, которая одному велит сходить в недра земли или спускаться на дно морское, другому подниматься выше облаков, которая назначает круг действия гренландскому рыбаку и готтентотскому зверолову; которая была началом всех важных открытий и усовершенствований, которая, наконец, не с большим в 30 лет сии дикие пустыни населила многолюдными деревнями и сотворила город богатый, великолепный, не уступающий многим древним столицам Европы” (с. 9—10).

“Одесса не может похвалиться своими окрестностями, кои доселе представляют гладкие, безводные степи; только покатости или лучше сказать крутизны морского берега изменяют несколько картину монотонности и скудости природы, и доставляют возможность развести приятные загородные мызы и хуторы. Лучшим из оных может показаться дача г. Рено. Прекрасное, живописное положение сие весьма легко можно обратить в романтическое обиталище фей — и с небольшими издержками. Материалы готовы для подземных глубоких гротов, шумящих каскадов, великолепных фонтанов, для уединенных морских купален — между дикими склонами для разного рода храмов, беседок” (с. 40).

Конечно, этими иллюстрациями отнюдь не исчерпываются “красоты стиля” П. П. Свиньина. Если глубже вникнуть в стиль и композицию очерка “Полтава”, легко увидеть (так же, как и в других очерках Свиньина) строго определенную последовательность в изображении пейзажей, за которыми следует деловое описание людей и достопримечательностей города. Нет никаких оснований предполагать,

- 15 -

чтобы в 1830 г. Гоголь, никому не известный молодой провинциал, без имени и без положения, занимался стилистической правкой сочинений опытного, довольно популярного тогда, впрочем, явно консервативного и старомодного литератора, археолога, этнографа и любителя искусств П. П. Свиньина.

Любопытно в “Полтаве” выполненное в том же романтически приподнятом и цветистом стиле описание национального характера “малороссиян”, явно принадлежащее П. П. Свиньину: “Своими наружными качествами, лицом, окладом, стройностию стана, ленью и беззаботностию малороссияне более сходны с роскошными обитателями Азии, но не имеют тех буйных, неукротимых страстей, свойственных поклонникам Исламизма: флегматическая беспечность, кажется, служит им защитою и преградою от неспокойных волнений, и часто из под густых бровей их блестит огонь; пробивается смелый европейский ум; жаркая любовь к родине и чувства пламенные, одетые первоначальною простотою, помещаются в груди их. Эта простота доходит нередко до излишества и дает право их обманывать и проводить; она породила множество забавных анекдотов, исполненных чертами истинного добродушия”15.

Таким образом, сам П. П. Свиньин мог писать цветисто и образно без помощи юного Гоголя. Напротив, как редактор “Отечественных записок”, он имел возможность наложить свою руку на стиль гоголевского “Бисаврюка”. Впрочем, эта повесть вполне соответствовала общему историко-этнографическому уклону “Отечественных записок”, и едва ли поправки редактора могли быть очень значительны. П. П. Свиньин не боялся этнографической примеси. Он охотно помещал словарики разных языков, звучавших на территории России, и не избегал — в пределах тогдашней средней нормы дворянского этнографического любопытства — примеси живой народной речи в описаниях быта и нравов разных народов. Ясно, что только всесторонний, исчерпывающий стилистический анализ двух редакций “Вечера накануне Ивана Купала” может раскрыть и установить характер исправлений и изменений, внесенных в текст гоголевской повести издателем “Отечественных записок”. Но, вообще говоря, странно предполагать в одно и то же время и влияние юного Гоголя на творчество Свиньина и редакторское самоуправство Свиньина по отношению к тексту гоголевского “Бисаврюка”.

4

Естественно и несомненно, что самая ранняя гоголевская проза своими высокими, серьезными, патетическими повествовательными жанрами двигалась, — по крайней мере, отчасти — в русле стилистики карамзинской школы. Показательно, что в нежинском школьном журнале “Метеор литературы“, заключавшем, конечно, гоголевские произведения, библиограф С. И. Пономарев нашел лишь “реторические вещи в духе Марлинского” и по этой причине не счел нужным воспроизвести этот журнал в печати16. Параллельно развивалась и сатирическая струя гоголевского стиля (ср. заглавие и план сатиры “Нечто о Нежине или дуракам закон не писан”), связанная с традициями журнальной сатиры XVIII в. и нравоописательного

- 16 -

очерка начала XIX в., и росли этнографические и народно-диалектологические интересы Гоголя. Стиль чувствительных патетических писем Гоголя, особенно с 1827 г., ярко отражает его литературные вкусы. По-видимому, петербургские литературные знакомства и впечатления Гоголя, еще больше обострившие в нем ранний интерес и влечение к народности, раздвинувшие его литера-турный горизонт, побудили его вслед за Пушкиным, Нарежным, А. А. Бестужевым, О. М. Сомовым и некоторыми другими передовыми писателями в самом конце 20-х годов расширить круг своих реалистических интересов и искать выхода из плена “карамзинизма”*. Гоголь стремится стать подлинно народным писателем. Опираясь на художественный метод и стилистическую систему Пушкина, как они обозначались к 30-м годам, и оценив художественно обновляющее значение украинского фольклора, Гоголь старается шире и свободнее, демократичнее вовлекать разнообразные типы устной живой речи в стилистический строй русской художественно-повествовательной прозы.

Интересно сопоставить словарь и синтаксический строй гоголевского сообщения (в письме Пушкину от 21 августа 1831 г.) о впечатлении, произведенном “Вечерами” на работников типографии, и Пушкинского воспроизведения гоголевского рассказа (в «Письме к издателю “Литературных прибавлений к русскому инвалиду”»17. 1831. № 79. С. 625).

ГОГОЛЬ

ПУШКИН

Любопытнее всего было мне свидание с типографией: только что я просунулся в двери, наборщики, завидя меня, давай каждый фыркать и прыскать себе в руку, отворотившись к стенке. Это меня несколько удивило; я к фактору, и он, после некоторых ловких уклонений, сказал, что “штучки, которые изволили прислать из Павловска для печатания, оченно до чрезвычайности забавны и наборщикам принесли большую забаву”.
Из этого я заключил, что я писатель совершенно во вкусе черни18.

Мне сказывали, что когда издатель вошел в типографию, где печатались “Вечера”, то наборщики начали прыскать и фыркать, зажимая рот рукою. Фактор объяснил их веселость, признавшись ему, что наборщики помирали со смеху, набирая его книгу. Мольер и Фильдинг, вероятно, были бы рады рассмешить своих наборщиков19.

Пушкин не повторяет ни одного из развязно-фамильярных просторечных выражений Гоголя (“только что я просунулся в двери”, “давай каждый фыркать и прыскать себе в руку” и т. д.), кроме “фыркать и прыскать”. Он не воспроизводит и собственных слов фактора, которые по своему стилю близки к тому, что Пушкин считал “языком дурных обществ”. Пушкину чужды и книжно-канцелярские описательные обороты Гоголя (“после некоторых ловких уклонений”). Структура сложного синтаксического целого у Пушкина сжата и расчленена на стройные ряды простых предложений. Можно сказать, что стиль Пушкина вполне соответствует общенациональной норме литературного выражения.

- 17 -

Стиль Гоголя более пестр и разнороден по своему социально-речевому составу и более непринужденно обращается с внелитературными речевыми жанрами и диалектами.

Сопоставление языка двух редакций повести “Вечер накануне Ивана Купала” приводит к выводу, что Гоголь осознал несовместимость нового национально-реалистического “пушкинского” понимания литературной народности с прежними, карамзинскими методами речевого построения образа рассказчика. Кому бы формально ни приписывался стиль повествования в рассказе или повести карамзинского типа, в художественно-речевой системе карамзинизма допускались лишь минимальные отклонения от среднего литературного стиля (как он понимался в аспекте дворянской эстетики слова) в сторону социально-речевой характеристики профессионального или сословного демократического направления. Здесь образ рассказчика лишь слегка окрашивал своей экспрессией общее течение повествовательного стиля, за которым всегда стоял обобщенный и отвлеченный образ писателя с дворянско-эстетическими навыками и вкусами. Поэтому образ рассказчика в стилях карамзинской школы никогда не воспринимался как воплощение одного из национальных демократических или народных русских характеров, тесно связанных своей “речью”, ее “внутренними формами”, стилем, мировоззрением с определенной социальной средой “простых людей”, с народом. Рассказчик, согласно канону “карамзинизма”, согласно правилам стилистики карамзинской школы, не должен выходить за пределы норм речи “хорошего общества”, т. е. за пределы условно-дворянской, классовой эстетики слова. Стиль сказа Фомы Григорьевича и в первоначальной редакции повести обнаруживал отдельные довольно резкие уклонения от норм “карамзинской” стилистики в сторону “грубой” фамильярной разговорной речи и украинского просторечья (например, “навалят ватагами, да и обдирают своих же”, “речистая глотка”, “под боком моя старуха, как бельмо в глазу”, “чорт дернул”, “влепить поцелуй”, “старый хрен”, “ни весть как покучила по нем”, “подрал он во весь дух к хате”, “точили лясы на колесах”, “пустятся между собою в раздобары”, “земля [...] начала прохватываться местами морозом” и т. п.; ср. также довольно широкое использование украинского просторечия); но в основном он стремился соответствовать тем требованиям, которые предъявлялись к литературной имитации народной речи некоторыми передовыми кругами писателей-прозаиков 20-х годов (например, А. А. Бестужевым-Марлинским). Впрочем, Гоголь не мог не отнестись с большим вниманием и к реалистическим тенденциям в стиле романов и повестей Нарежного. Образ Фомы Григорьевича, однако, был настолько сближен к образом автора-литератора, что приемы метафоризации, выбор выражений, синтаксический строй, экспрессивная окраска речи чаще всего непосредственно относилась к автору. Все это лишало народно-сказовый стиль реалистического правдоподобия.

Типичная для ранней художественной речи Гоголя (например, для стихотворного языка “Ганца Кюхельгартена”) невыдержанность, неоднородность, непоследовательность и противоречивость стилистической ткани повествования резко обнаруживалась и в первой редакции “Бисаврюка, или Вечера накануне Ивана Купала”. Даже речевые приметы профессионально-церковного происхождения рассказчика в первоначальной редакции повести также носили ярко выраженный общий отвлеченно-книжный характер. Гоголь затем индивидуализирует их и придает им экспрессию разговорной речи, хотя и с профессиональным налетом.

- 18 -

В ПЕРВОЙ РЕДАКЦИИ

В ТЕКСТЕ “ВЕЧЕРОВ НА ХУТОРЕ БЛИЗ ДИКАНЬКИ”

Признаюсь, хоть бы и нашему брату представилось подобное искушение, то, несмотря на то, что седь пробирается по всему старому лесу, покрывающему мою макушку; несмотря на то, что под боком моя старуха, как бельмо в глазу; несмотря на все сие, я готов бы раз двадцать позабыть то и другое — за один взгляд прекрасной козачки (I, 353).

Эх, не доведи господь возглашать мне больше на крилосе алилуя, если бы, вот тут же, не расцеловал ее, несмотря на то, что седь пробирается по всему старому лесу, покрывающему мою макушу, и под боком моя старуха, как бельмо в глазу (I, 141).

Уже на этом примере легко заметить, как механически были сцеплены первоначально три словесных ряда разной стилистической окраски: литературно-книжный, церковно-книжный и разговорно-народный. Последняя фраза (“я готов бы раз двадцать позабыть то и другое — за один взгляд прекрасной козачки”) как бы выхвачена из речи традиционного героя романа. Она диссонирует и с соседними просторечными фразами (ср. “под боком моя старуха, как бельмо на глазу”) и особенно с начальными, слегка окрашенными экспрессией церковной проповеди.

Впрочем, авторская ирония, проникая и в те части повествования, которые напоминают о профессии и сословии рассказчика, изменяла их строй в резко сатирическом направлении, иногда в направлении грубого комизма. Таков, например, выброшенный Гоголем отрывок первой редакции повести: “Тетка моего деда говорила, что, несмотря на все усилия отца Афанасия растрогать своих прихожан проповедью, он только мог видеть широкие их пасти, которые они со всем усердием показывали в продолжение его речей” (I, 354).

В первой редакции повести литературно-книжный и устно-народный, разговорный стилевые пласты более или менее механически прилегали один к другому или пересекали друг друга. Гоголь тогда еще не нашел и не изобрел приемов их образно-художественного слияния. Впрочем, при сложности и отвлеченной неподвижности, трафаретности книжного речевого стиля, очень трудно было органически слить его с народно-речевой стихией сказа.

Например: “Отцам, как и тогда водилось, дети почитали за лишнее открываться в любви, и старый Корж никогда бы и не подумал подозревать молодежь, если бы в один вечер чорт не дернул Петруся, не осмотревшись хорошенько, влепить довольно звучный поцелуй в прелестные губки красавицы, и если бы в то же время, этот же самый чорт не дернул старого хрена сдуру отворить дверь хаты. Это явление так ошеломило его, что он долго стоял, как окаменелый, разинувши рот и взявшись одною рукою за деревянную задвижку полурастворенной двери” (I, 353).

В этом сложном целом выступают, с одной стороны, шаблоны книжно-рассуждающего стиля, лишенные экспрессивности (например, “отцам [...] дети почитали за лишнее открываться в любви”, “никогда бы и не подумал подозревать”, “это явление так ошеломило его” и т. п.), а с другой — наблюдается излишняя детализация в указании и обозначении бытовых аксессуаров (“взявшись одной рукою за деревянную задвижку полурастворенной двери”).

Во второй редакции, в тексте “Вечеров” стиль этого отрывка освобожден от всех стандартно-книжных элементов и насыщен экспрессивной свежестью и лаконизмом дьячковского сказа: “Но все бы Коржу и в ум не пришло что-нибудь недоброе, да раз — ну, это уже и видно, что никто другой, как лукавый дернул — вздумалось Петрусю, не обсмотревшись хорошенько в сенях, влепить поцелуй,

- 19 -

как говорят, от всей души, в розовые губки козачки, и тот же самый лукавый, чтоб ему, собачьему сыну, приснился крест святой! настроил сдуру старого хрена отворить дверь хаты. Одеревянел Корж, разинув рот и ухватясь рукою за двери” (I, 141—142).

Приемы нивелировки этого стилистического разнобоя, устранения книжного колорита речи, сжатия сложных фраз, способы замены литературно-книжных слов, оборотов и конструкций разговорными или просторечными эквивалентами необыкновенно ясно обнаруживаются при сопоставлении таких отрывков двух редакций повести:

ПЕРВАЯ РЕДАКЦИЯ

ВТОРАЯ РЕДАКЦИЯ

В том самом селе, где была церковь во имя Трех Святителей, находился в услужении у одного богатого козака статный и рослый парубок, по имени Петро Безродный; так называли его потому, что ни один из всего села не мог запомнить никого из его родных. Староста помянутой церкви утверждал, будто даровавшие ему жизнь умерли вскоре от чумы; но тетка моего деда явно тому противуречила и по великодушию, свойственному впрочем всем женщинам, старалась всеми силами наделить его родней, хотя бедному Петро было столько же в ней нужды, сколько нам в прошлогоднем снеге. Она говорила, что отец его и теперь на Запорожьи, что он был полонен турками, что терпел ни весь какую муку, что после чудесным образом избавился, переодевшись евнухом, и проч. и проч... За подлинно же нам известно только то, что до семнадцатилетнего своего возраста Петро был главным гетманом всего домашнего скота, принадлежавшего богатому козаку, и надобно сказать, что все красные девушки решительно признавали его очень пригожим детиною; утверждали даже, что если бы его одеть только в новый жупан, затянутый красным поясом, надеть на голову шапку из черных смушек, с щегольским синим верхом, привесить к боку турецкую саблю, дать в одну руку малахай, в другую люльку в красивой оправе, то вряд ли бы кто из тогдашних парней поспорил с ним в красоте (I, 351—352).

В том селе был у одного козака, прозвищем Коржа, работник, которого люди звали Петром Безродным; может, оттого, что никто не помнил ни отца его, ни матери. Староста церкви говорил, правда, что они на другой же год померли от чумы; но тетка моего деда знать этого не хотела и всеми силами старалась наделить его родней, хотя бедному Петро было в ней столько нужды, сколько нам в прошлогоднем снеге. Она говорила, что отец его и теперь на Запорожьи, был в плену у турок, натерпелся мук бог знает каких и каким-то чудом, переодевшись евнухом, дал тягу. Чернобровым дивчатам и молодицам мало было нужды до родни его. Они говорили только, что если бы одеть его в новый жупан, затянуть красным поясом, надеть на голову шапку из черных смушек с щегольским синим верхом, привесить к боку турецкую саблю, дать в одну руку малахай, в другую люльку в красивой оправе, то он заткнул бы за пояс всех парубков тогдашних (I, 140—141).

Легко заметить, что Гоголь решительно устраняет книжные и официальные выражения, проникнутые иронией автора, искусственные и изысканные, по стилю и экспрессивному духу совсем чуждые Фоме Григорьевичу. Таковы, например, фразы: “По великодушию, свойственному, впрочем, всем женщинам, старались всеми силами наделить его родней”; “Петро был главным гетманом

- 20 -

всего домашнего скота” и т. д. Очевидно также, что излишние повторения одного и того же, хотя и облеченные в разные слова, исключаются. Гоголь стремится к выразительному лаконизму.

Ср. в первой редакции “статный и рослый парубок”; “надобно сказать, что все красные девушки решительно признавали его очень пригожим детиною” и т. д. Или: “по имени, Петро Безродный; так называли его потому” и т. д.

Гоголь исключает или переделывает все неудачные, трафаретные словосочетания, а также описательные, невыразительные образы: “ни один из всего села не мог запомнить никого из его родных” (переделано: “никто не помнил ни отца его, ни матери”); “даровавшие ему жизнь” (выброшено; заменено: “они”) и т. п. Очень характерны замены отвлеченных книжных фраз разговорно-бытовыми, обиходными синонимами: “находился в услужении” — “был работник”; “явно тому противуречила” — “знать этого не хотела”; “чудесным образом избавился” — “каким-то чудом [...] дал тягу”; “вряд ли бы кто [...] поспорил с ним в красоте” — “он заткнул за пояс всех” и др.

Особенно любопытны художественные преобразования бледных или не вполне точно примененных разговорных выражений, например: “терпел ни весть какую муку” — “натерпелся мук бог знает каких”.

Задача Гоголя состояла в том, чтобы усилить характеристическую выразительность и лаконизм рассказа, приблизить повествовательный стиль к устно-народной речи, гармонически слить его образную структуру, его семантический строй, заключенное в нем “мировоззрение” с образом деревенского дьячка, расцветить в нем сказ экспрессивными красками народной речи с оттенками украинизма. Отход от норм среднего литературного стиля предшествующей эпохи требовал решительного преобразования лексики и синтаксиса и насыщения их разговорно-народными “приметами”. Должны были возрасти динамизм повествования и его экспрессивная красочность; речь приобретает яркий драматический характер. Резкие переливы интонаций, многообразие форм выражения, носящих яркий отпечаток и личного, субъективного отношения рассказчика, по временам создают реалистическую иллюзию “подлинного” устно-бытового рассказа.

ПЕРВАЯ РЕДАКЦИЯ

ВТОРАЯ РЕДАКЦИЯ

Но то беда, что у бедного Петруся весь наряд составляла смурая свитка с разноцветными заплатами. После, когда он пришел в состояние помогать своему хозяину, одевали его несколько поприличнее; но величайшая беда для него была следующая: старый Корж (так назывался богатый казак, у которого служил Петро), имел дочь, красавицу (I, 352).

А женщины редко говорят в пользу сестриц своих, особливо когда дело идет о красоте (I, 352).

он [мак — В. В.] с ранним утром томно расправляет свои листики и улыбается перед вырезывающимся из-за горизонта солнцем (I, 352).

Черные как смоль ее брови огибались двумя очаровательными дугами над прелестными карими глазками (I, 352).

Но то беда, что у бедного Петруся всего была одна серая свитка, в которой было больше дыр, чем у иного жида в кармане злотых. И это бы еще не большая беда; а вот беда: у старого Коржа была дочка красавица (I, 141).

а женщине, сами знаете, легче поцеловаться с чортом, не во гнев будь сказано, нежели назвать кого красавицею (I, 141).

умывшись божьею росою, горит он, распрямляет листики и охорашивается перед только что поднявшимся солнышком (I, 141).

брови словно черные шнурочки, какие покупают теперь для крестов и дукатов девушки наши у проходящих по селам с коробками москалей, ровно нагнувшись, как будто гляделись в ясные очи (I, 141).

- 21 -

Характер сокращения и переделки вялых, книжных оборотов чрезвычайно ясно обнаруживается в таком примере изображения чувств:

ПЕРВАЯ РЕДАКЦИЯ

ВТОРАЯ РЕДАКЦИЯ

[...] Пидорка была ни жива, ни мертва; и тогда только почувствовала вполне свое горе, когда осталась одна среди пустой хаты. — Вспомня случившееся, прижала Ивася к сердцу, зарыдала и бросилась в изнеможении на лавку. Признаюсь, что глядя на нее и дерево бы заплакало. Ну, да тогдашние времена были пожестче наших [...]. Ничто не могло сравниться с грустию бедного парубка: только и утешения было у него, чтобы издали следовать за Пидоркою; после чего с невыразимою тоскою ворочался он в свою темную хату (I, 354).

Взяла кручина наших голубков (I, 142).

Не менее интересны стилистические изменения в приемах изображения лиц. В первой редакции повести авторская экспрессия, чаще всего иронического оттенка, облекая литературно-книжные формы описания, затушевывала и затемняла, а иногда совсем устраняла представление о рассказчике-дьячке. Во второй редакции Гоголь тщательно вытравляет все то, что противоречит демократическому облику Фомы Григорьевича, его социальному характеру, и что придает сказу тяжелую неподвижность книжно-описательной прозы карамзинского типа. Например, в первой редакции ведьма описывалась так: “Кошка пропала, как в воду канула, и на место ее появилась сухая, согнутая в дугу старуха, с лицом похожим, вот как две капли воды, на печеное яблоко, с седыми, длинными волосами, еще более увеличившими ее безобразие. Бедный Петро как посмотрел на нее, так по спине пошли мурашки. Ну, ни дать, ни взять, сама правоверная супруга сатаны. Когда ж заговорила она на каком-то чертовском наречии с Бисаврюком; когда ее сизый нос, и без того бывший в дружеском соседстве с подбородком, составил с ним инструмент, похожий на клещи, которыми хватают раскаленное железо; когда изо рта у ней посыпались искры и показалась адская пена — мороз подрал Петро по коже” (I, 357).

В окончательной редакции весь этот длинный портрет был сокращен до четырех выразительных строк: “Глядь, вместо кошки, старуха с лицом, сморщившимся, как печеное яблоко, вся согнутая в дугу; нос с подбородком словно щипцы, которыми щелкают орехи. “Славная красавица”! подумал Петро, и мурашки пошли по спине его” (I, 145).

Экспрессивно-стилистическое преобразование сказа Фомы Григорьевича в народно-речевом духе сопровождалось устранением разных форм косвенной речи, также носивших очевидный отпечаток книжности. Косвенная речь замещается прямыми драматическими монологами, которые густо расцвечены красками украинской народной поэзии и бытового просторечия.

Например, в первой редакции: “Повесив нагайку на стену, он выгнал Петруся по шеям, с строжайшим приказанием — не появляться никогда под окнами его хаты; в противном случае поклялся всеми чертями, что не оставит в нем ни одной косточки целой, присовокупив, что и самому его длинному, ровному оселедцю

- 22 -

(который у Петро начинал уже два раза замотываться около уха) предстоит опасность распрощаться с родною макушею. Во все продолжение сей разделки Пидорка была ни жива, ни мертва” (I, 353—354).

В новой редакции весь этот эпизод развертывается как драматическая сцена. Звучит экспрессивный монолог Коржа, а его действия, описанные в стиле ремарок народной интермедии, еще больше усиливают драматизм изображения.

«Повесивши нагайку на стену, вывел он его потихоньку из хаты: “Если ты мне когда-нибудь покажешься в хате, или хоть только под окнами, то слушай, Петро: ей богу, пропадут твои черные усы, да и оселедец твой, вот уже он два раза обматывается около уха, не будь я Терентий Корж, если не распрощается с твоею макушей!” Сказавши это, дал он ему легонькою рукою стусана в затылок, так что Петрусь, не взвидя земли, полетел стремглав» (I, 142).

Точно так же в первой редакции повести не было ни поэтической, расцвеченной яркими красками народной лирики, речи Пидорки к Ивасю, ни внутреннего монолога Петруся.

ПЕРВАЯ РЕДАКЦИЯ

ВТОРАЯ РЕДАКЦИЯ

Петро взялся за ум: давай думать, как бы пособить горю; вот и выдумал ехать на Дон, пристать к какой-нибудь ватаге удалой — воевать туретчину или крымцев. — Мысль эта словно гвоздь засела в голове его: бывало, то и дела, что видит он кучи золота; драгоценные каменья ограбленных иноверцев беспрестанно чудились ему перед глазами. Чего не забредет в голову? то иногда представлялся ему радостный прием старого Коржа, то приятный испуг Пидорки, увидевшей перед собою доблестного наездника, обремененного богатою добычею; — как вдруг неожиданное известие вздуло на ветер золотые его думы. Одним утром, когда он едва только приподнял голову, отягченную дивными снами, и размахивал руками, как будто поражая нечестивые толпы крымцев и ляхов, — вбежал к нему Ивась и поведал с детским простодушием, что Пидорка ни весь как покучила по нем, что у них теперь какой-то поляк, весь в золоте, что старый Корж сажает его за стол подле Пидорки, что гость то и дела, что ласкается к ней, да прислуживает; дарит перстни один другого лучше, серьги одни других ярче; что Пидорка не принимает, да плачет; что тата ругается на чем свет стоит... и проч. и проч. Выпуча глаза, как безумный, слушал Петро лепетание Ивася. Час целый он не мог опомниться и что деялось в душе его — не нам то рассказать. Наконец он махнул рукою, будто решившись на что-то;

Вот, один раз Пидорка схватила, заливаясь слезами, на руки Ивася своего: “Ивасю мой милый, Ивасю мой любый! беги к Петрусю, мое золотое дитя, как стрела из лука; расскажи ему все: любила б его карие очи, целовала бы его белое личико, да не велит судьба моя. Ни один рушник вымочила горючими слезами. Тошно мне. Тяжело на сердце. И родной отец — враг мне: неволит итти за нелюбого ляха. Скажи ему, что и свадьбу готовят, только не будет музыки на нашей свадьбе; будут дьяки петь, вместо кобз и сопилок. Не пойду я танцовать с женихом своим; понесут меня. Темная, темная моя будет хата: из кленового дерева, и, вместо трубы, крест будет стоять на крыше!”

Как будто окаменев, не сдвинувшись с места, слушал Петро, когда невинное дитя лепетало ему Пидоркины речи. “А я думал, несчастный, итти в Крым и Туречину, навоевать золота и с добром приехать к тебе, моя красавица. Да не быть тому. Недобный глаз поглядел на нас. Будет же, моя дорогая рыбка! будет и у меня свадьба: только и дьяков не будет на той свадьбе; ворон черный прокрячет, вместо попа, надо мною, гладкое поле будет моя хата; сизая туча — моя крыша; орел выклюет мои карие очи; вымоют дожди козацкие косточки, и вихорь высушит их. Но что я? на кого? кому жаловаться? Так уж, видно, бог велел, — пропадать, так пропадать!”

- 23 -

“к чему тут мудрование?” сказал он: “коли пропадать, так пропадать!” да и направил стопы свои прямехонько в шинок (I, 354—355).

— да прямехонько и побрел в шинок (I, 142—143).

При переделке повести устранялись также излишние местоименные, служебные слова, пространственные и временные наречия. Например:

Наперед плавно, словно павы, и после с шумом — что вихорь, скакали в горлице [...] (I, 360).

Плавно, словно павы, и с шумом, что вихорь, скакали в горлице (I, 147).

Изменения в порядке слов, в отдельных синтаксических конструкциях и лексических деталях, некоторые фразеологические дополнения и замены, направленные на создание более яркого колорита живой устно-повествовательной речи, на внушение иллюзии типичного сказа бывалого и “образованного” дьячка, — могут быть легко выделены и осмыслены при сопоставлении таких отрывков повести в первой редакции и второй:

Оправившись немного, она и дала себе обет итти на богомолье и чрез несколько времени точно ее уже не было на селе. Но никто не знал куды девалась она; почтенные старушки отправили ее было уже туда, куды и Петро потащился, как один раз приезжий козак, бывший в Киеве, рассказывал, что видел в монастыре монахиню беспрестанно молящуюся, в которой по всем описаниям узнали земляки Пидорку; что она пришла пешком и внесла богатый оклад к иконе божией матери, какого еще и не видывали, весь из золота, исцвеченный такими яркими и блестящими камнями, что все зажмуривались, глядя на него (I, 365).

Пидорка дала обет итти на богомолье; собрала оставшееся после отца имущество, и через несколько дней ее точно уже не было на селе. Куда ушла она, никто не мог сказать. Услужливые старухи отправили ее было уже туда, куда и Петро потащился; да один раз приехавший из Киева козак рассказал, что видел в лавре монахиню, всю высохшую, как скелет, и беспрестанно молящуюся, в которой земляки, по всем приметам, узнали Пидорку; что еще никто не слышал от нее ни одного слова; что пришла она пешком и принесла оклад к иконе божьей матери, исцвеченный такими яркими камнями, что все зажмуривались, на него глядя (I, 150).

5

Особенно разнообразны и оригинальны новые, “пушкинские” приемы речевой индивидуализации образа рассказчика. Образ Фомы Григорьевича во второй редакции повести окружается чрезвычайно сложной экспрессивной атмосферой.

Бытовая речь, просвечивающая украинизмами и носящая ярко выраженный личный характер; непрестанно прерывающие сказ ссылки на деда, на покойную старуху мать и т. п.; глубоко субъективные оценки упоминаемых лиц, происшествий и сообщаемых событий; деревенское миропонимание, обнаруживающееся в системе образов, сопоставлений и сравнений; церковные профессионализмы и соответствующие званию дьячка отклики на разные явления, способы толкования их — все это резко отличает стиль переработанной повести от ее первичного текста. Вот — иллюстрации:

- 24 -

ПЕРВОНАЧАЛЬНЫЙ ТЕКСТ

ВТОРАЯ РЕДАКЦИЯ

[...] нынешние умники без зазрения совести не побоялись бы назвать баснею; но я готов голову отдать, если дед мой хотя раз солгал в продолжение своей жизни. Чтобы уверить вас в справедливости этого, я хоть сей же час расскажу вам одну из тех повестей, которые так сильно нравились нам во время оно, надеясь, что и вам полюбится (I, 349—350).

Но главное в рассказах деда было то, что в жизнь свою он никогда не лгал, и что, бывало, ни скажет, то именно так и было. Одну из его чудных историй перескажу теперь вам. Знаю, что много наберется таких умников, пописывающих по судам и читающих даже гражданскую грамоту, которые если дать им в руки простой часослов, не разобрали бы ни аза в нем, а показывать на позор свои зубы — есть уменье. Им все, что ни расскажешь, в смех. Эдакое неверье разошлось по свету! Да чего, — вот, не люби меня и пречистая дева! вы, может, даже не поверите: раз как-то заикнулся про ведьм — что ж? нашелся сорви-голова, ведьмам не верит! Да, слава богу, вот я сколько живу уже на свете, видел таких иноверцев, которым провозить попа в решете (т. е. солгать на исповеди)* было легче, чем нашему брату понюхать табаку; а и те открещивались от ведьм. Но приснись им, не хочется только выговорить, что такое, нечего и толковать об них (I, 138—139),

Расширяется стихия украинской речи, украинского фольклора: фразеологические идиоматизмы украинского языка сказываются и в русском просторечии.

Не чета нынешним краснобайным балагурам, от которых, прости господи, такая нападает зевота, что хоть из хаты вон (I, 349).

Уж не чета какому-нибудь нынешнему балагуру, который как начнет москаля везть, да еще языком таким, будто ему три дня есть не давали, то хоть берись за шапку, да из хаты (I, 138).

Украинско-бытовые термины и выражения, придающие повествованию яркий местный колорит, выступают еще рельефнее при лаконическом сжатии рассказа, при освобождении его от литературно-книжных стандартов и от побочных ассоциативных привесок.

РЕДАКЦИЯ “ОТЕЧЕСТВЕННЫХ ЗАПИСОК”

Чего не делала Пидорка, чтобы пособить горю: и советовалася с знахарями, и услужливыми старушками, ворочавшими языком столь же исправно как веретеном, и сама старалась ласками и просьбами разогнать хандру его — ничто не помогало. Все средства были испытаны, и заговаривали зло, и выливали переполох, и заваривали соняшницу. — Все понапрасну! (I, 362).

ВТОРАЯ РЕДАКЦИЯ

Чего ни делала Пидорка: и совещалась с знахорами, и переполох выливали, и соняшницу заваривали — ничто не помогало (I, 148—149).

- 25 -

Ввод новых украинско-бытовых деталей объясняется не только расширявшимся кругозором этнографических познаний Гоголя, но и все углублявшимся пониманием “народности” речи. Вместе с тем украинизмы характеристически связаны с образом рассказчика. В текст повести вносятся яркие этнографические краски украинского быта, украинской народной терминологии.

Вот и заварил Корж свадьбу, какой в тогдашние времена слыхать не слыхано. Меду наварено столько, сколько душа желала, в водке хоть выкупайся. Посадили молодых за стол, разрезали коровай, заиграли бандуры, цимбалы, сопилки, кобзы, и пошла потеха... (I, 360).

Поляку дали под нос дулю, да и заварили свадьбу: напекли шишек, нашили рушников и хусток, выкатили бочку горелки; посадили за стол молодых; разрезали коровай; брякнули в бандуры, цимбалы, сопилки, кобзы — и пошла потеха... (I, 147).

Во второй редакции Гоголь избегает установившихся тогда общих шаблонов народно-фольклорного стиля. Он заменяет их характеристическими народно-разговорными выражениями, приспособленными к образу рассказчика.

Вот и начали жить да поживать Петрусь с Пидоркою — как царь с царицею. Дом словно полная чаша; платье-то на них как ясные звезды; еда-то у них мед, да сало, да вареники (I, 361).

Начали жить Пидорка да Петрусь, словно пан с панею. Всего вдоволь, все блестит... (I, 148).

Стремясь обострить индивидуальную характерность и экспрессивность разговорной речи, Гоголь старается придать сказу непринужденно-бытовой характер, пытается освободиться от лексико-фразеологических и синтаксических шаблонов укрепившегося в русской литературе начала XIX в. метода воспроизведения устного слова. Он ищет новых индивидуально-экспрессивных красок в словаре, в синтаксических конструкциях, в принципах соединения разнородного словесного материала, в интонационных своеобразиях предложений, в приемах развертывания рассказа. Он широко пользуется разными видами эллипсиса, устраняя всякие логико-синтаксические и словарные излишества. Речевая сущность “народности” становится предметом напряженных стилистических исканий Гоголя.

Вы спросите: отчего же они так бедно жили? Господи, боже мой! да такие ли тогда времена были, чтобы роскошничать, когда они не могли удержаться в своих землянках. Не слишком бывало весело, когда нагрянут беззаконные толпы ляхов. А литва? а крымцы? а весь этот заморский сброд? Да еще лучше: бывало, свои, как нет поживы в неверной земле, навалят ватагами, да и обдирают своих же. Уж прямо лихое было времячко! (I, 350).

Вы спросите, отчего они жили так? Бедность не бедность; потому что тогда козаковал почти всякой и набирал в чужих землях не мало добра; а больше оттого, что не зачем было заводиться порядочною хатою. Каково народу тогда не шаталось по всем местам: крымцы, ляхи, литвинство! Бывало то, что и свои наедут кучами и обдирают своих же. Всего бывало (I, 139).

Сказ Фомы Григорьевича драматизируется. Он приобретает иногда свойства диалогической речи. Рассказчик обращается к своим слушателям, многого недоговаривает, ссылаясь на их личный опыт. Вместе с тем рассказчик обнаруживает

- 26 -

и свою близость к тому миру и быту, который он воспроизводит. Все это ведет к широкому использованию экспрессивных форм народной диалогической речи, не нашедших достаточного отражения в первой редакции повести.

Например: “Ну, если где парубок и девка живут близко один от другого... сами знаете, что выходит” (I, 141).

“Сказавши это, дал он ему легонькою рукою стусана в затылок, так что Петрусь, не взвидя земли, полетел стремглав. Вот тебе и доцеловались! Взяла кручина наших голубков” (I, 142).

В новой редакции повести Гоголь острее пользуется образами, сравнениями, профессиональными выражениями, профессиональной терминологией церковного диалекта, придавая им “дьячковскую”, народно-демократическую окраску и приспособляя их к общей разговорной экспрессивной фактуре речи. Но и тут Гоголь не злоупотребляет этой речевой струей, прибегая к ней всегда неожиданно и кстати.

Новое понимание речевого стиля персонажа, как реалистического выражения социального мировоззрения, сказывается в глубокой художественной оправданности церковных образов, сравнений, обозначений. Они органически сливаются с основными структурными элементами народного сказа и лишь усиливают его реалистическое правдоподобие и экспрессивную свежесть.

Вот пример из тех частей повести, которые включены во вторую ее редакцию и не имеют соответствий в первоначальном тексте.

“А тут и слух по селу, что к Коржу повадился ходить какой-то лях, обшитый золотом, с усами, с саблею, с шпорами, с карманами, бренчавшими как звонок от мешечка, с которым пономарь наш, Тарас, отправляется каждый день по церкве. Ну, известно, зачем ходят к отцу, когда у него водится чернобровая дочка” (I, 142).

Ср. также в первой редакции и во второй:

Тетка моего дедушки удивилась, когда увидела Петруся, с природы трезвого и воздержного, вступающего в шинок; но удивление ее превзошло меру, когда он потребовал в один раз полкварты водки, чего самый горький пьяница вряд ли в состоянии был выпить (I, 355).

Тетка покойного деда немного изумилась, увидевши Петруса в шинке, да еще в такую пору, когда добрый человек идет к заутрене, и выпучила на него глаза, как будто спросонья, когда потребовал он кухоль сивухи, мало не с полведра (I, 143).

Вслед за Пушкиным Гоголь осознает сложные и богатые стилистические ресурсы “несобственно-прямой” (или “пережитой”) речи. В первой редакции повести, отражавшей влияние повествовательной манеры “карамзинизма”, “несобственно прямая” речь почти не находила применения (ср. передачу слов Ивася). Теперь же Гоголь, вливая в повествовательный сказ или примешивая к нему формы драматического воспроизведения внутренней речи героя, придает стилю рассказа выразительный драматизм и субъектно экспрессивную подвижность. Рассказчик то говорит от себя, то драматически передает субъективные представления своих героев, облекая свой сказ экспрессией их внутренней речи. Например: “Оглянулся: Басаврюк! у! какая образина! Волосы — щетина, очи — как у вола!” (I, 143). Ср. в первоначальной редакции: “Он оглянулся и вздрогнул, увидев перед собою дьявольскую рожу Бисаврюка” (I, 355).

Или: “[Петрусь] то и дела, что смотрел, не становится ли тень от дерева длиннее, не румянится ли понизившееся солнышко, и что далее, тем нетерпеливей.

- 27 -

Экая долгота! видно, день божий потерял где-нибудь конец свой” (I, 143). И далее — последовательно раскрывается ход внутренних представлений и переживаний героя. Повествование ведется Фомой Григорьевичем, но драматически, — как бы от лица самого героя. Однако эта драматизация — не полная. Она прерывается постоянным прямым или потенциальным переключением внутренней речи героя в стилистический план сказа. Две экспрессивных сферы речи пересекаются и временами сливаются — одна с другой, а временами уступают место одна другой: “Вот уже и солнца нет. Небо только краснеет на одной стороне. И оно уже тускнет. В поле становится холодней. Примеркает, примеркает и — смерклось. Насилу! С сердцем, только что не хотевшим выскочить из груди, собрался он в дорогу, и бережно спустился густым лесом в глубокий яр, называемый Медвежьим оврагом” (I, 143—144).

Ср. в первой редакции: “Но на беду его — день, как нарочно, был предлинный: несносный жар усиливал тоску ожидания, и веселые песни жнецов, одни только нарушавшие тишину летнего дня, были ему горше полыни. Но вот уже солнышко закатилось. Рев и блеяние коров и овец послышались в отдалении... Сердце в нем екнуло... Вооружившись кием и татарскою кривою саблею, отправился он в назначенное место” (I, 356).

Драматизация повествования, создаваемая широким использованием форм устной, разговорной речи, вводом диалогических сцен, еще более усиливается нередкими переключениями сказа на несобственно прямую речь. Воспроизведение событий и впечатлений с точки зрения их непосредственного восприятия и переживания персонажем, а не в форме объективно-авторской передачи, — не только усиливает драматизм изображения, но и обостряет представление того или иного процесса в его последовательном движении, в его динамике. Этот новый принцип изображения легко обнаруживается при сопоставлении таких отрезков:

ПЕРВАЯ РЕДАКЦИЯ

Увидел он означенные три пригорка; но цветов не нашел. Дикой бурьян, казалось, глушил все своею густотою. Но вот, при свете блеснувшей молнии, показалась Петро целая гряда цветов, все чудных, все невиданных, и между ними обыкновенные листки папоротника. С сомнением рассматривал он это зелье: кажись, что бы тут невиданного! Уже он начинал думать, что Бисаврюк затеял посмеяться над ним; уже начал проклинать свое легковерие — как вдруг заметил небольшую цветочную почку, будто движущуюся; чудесная почка начала мало-помалу развертываться: что-то вспыхнуло подобно звездочке, и яркий, как огонь, цветок развернулся пред изумленными очами его. Только что он протянул руку сорвать его, как увидел, что тысячи мохнатых рук также тянутся к цветку. Собравши все присутствие духа и зажмуря глаза, разом дернул он за стебель, и цветок остался в руках его (I, 356—357).

ВТОРАЯ РЕДАКЦИЯ

Темно, хоть в глаза выстрели[...] Вот и ровное место. Огляделся Петро: никогда еще не случалось ему заходить сюда. Тут остановился и Басаврюк. “Видишь ли ты, стоят перед тобою три пригорка. Много будет на них цветов разных; но, сохрани тебя нездешняя сила, вырвать хоть один. Только же зацветет папоротник, хватай его и не оглядывайся, что бы тебе позади ни чудилось”. Петро хотел было спросить... глядь — и нет уже его. Подошел к трем пригоркам; где же цветы? Ничего не видать. Дикий бурьян чернел кругом и глушил все своею густотою. Но вот блеснула на небе зарница, и перед ним показалась целая гряда цветов, все чудных, все невиданных; тут же и простые листья папоротника. Поусумнился Петро и раздумно стал перед ними, подпершись обеими руками в боки. “Что тут за невидальщина? десять раз на день, случается, видишь это зелье; какое ж тут диво? Не вздумала ли дьявольская рожа

- 28 -

посмеяться?” — Глядь — краснеет маленькая цветочная почка и, как будто живая, движется. В самом деле чудно! Движется и становится все больше, больше и краснеет, как горячий уголь. Вспыхнула звездочка, что-то тихо затрещало, и цветок развернулся перед его очами, словно пламя, осветив и другие около себя. “Теперь пора!” подумал Петро и протянул руку. Смотрит, тянутся из-за него сотни мохнатых рук также к цветку, и позади его что-то перебегает с места на место. Зажмурив глаза, дернул он за стебель и цветок остался в его руках. Все утихло (I, 144).

Легко заметить, как сильно возрастает во второй редакции роль глагола. Глаголы конкретного, по большей части динамического, моторного значения выражают смену действий, их стремительное движение. Художественная действительность развертывается перед глазами слушателя, как живой, движущийся калейдоскоп.

Подвергается очень значительным стилистическим изменениям и строй диалогической речи в повести Гоголя. Реплики сжимаются. Речь говорящих становится эллиптической, прерывистой. Она освобождается от плена книжно-логической рассудочности и рассудительности. Она выражает непосредственно своим аффективным строем, междометным и отрывочным характером своих предложений волнения и чувства собеседников. Темп диалога соответствует эмоциональной атмосфере действия. Сообщение о действиях и движениях, сопровождающих диалог, теряет отпечаток традиционной книжности и также становится лаконическим и порывистым. Налет литературно-книжной речи снимается с драматического диалога. Излишняя детализация ремарок и рассуждения автора, проникнутые его иронией и риторическим пафосом по поводу развертывающихся событий, устраняются. Диалог приобретает драматическую стремительность и экспрессивную остроту. Достаточно сопоставить разговор Петруся с Басаврюком в двух редакциях повести:

ПЕРВАЯ РЕДАКЦИЯ

“Полно тебе горевать!” загремел кто-то позади его, и толстая жилистая рука расположилась на плече Петруся. Он оглянулся и вздрогнул, увидев перед собою дьявольскую рожу Бисаврюка. “Знаю”, продолжал он, “о чем твое горе; тебе не достает вот чего”. Тут он с бесовскою улыбкою брякнул толстым кожаным кошельком, висевшим у него около пояса. Петро изумился; перекрестившись и три раза плюнув, молвил: “недаром тебя почитают за дьявола, когда ты знаешь, что еще на мыслях у человека”. — “Гм! земляк, это не штука, узнать, о чем думаешь; а вот штука — помочь тому,

ВТОРАЯ РЕДАКЦИЯ

“Полно горевать тебе, козак!” загремело что-то басом над ним. Оглянулся: Басаврюк! у! какая образина! Волосы — щетина, очи — как у вола! “Знаю, чего недостает тебе: вот чего!” Тут брякнул он с бесовскою усмешкою кожаным, висевшим у него возле пояса, кошельком. Вздрогнул Петро. “Ге, ге, ге! да как горит!” заревел он, пересыпая на руку червонцы: “ге, ге, ге! да как звенит! А ведь и дела только одного потребую за целую гору таких цяцек”. — “Дьявол!” закричал Петро. “Давай его! на все готов!” Хлопнули по рукам. “Смотри, Петро, ты поспел как раз в пору: завтра Ивана Купала.

- 29 -

о чем думаешь”. — При сих словах Петро неподвижно уставил на него глаза свои. Часто видел он Бисаврюка, но тщательно избегал с ним всякой встречи; да и кому придет охота встретиться с дяьволом! При том в чертах Бисаврюка столько было недоброго, что он и без заклятия отца Афанасия, ни за что бы не поздоровался с ним; а теперь был готов обнять дьявола, как родного брата. Ведь иной раз навождение бесовское так ошеломит тебя, что сам пресловутый сатана — прости господи согрешение — покажется ангелом. “От тебя одного потребуют”, сказал нечистый, отведя Петро в сторону. Несмотря на все присутствие духа, дрожь проняла насквозь Петруся, когда он услышал слова сии; ну, думает себе, и до души дело доходит. Пусть же берет меня хоть всего, а Пидорка будет моя. — “От тебя одного потребуют” — продолжал Бисаврюк — “одного только дела, для твоего же добра”. — Хоть десять дел давай, только скорее деньги. — “Постой, земляк, не спеши так. Завтра Иванов день; смотри же, ровно о полночи, еще до петухов, чтобы ты был у волчьей плотины; перейдя ее, увидишь ты за тремя пригорками, промеж терновника и бурьяна, много цветов: не рви их; но как только перед тобою зацветет папоротник, сорви его скорее, не бойся ничего и не оглядывайся назад. Смотри же, не прозевай! в эту ночь только и цветет папоротник”. Тут они ударили по рукам и был ли у них могоричь, или нет, об этом тетка моего деда ни слова не сказала. Только Петро как полуумный возвратился домой; тысячи мыслей ворочались в его голове, словно мельничные колеса, и все около одной цели (I, 355—356).

Одну только эту ночь в году и цветет папоротник. Не прозевай! Я тебя буду ждать, о полночи, в Медвежьем овраге” (I, 143).

Драматизация ведет не только к устранению форм косвенной речи и литературных описаний душевного состояния изображаемых лиц. Она связана с экспрессивным обогащением повествовательного стиля, с широким вводом народно-разговорных конструкций и фразеологических оборотов.

Правда, что добрые люди кивали головою, глядя на их житье, поговаривали даже, что недолго поживут они так, чужое добро не в корысть, особливо дьявольское. Об том уже и не сомневались, что он получил его чрез бесовские руки. Не ушло из виду и то, что в тот самый день, когда у Петра появились золотые мешки, Бисаврюк канул как в воду (I, 361).

Однако же добрые люди качали слегка головами, глядя на житье их. “От чорта не будет добра”, поговаривали все в один голос. “Откуда, как не от искусителя люда православного, пришло к нему богатство? Где ему было взять такую кучу золота? Отчего, вдруг, в самый тот день, когда разбогател он, Басаврюк пропал, как в воду?” (I, 148).

- 30 -

Широкое использование несобственно прямой речи, усиливая и углубляя драматизм повествовательного изображения, в то же время содействует разговорной простоте синтаксиса. Сложные предложения первоначальной редакции повести дробятся на последовательные ряды динамических глагольных предложений, которые то отражают прямой ход авторского изложения, то представляют собою драматическое воспроизведение внутренней речи персонажа. Вместе с тем и самый стиль рассказчика во второй редакции становится синтаксически изобразительнее, драматичнее и психологически разнообразнее.

Ведь в самом деле не прошло месяца, как Петро наш сделался совсем не тот, а что за причина была этому — никто не мог узнать. Только Пидорка начала примечать, что иногда по целым часам сидит он перед своими мешками и вздрагивает при малейшем шорохе, как будто боится, чтобы кто не пришел отнять или украсть их. А иногда вдруг середи речи остановится и час, другой, стоит словно убитый; все силится что-то вспомнить, и сердится, и бесится, что не может вспомнить. Так, что наконец, и веселость прежняя пропала. Бывало, ходит вокруг своей хаты пасмурный и угрюмый, как воробьиная ночь, с знакомыми хоть бы слово, и чуть где завидит человеческое лицо, так и удирает околицами да проселками (I, 361).

Ведь в самом деле, не прошло месяца, Петруся никто узнать не мог. Отчего, что с ним сделалось, бог знает. Сидит на одном месте, и хоть бы слово с кем. Все думает и как будто бы хочет что-то припомнить. Когда Пидорке удастся заставить его о чем-нибудь заговорить, как будто и забудется, и поведет речь, и развеселится даже; но ненароком, посмотрит на мешки — “постой, постой, позабыл!” кричит, и снова задумается, и снова силится про что-то вспомнить. Иной раз, когда долго сидит на одном месте, чудится ему, что вот-вот все сызнова приходит на ум... и опять все ушло. Кажется: сидит в шинке; несут ему водку; жжет его водка; противна ему водка. Кто-то подходит, бьет по плечу его... но далее все как будто туманом укрывается перед ним. Пот валится градом по лицу его, и он в изнеможении садится на свое место (I, 148).

6

Стремительное движение стиля Гоголя в сторону экспрессивного многообразия живой разговорной народной речи сразу же замечается при сравнительном сопоставлении языка “Вечера накануне Ивана Купала” в обеих редакциях. Видна последовательная целеустремленность стилистических исправлений.

1. Книжно-литературная, отвлеченная лексика и фразеология, не вяжущаяся с образом народного рассказчика, или устраняется или заменяется синонимическими выражениями живой разговорной речи. Примеры очень многочисленны и необыкновенно разнообразны.

ПЕРВАЯ РЕДАКЦИЯ

ВТОРАЯ РЕДАКЦИЯ

имел удивительное искусство рассказывать (I, 349).

умел чудно рассказывать (I, 138).

напевая заунывную песню, которой звуки, кажется, и теперь слышатся мне (I, 349).

напевая песню, которая как будто теперь слышится мне (I, 138).

собирались мы [...] около старого деда своего, по дряхлости уже более десяти лет не слезавшего с печи (I, 349).

слушали деда, не слезавшего от старости, более пяти лет, с своей печки (I, 138).

- 31 -

В селе находилась церковь во имя Трех Святителей (I, 351).

В селе была церковь, чуть ли еще, как вспомню, не святого Пантелея (I, 140).

При церкви находился иерей, блаженной памяти отец Афанасий (I, 351).

Жил тогда при ней иерей, блаженной памяти отец Афанасий (I, 140)

станут считать за католика, за врага християнской церкви (I, 351).

станет считать за католика, врага Христовой церкви (I, 140).

полненькие щеки козачки подобились маку самого нежного розового цвета (I, 352).

полненькие щеки козачки были свежи и ярки, как мак самого тонкого розового цвета (I, 141).

сухая, согнутая в дугу старуха, с лицом похожим, вот как две капли воды, на печеное яблоко, с седыми, длинными волосами, еще более увеличившими ее безобразие (I, 357).

старуха с лицом сморщившимся как печеное яблоко, вся согнутая в дугу (I, 145).

сундук глубже и глубже стал погружаться в землю (I, 358).

сундук стал уходить в землю (I, 145).

Он обезумел от страха и гнева (I, 358).

Остолбенел Петро (I, 146).

Безобразные чудовища (I, 358).

Безобразные чудища (I, 146).

Тут только начало проясняться пред ним, как в тумане, его ночное странствие. Тут только вспомнил он, что искал какого-то чудного растения, что открыл богатый клад; вспомнил, как ему было страшно одному ночью. Но каким образом достал он клад, какою ценою пришло ему это сокровище — сколько ни ломал головы своей, никак не мог понять. — Да и до того ли, когда перед глазами такая несметная куча денег? (I, 359).

Тут только, будто сквозь сон, вспомнил он, что искал какого-то клада, что было ему одному страшно в лесу... Но за какую цену, как достался он, этого никаким образом не мог понять (I, 146).

Тетка моего деда с восторгом рассказывала [...] (I, 360).

Тетка моего деда, бывало, расскажет — люли только! (I, 147).

С почтенною свидетельницею, сообщившею моему деду все сии подробности, случилось одно забавное происшествие... (I, 361).

С теткой покойного деда, которая сама была на этой свадьбе, случилась забавная история... (I, 147—148).

появился снова Бисаврюк (I, 365).

показался снова Басаврюк (I, 151).

Один раз все старейшины села собрались в шинок и чинно беседовали за дубовым столом (I, 365).

Раз старшины села собрались в шинок и, как говорится, беседовали по чинам за столом (I, 151).

Беседа шла долго, приправляемая, как водится, шутками и диковинными россказнями (I, 365).

Калякали о сем и о том, было и про диковинки разные, и про чуда (I, 151).

Честные председатели пирушки скорей за шапки (I, 365).

Честные старшины за шапки (I, 151).

- 32 -

Чтобы не попасться в соблазн лукавому, они бросили свои землянки (I, 365).

Того же году все побросали землянки свои(I, 151).

2. Не менее показательны примеры простого устранения, изъятия книжных слов и выражений:

История Петруся слишком запамятовалась у всех (I, 365).

(исключено)

всякого проберет страх, особливо когда он нахмурит... (I, 351).

всякого проберет страх, когда нахмурит он, бывало... (I, 140).

Очнувшись от своего беспамятства (I, 353).

очнувшись (I, 142).

Говорите же, что люди злоречивы (I, 361).

Говорите же, что люди выдумывают! (I, 148).

Интересны различия в формах словообразования:

разгульствовал (I, 351)

разгульничал (I, 140).

3. Устранение книжных слов сопровождается изменением их словесного окружения. Семантически однотипные, нередко тавтологические фразы, стандартно-литературные фразеологические обороты замещаются более экспрессивными, лаконичными и динамическими разговорными выражениями. Само собою разумеется, что в связи с этими фразеологическими изменениями происходят соответствующие изменения и в синтаксическом течении речи. Например:

Бывало час, два стоишь перед ним, глаз не сводишь, вот словно прирос к одному месту: так были занимательны его речи (I, 349).

Бывало, поведет речь — целый день не подвинулся бы с места, и все бы слушал (I, 138).

И тут-то нужно было видеть, с каким вниманием слушали мы дивные речи: про старинные, дышавшие разгульем годы, про гетманщину, про буйные наезды запорожцев, про тиранские мучительства ляхов, про удалые подвиги Подковы, Полтора-Кожуха и Сагайдачного. Но нам более всего нравились повести, имевшие основанием какое-нибудь старинное, сверхъестественное предание (I, 349).

Но ни дивные речи про давнюю старину, про наезды запорожцев, про ляхов, про молодецкие дела Подковы, Полтора-Кожуха и Сагайдачного не занимали нас так, как рассказы про какое-нибудь старинное чудное дело, от которого всегда дрожь проходила по телу и волосы ерошились на голове (I, 138).

4. Отвлеченно-книжное обозначение чувства, впечатления заменяется серией конкретно-бытовых образов, рядом живых выразительных картин:

И тут-то нужно было видеть, с каким вниманием слушали мы [...] (I, 349).

Дрожь проходила по телу и волосы ерошились на голове. Иной раз страх, бывало, такой заберет от них, что все с вечера показывается бог знает каким чудищем. Случится, ночью выйдешь куда-нибудь из хаты, вот так и думаешь, что на постели твоей уклался спать выходец с

- 33 -

того света. И, чтобы мне не довелось рассказывать этого в другой раз, если не принимал часто издали собственную положенную в головах свитку за свернувшегося дьявола (I, 138).

Стиль повествования во второй редакции повести дополняется яркими, наглядными, реалистическими деталями, от которых изображаемые картины получают выпуклость и конкретность. Например:

Червонцы и дорогие камни грудами навалены были под тем самым местом, где они стояли... (I, 358).

Червонцы, дорогие камни, в сундуках, в котлах, грудами были навалены под тем самым местом, где они стояли (I, 146).

Литературно-книжное описание превращается в живой, динамический образ с конкретными деталями, подобранными в гармоническом соответствии с восприятием рассказчика или героев его повести. Элементы разговорного синтаксиса, разговорно-бытовая окраска отдельных предложений, порядок слов, ритмическое движение сказа, субъективно-оценочные оттенки в лексике — все это окружает динамически раскрывающийся образ тонкой и сложной экспрессивной атмосферой.

Оглянувшись, увидел он Бисаврюка, неподвижно и немо сидевшего на заросшем пне, словно мертвеца; только одною рукою показал он ему место подле себя. Напрасно спрашивал Петро, что ему должно делать? долго ли ждать еще? Хоть бы одно слово в ответ: сидит, да молчит, устремив страшные глаза свои на что-то (I, 357).

На пне показался сидящим Басаврюк, весь синий, как мертвец. Хоть бы пошевелился одним пальцем. Очи недвижно уставлены на что-то, видимое ему одному только; рот в половину разинут, и ни ответа. Вокруг не шелохнет. Ух, страшно!.. (I, 144).

5. Во второй редакции широко применяется новый метод активного, драматического раскрытия действия. Изображение становится расчлененнее и динамичнее. Возникает более сложная психологическая перспектива. Душевные переживания действующих лиц передаются в их движении, в их последовательных нарастаниях и спадах. Для этого используются разнообразные приемы и конструкции экспрессивного синтаксиса. Вместе с тем, самый принцип словесного раскрытия действий и состояний меняется. Вместо общих выражений выстраиваются все нарастающие ряды детализованных обозначений, семантически однородных и последовательно раскрывающих развитие действия или состояния. Перед читателем развертывается процесс в его течении или ряд сменяющих одна другую сцен и картин. Таким образом, углубляется драматизм изображения:

Вот уже и на тепло понесло, и снега начали таять, и щука хвостом лед расколотила — а Петро наш все чем далее, тем суровее. Одичал так, что на него смотреть сделалось страшно и все попрежнему сидит над мешками, да думает, да

Наконец, снега стали таять, и щука хвостом лед расколотила, а Петро все так же, и чем далее, тем еще суровее. Как будто прикованный, сидит по середи хаты, поставив себе в ноги мешки свои. Одичал; оброс волосами; стал страшен;

- 34 -

боится. — Бедной Пидорке жизнь не в жизнь стала; изныла, иссохла, словно щепка, на свет божий не глядит. Сначала было страх ее пробирал — да чего не сделает привычка? Свыклась, бедняжка, с невзгодою, как с родною сестрою. Одно только ей горько было, что Петро сначала хоть нищей братии уделял из своих мешков, теперь же ни копейки ни на церковь, ни жене своей, так что впоследствии ей даже ходить не в чем было. Бедность в хате такая, какой у последнего бобыля не бывает. Петро дрожит, вынимая копейку, всю ночь не спит напролет: залает ли бровко, заскрыпит ли что, зашелестит ли какая птица на крыше — уже он схватывается и обшаривает закоулки всей хаты, после чего ни с места от своих мешков. Люди дивовались, дивовались, да и перестали дивиться. Уже советовали Пидорке бросить своего мужа... Но ничто не могло убедить ее; нет, думает себе, он для меня погубил, может быть, свою душу, а я его оставлю, оставлю покинутого всем светом — и целый день простаивала перед иконою, да молилась о спасении души Петра (I, 362—363).

и все думает об одном, все силится припомнить что-то, и сердится, и злится, что не может вспомнить. Часто дико подымется со своего места, поводит руками, вперяет во что-то глаза свои, как будто хочет уловить его; губы шевелятся, будто хотят произнесть какое-то давно забытое слово — и неподвижно останавливаются... Бешенство овладевает им, как полуумный, грызет и кусает себе руки и в досаде рвет клоками волоса, покаместь, утихнув, не упадет, будто в забытьи, и после снова принимается припоминать, и снова бешенство, и снова мука... Что это за напасть божия? Жизнь не в жизнь стала Пидорке. Страшно ей было оставаться сперва одной в хате; да после свыклась, бедняжка, с своим горем. Но прежней Пидорки уже узнать нельзя было. Ни румянца, ни усмешки: изныла, исчахла, выплакались ясные очи (I, 149).

В сущности, Гоголь для издания повести в составе “Вечеров” создал новый текст этого отрывка.

С изменением лексико-фразеологического строя было тесно связано и изменение синтаксической структуры повествования:

Как вот заметил он в ногах у себя четыре туго набитые мешка. — Глянь в них — чистое золото! (I, 359).

Потянувшись немного, услышал он, что в ногах брякнуло. Смотрит: два мешка с золотом (I, 146).

Очень интересны экспрессивные замены в кругу синтаксико-фразеологических конструкций, а также приставочных глаголов:

вот одному вздумалось окатить ее сзади водкою (I, 361).

Вот, одного дернул лукавый окатить ее сзади водкою (I, 148).

бедная тетка испугавшись давай сбрасывать с себя при всех платье... (I, 361).

бедная тетка, перепугавшись, давай сбрасывать с себя, при всех, платье (I, 148).

6. Заменяя книжные фразы разговорно-повествовательными, Гоголь искал новых средств образной выразительности. Принцип метафорического одушевления играл здесь основную роль. Например:

перед слабо-мелькающим каганцем (I, 349).

Ср.

Но вот, при свете блеснувшей молнии [...] (I, 356).

Каганец, дрожа и вспыхивая, как бы пугаясь чего, светил нам в хате (I, 138).

Но вот блеснула на небе зарница (I, 144).

- 35 -

Гоголь исключает даже выразительные, острые образы, если они носят резкую печать книжности и не гармонируют с экспрессией устно-народной речи. Особенно значительны сокращения и изменения там, где эти образы были вставлены в вялые книжно-риторические конструкции.

Что ж теперь сказать о Петрусе, которого сердце было словно сухой хворост, вспыхивающий от одной неосторожно оброненной искры? нужно ли говорить, что и Пидорка была не прочь от красивого парубка? (I, 353).

Ну, если где парубок и девка живут близко один от другого... сами знаете, что выходит. Бывало, ни свет, ни заря, подковы красных сапогов и приметны на том месте, где раздобаривала Пидорка с своим Петрусем (I, 141).

Гоголь заменяет также каламбурно употребленные официально-деловые, канцелярские выражения разговорно-фамильярными:

Проговорил Бисаврюк, скрепив свое прошение таким словцом, от которого бы добрый человек и уши заткнул (I, 357).

Проговорил Басаврюк, приправив таким словцом, что добрый человек и уши бы заткнул (I, 145).

Вполне естественно, что налет литературной книжности или официально-деловой речи в первой редакции повести был заметен и на диалогических частях художественного текста. Гоголь старается устранить этот налет. Например:

[...] Смотри же, Петро! я тебе еще раз говорю: ты должен, во что бы то ни стало, исполнять ее приказания, не то пропал ты навеки (I, 357).

Гляди, Петро, станет перед тобою сейчас красавица: делай все, что ни прикажет, не то пропал навеки! (I, 145).

7

Замена одних слов другими, а также присоединение новых членов предложения, распространение изложения очень часто вызывались стремлением Гоголя к конкретному, выразительному, насыщенному жизненными красками и подробностями, образно-экспрессивному устному повествованию. Общее, неясное, отвлеченно-банальное — в силу его литературной привычности — или устранялось или переделывалось. Так же, как и Пушкин, Гоголь добивается реалистической свежести и смелости выражений, приспособляя их к характеристическому облику рассказчика и стараясь придать движению речи разнообразие экспрессивных оттенков. Новые принципы повествовательной стилистики, направленные на сгущение устно-бытовой экспрессии и на ее гармоническое, реалистическое соотношение с раскрывающимся типическим обликом народного сказителя и с героями его рассказа, требовали решительной переработки первоначального стиля:

Родная тетка моего деда [...] говорила, что ни за какие благополучия в мире не согласилась бы принять от него подарков; но что прикажешь делать? не взять — беда, всякого проберет страх, особливо когда он нахмурит свои густые, толщиною в палец, брови; а возьмешь —

Родная тетка моего деда [...] говорила, что ни за какие благополучия в свете не согласилась бы принять от него подарков. Опять, как же и не взять: всякого проберет страх, когда нахмурит он, бывало, свои щетинистые брови и пустит исподлобья такой взгляд, что, кажется,

- 36 -

так на следующую ночь как раз и тащится домовой... (I, 351).

унес бы ноги бог знает куда; а возьмешь — так на другую же ночь и тащится в гости какой-нибудь приятель из болота, с рогами на голове (I, 140).

Гоголь находит новые принципы экспрессивного напряжения и экспрессивного расцвечивания сказа. Они состоят в выборе народно-характеристических слов и образов, в экспрессивном соответствии словесной ткани рассказа образу повествователя, в ярко выраженной субъективной окраске речи, в последовательном раскрытии хода событий — с точки зрения непосредственного восприятия самого изображаемого лица, в реалистической детализации изображения. Вот иллюстрация:

ПЕРВАЯ РЕДАКЦИЯ

ОКОНЧАТЕЛЬНЫЙ ТЕКСТ

Слово: золото придало Петро рвения и сил. Раз, другой, третий копнул заступом, как и зазвучало что-то твердое, и глаза его ясно начинали различать большой железный сундук. Уже он хотел достать его рукою, как сундук глубже и глубже стал погружаться в землю; и позади его послышалось шипение, походившее на хохот, вылетавшее из беззубого, ведьмовского рта (I, 358).

Петро, поплевав в руки, схватил заступ, надавил ногою и выворотил землю, в другой, в третий, еще раз... что-то твердое!.. Заступ звенит и нейдет далее. Тут глаза его ясно начали различать небольшой, окованный железом, сундук. Уже хотел он было достать его рукою, но сундук стал уходить в землю, и все, чем далее, глубже, глубже; а позади его слышался хохот, более схожий с змеиным шипеньем (I, 145).

Отбрасывая и исключая литературно-книжные образы, Гоголь стремится сделать образный строй повествования индивидуально-характеристическим, экспрессивным и народным. Вот примеры стилистического переоформления образов:

Но напрасно думал он потопить свое горе: водка превращалась, казалось, в палящий огонь и жалила его язык, словно крапива (I, 355).

Только напрасно думал бедняжка залить свое горе. Водка щипала его за язык, словно крапива, и казалась ему горше полыни (I, 143).

Тенденция к обострению метафор, сравнений, к индивидуализации образного строя речи ограничивается и регулируется строгими закономерностями экспрессивной композиции народно-бытового сказа, его стилистическими и характеристическими свойствами.

Ее волосы темно-темно русые (I, 352).

Волосы ее, черные, как крылья ворона, и мягкие, как молодой лен (I, 141).

Образы берутся из деревенского быта. Они вбирают в себя народно-поэтические эпитеты и фразеологические обороты. Они выражают живое, экспрессивное отношение рассказчика к близкому для него кругу представлений:

ПЕРВАЯ РЕДАКЦИЯ

ВТОРАЯ РЕДАКЦИЯ

С каким нетерпением выжидал он вожделенного вечера! Целый божий день то и дела, что поглядывал, не начинает ли

Я думаю, куры так не дожидаются той поры, когда баба вынесет им хлебных зерен, как дожидался Петрусь вечера.

- 37 -

темнеть, не думает ли солнце прилечь на водные пуховики свои (I, 356).

То и дело, что смотрел, не становится ли тень от дерева длиннее, не румянится ли понизившееся солнышко, и что далее, тем нетерпеливей (I, 143).

Одушевление природы — один из тех приемов метафоризации, которые кажутся Гоголю наиболее отвечающими народно-поэтическому стилю изображения. Во второй редакции повести Гоголь гораздо свободнее и шире пользуется этим приемом. Он вводит новые народно-поэтические образы и пользуется ими даже для передачи душевного состояния своих героев. Например, в первоначальной редакции было: “Но вот послышался свист, от которого у Петра захолонуло внутри” (I, 357). В окончательной редакции: “Но вот послышался свист, от которого захолонуло у Петра внутри, и почудилось ему, будто трава зашумела, цветы начали между собою разговаривать голосом тоненьким, будто серебряные колокольчики; деревья загремели сыпучею бранью” (I, 144—145).

Словесные образы становятся острее, семантически выдержаннее — и вместе с тем поэтичнее.

Цветок, к величайшему его удивлению, не прямо упал на землю, но, долго колебаясь в воздухе, — тихо спустился и так далеко, что едва только видна была звездочка, величиною в маковое зерно (I, 357—358).

Цветок не упал прямо, но долго казался огненным шариком посреди мрака и, словно лодка, плавал по воздуху; наконец, потихоньку начал спускаться ниже и упал так далеко, что едва приметна была звездочка, не больше макового зерна (I, 145).

Примерами осложнения и усиления образно-выразительных средств стиля могут служить и такие гоголевские переделки текста повести:

Синеватое пламя показалось из земли и осветило всю ее внутренность, и все, что было под землею, стало видимо, вот как на ладоне (I, 358).

Синее пламя выхватилось из земли; середина ее вся осветилась и стала как будто из хрусталя вылита; и все, что ни было под землею, сделалось видимо, как на ладоне (I, 146).

Громовой голос Бисаврюка [...] поразил его, словно пулею (I, 358).

[...] Грянул Басаврюк и словно пулю посадил ему в спину (I, 146).

В пределах самой разговорной речи Гоголь ищет более точных, выразительных, острых и образных слов для передачи того или иного смысла. Эту работу Гоголя легко наблюдать при сопоставлении таких синонимических и во всяком случае заменяющих друг друга словесных рядов:

красавицу, какой, думаю, вряд ли кому-нибудь из вас удалось видывать (I, 352).

красавица, какую, я думаю, вряд ли доставалось вам видывать (I, 141).

Но в то самое время откуда ни возьмись пятилетний брат Пидоркин — Ивась, которого без памяти любил он, и уцепясь ему за шею, давай молить со слезами: “тату, тату! не бей Петруся!” (I, 353).

как, откуда ни возьмись, шестилетний брат Пидоркин, Ивась, прибежал и в испуге схватил ручонками его за ноги, закричав: “тятя! тятя! не бей Петруся!” (I, 142).

В тот самый день, когда Петра взяла нелегкая (I, 365).

В тот самый день, когда лукавый припрятал к себе Петруся (I, 151).

- 38 -

Общеупотребительные, терминологические, часто отвлеченные, мало конкретные обозначения предметов и действий заменяются просторечными и в то же время конкретно-изобразительными словами синонимического характера:

мать моя пряла [...] качая одной ногою люльку (I, 349).

сидела она перед гребнем, выводя рукою длинную нитку, колыша ногою люльку (I, 138).

В качестве примеров замены разговорно-литературных выражений более характерными и выразительными или более точными синонимами народной речи могут служить такие стилистические преобразования текста “Вечера накануне Ивана Купала”:

Шутка ли отрезать голову человеку, да еще и безвинному младенцу! (I, 358).

Малость, отрезать ни за что, ни про что человеку голову, да еще и безвинному ребенку! (I, 146).

синеватое пламя показалось из земли и осветило всю ее внутренность (I, 358).

синее пламя выхватилось из земли; середина ее вся осветилась (I, 146).

Адский хохот раздался вокруг него (I, 358).

Дьявольский хохот загремел со всех сторон (I, 146).

Заиграли бандуры, цимбалы, сопилки, кобзы (I, 360).

Брякнули в бандуры, цымбалы, сопилки, кобзы (I, 147).

Любопытны исправления фразеологических обмолвок и погрешностей в воспроизведении разговорной речи:

рассыпались перед ними мелким бесом и точили лясы на колесах (I, 360).

рассыпались перед ними мелким бесом и подпускали турусы (I, 147).

Исключаются тавтологические выражения, семантически невесомые или излишние слова, эпитеты, распространения:

Не чета нынешним краснобайным балагурам (I, 349).

Уж не чета какому-нибудь нынешнему балагуру (I, 138).

Характерно лаконическое обобщение сравнения:

ералаш такой поднялся, как на первый день ярмонки (I, 361).

ералаш поднялся, как на ярмарке (I, 148).

Устранялись также метафорически противоречивые распространения:

молодицы с корабликом на голове, которого верх был весь сделан из сутозолотой парчи и казался словно выкованным из золота, на затылке с вырезом... (I, 360).

молодицы, с корабликом на голове, которого верх сделан был весь из сутозолотой парчи, с небольшим вырезом на затылке (I, 147).

Вот еще пример замены банальных фраз и образов свежими и индивидуальными:

деревья закутало пушистою шубою (I, 362).

и ветви дерев убрались инеем, будто заячьим мехом (I, 149).

- 39 -

8

Освобождение сказа от отвлеченной книжной лексики и фразеологии было тесно связано с обогащением его бытовыми словами и выражениями, с расширением реалистического, жизненно-конкретного лексического фонда. Понятно, что и синтаксический строй книжного повествования, нередко сложный и почти всегда логизованный с помощью служебных слов и частиц, подвергался при этом существенным изменениям. Отдельные звенья речи начинали примыкать друг к другу по принципу случайной или индивидуальной ассоциативной связи; прямое течение сказа прерывалось вводными предложениями. Возрастал глагольный динамизм повествования. Сложные синтаксические целые дробились на части, которые выделялись в самостоятельные синтаксические единицы. Увеличивалось количество экспрессивно окрашенных союзов, частиц и наречий, вытеснявших интеллектуальные книжные формы. Однородные синтагмы непосредственно следовали друг за другом. Порядок их сцеплений становился прозрачнее и стройнее.

Живо помню, как, бывало, в зимние долгие вечера, когда мать моя пряла перед слабо-мелькающим каганцем, качая одной ногою люльку и напевая заунывную песню, которой звуки, кажется, и теперь слышатся мне, собирались мы, ребятишки, около старого деда своего, по дряхлости уже более десяти лет не слезавшего с печи (I, 349).

Как теперь помню — покойная старуха, мать моя, была еще жива — как в долгий зимний вечер, когда на дворе трещал мороз и замуровывал наглухо узенькое стекло нашей хаты, сидела она перед гребнем, выводя рукою длинную нитку, колыша ногою люльку и напевая песню, которая как будто теперь слышится мне. Каганец, дрожа и вспыхивая, как бы пугаясь чего, светил нам в хате. Веретено жужжало; а мы все, дети, собравшись в кучку, слушали деда, не слезавшего от старости, более пяти лет, с своей печки (I, 138).

Очнувшись от своего беспамятства, первым делом его было снять со стены дедовскую нагайку, а вторым покропить ею спину бедного Петруся. — Но в то самое время откуда ни возьмись пятилетний брат Пидоркин — Ивась, которого без памяти любил он, и уцепясь ему за шею, давай молить со слезами (I, 353).

Очнувшись, снял он со стены дедовскую нагайку и уже хотел было покропить ею спину бедного Петра, как, откуда ни возьмись, шестилетний брат Пидоркин, Ивась, прибежал и в испуге схватил ручонками его за ноги, закричав: “Тятя, тятя, не бей Петруся” (I, 142).

Впечатление безыскусственной устно-бытовой речи с ее разнообразием интонаций, с резкими, глубокими переливами экспрессии усиливается вводом эмоциональных выражений — междометных, восклицательных предложений яркой модальной окраски:

Дед мой имел удивительное искусство рассказывать (I, 349).

Дед мой (царство ему небесное! чтоб ему на том свете елись одни только буханци пшеничные, да маковки в меду) умел чудно рассказывать (I, 138).

Приемы экспрессивного включения в ткань повествования разного рода модальных выражений разговорной речи можно наблюдать и при сопоставлении таких отрезков двух редакций:

- 40 -

Один раз все старейшины села собрались в шинок и чинно беседовали за дубовым столом, на котором, кроме разного рода фляжек, на диво возвышался огромный жареный баран (I, 365).

Раз старшины села собрались в шинок и, как говорится, беседовали по чинам за столом, посередине которого поставлен был, грех сказать, чтобы малый, жареный баран (I, 151).

Живые разговорные экспрессивно-модальные выражения во второй редакции повести вытесняют устойчивые стандарты общего литературного языка:

Несколько лет прошло. Село наше стоит теперь на том самом месте, где творилась чертовщина, и, кажись, все спокойно [...] (I, 366).

Да чего! Вот теперь на этом самом месте, где стоит село наше, кажись, все спокойно [...] (I, 151).

Изменения в синтаксическом построении разных типов предложений, связанных с разговорно-народной речью, в их модальной окраске, в тонких оттенках экспрессии ярко выступают при сопоставлении таких отрывков текста первой и второй редакции “Вечера накануне Ивана Купала”:

Довольно, когда даже сам старый Корж не утерпел, глядя на молодых, чтоб не тряхнуть стариной [...] Чего не выдумает молодежь навеселе? как начнут, бывало, наряжаться в хари: — господи, боже ты мой! Ведь на человека не похожи. — Не стать нынешних переодеваний, что бывают на свадьбах наших! только что корчат цыганов да москалей. Нет, вот, бывало, один оденется жидом, а другой чертом, да пустятся между собой в раздобары, а после в драку — что за умора? надорвешься со смеху! Иные пооденутся в турецкие и татарские платья: все горит на них как жар... А как начнут дуреть да строить шутки — ну! тогда хоть святых выноси (I, 360—361).

Сам Корж не утерпел, глядя на молодых, чтобы не тряхнуть стариною [...] Чего не выдумают навеселе? Начнут, бывало, наряжаться в хари — боже ты мой, на человека не похожи! Уж не нынешних переодеваний, что бывают на свадьбах наших. Что теперь? — только что корчат цыганов да москалей. Нет, вот, бывало, один оденется жидом, а другой чортом, начнут сперва целоваться, а после ухватятся за чубы... Бог с вами! смех нападет такой, что за живот хватаешься. Пооденутся в турецкие и татарские платья: все горит на них, как жар... А как начнут дуреть да строить штуки... ну, тогда хоть святых выноси (I, 147).

Гоголь понял, что книжный язык не располагает такой богатой и красочной гаммой эмоционально-модальных типов высказываний и предложений, как живая разговорная речь. Перерабатывая язык первой редакции повести “Вечер накануне Ивана Купала“, Гоголь обнаружил тонкое понимание различий между формами книжного и разговорного синтаксиса. С помощью эмоционально-вводных оборотов, эллиптически-экспрессивных выражений, модальных слов и частиц, изменений в порядке слов, с помощью экспрессивно-интонационных модуляций сообщающей речи Гоголь придает повествованию необыкновенную сложность и разговорное разнообразие модально-интонационных варьяций в структуре предложений.

Лет более нежели за сто перед сим, еще за малолетство Богдана, село наше, говорил дед мой, не похоже было на нынешний самый негодный хутор: две, три

Лет — куды! более чем за сто, говорил покойник дед мой, нашего села и не узнал бы никто: хутор, самый бедный хутор! Избенок десять, не обмазанных, не

- 41 -

хаты, необмазанные, неукрытые, торчали среди необозримой пустыни; о существовании же прочих догадывались только по дыму, выходившему из земли. — Наши предки не слишком роскошничали и жили большею частию в землянках, в которые свет проходит в одни только двери, а сырость во все стены (I, 350).

укрытых, торчало то сям, то там, посереди поля. Ни плетня, ни сарая порядочного, где бы поставить скотину или воз. Это ж еще богачи так жили; а посмотрели бы на нашу братью, на голь: вырытая в земле яма — вот вам и хата! Только по дыму и можно было узнать, что живет там человек божий (I, 139).

Экспрессивно-модальная драматизация речи иногда проявляется теперь и в непосредственном воспроизведении “внутреннего диалога” или непроизвольных волеизъявлений, выкриков.

[...] не успел еще два раза достать дна и поставить ее перед собою, как видит, что чарка кланяется ему в пояс, он от нее; давай креститься [...] (I, 366).

[...] не успел еще раза два достать дна, как видит, что чарка кланяется ему в пояс. Чорт с тобою! давай креститься (I, 151).

При такой диалогизации сказа резко преобразуется экспрессивно-модальное строение речи, обнаруживающееся в быстрой смене и в разнообразии устно-разговорных конструкций, а иногда в их драматическом сломе.

А тут с достойною половиною его тоже диво: только что она начала замешивать тесто в огромной диже, как вдруг дижа выпругнула и подбоченившись важно пустилась в присядку по всей хате... Да, смейтесь, смейтесь, сколько себе хотите, только тогда не до смеху было нашим дедам (I, 366).

А тут с половиною его тоже диво: только что начала она замешивать тесто в огромной диже, вдруг дижа выпрыгнула. “Стой, стой!куды! подбоченившись важно, пустилась в присядку по всей хате... Смейтесь; однако ж не до смеха было нашим дедам (I, 151).

Очень разнообразны и требуют специального изучения синонимические замены, сжатия и изменения разных типов разговорных предложений с целью усиления экспрессивного колорита. Любопытны также преобразования порядка слов. Например:

Но что прикажешь делать? не взять — беда, всякого проберет страх (I, 351).

Опять, как же и не взять: всякого проберет страх (I, 140).

Бог с ними со всеми этими подарками. Рады были отвязаться от них, но не тут-то было: бросят в воду, глядь — чертовский перстень или монисто и плывут поверх воды, да прямо к тебе в руки (I, 351).

Бог с ними тогда, с этими подарками! Но вот беда — и отвязаться нельзя: бросишь в воду — плывет чертовский перстень или монисто поверх воды, и к тебе же в руки (I, 140).

Куды вам! насилу ноги унес [...] “Чем тебе мешаться в чужие дела, знай-ка лучше свое, а не то будь я такой же как ты бородатый козел, если твоя речистая глотка не будет заколочена горячею кутьею” (I, 351).

Куды! насилу ноги унес [...] “Знай лучше свое дело, чем мешаться в чужие, если не хочешь, чтобы козлиное горло твое было залеплено горячею кутею” (I, 140).

Что станешь делать с окаянным? (I, 351).

Что делать с окаянным? (I, 140).

- 42 -

Она была тогда одета в татарское широкое платье (I, 361).

Была она одета тогда в татарское широкое платье (I, 148).

Синтаксический строй разговорно-повествовательной речи иногда тесно связан с ее лексическим составом, нередко он даже зависит от способа лексико-фразеологического раскрытия темы.

Гоголь старается освободить стиль от ненужных, резких и “грубых” выражений и характеристик. Он стремится экспрессивную выразительность и стилистическую целесообразность деталей согласовать со словесной композицией целого:

Зарычал он (Бисаврюк) [...] бычачьим голосом (I, 351).

Чем тебе мешаться в чужие дела, знай-ка лучше свое, а не то будь я такой же как ты бородатый козел, если твоя речистая глотка не будет заколочена горячею кутьею (I, 351).

Загремел он ему в ответ (I, 140).

Знай лучше свое дело, чем мешаться в чужие, если не хочешь, чтобы козлиное горло твое было залеплено горячею кутею (I, 140).

Любопытна в этом примере замена вульгарного и вместе с тем семантически несогласованного, небрежного выражения “глотка [...] заколочена горячею кутьею” — более точным, менее грубым, но не менее характеристическим и разговорным — с оттенком украинизма: “горло твое [...] залеплено горячею кутею”.

В отдельных случаях, особенно в речи действующих лиц, Гоголь вводит украинизмы, если они осложняли и углубляли экспрессивную характерность высказывания, синтаксической конструкции:

Послушай, батюшка! (Бисаврюк — к иерею) (I, 351).

Когда он потребовал в один раз полкварты водки (I, 355).

Слушай, паноче! (I, 140).

Когда потребовал он кухоль сивухи, мало не с полведра (I, 143).

Стремление к динамизму глагольного изображения обнаруживается в изменении синтаксических конструкций (например, в преобразовании причастных и деепричастных оборотов в глагольные предложения), в заменах одних глаголов другими, в исключении глаголов состояния, а также в сжатии и сокращении нехарактеристических определительных членов предложений.

Разделяя суковатыми палками терновник, добрались они до хаты ветхой и низкой, стоявшей, как говорят в сказках, на курьих ножках (I, 357).

Тут разделил он суковатою палкою куст терноника, и перед ним показалась избушка, как говорится, на курьих ножках (I, 145).

Нужно было слушать ведьму, приказавшую ему подбросить цветок вверх, отойдя на небольшое расстояние (I, 357).

“Бросай!” сказала она, отдавая цветок ему. Петро подбросил, и, что за чудо? цветок не упал прямо [...] (I, 145).

Гоголь теперь тщательнее подбирает глаголы, видя в них не менее выразительное средство характеристического изображения, чем в определениях-эпитетах.

- 43 -

Лицо Бисаврюка вдруг оживилось, глаза засверкали... “А!” пробормотал он сквозь зубы: “старая ведьма воротилась на бешеной кочерге своей” (I, 357).

Лицо Басаврюка вдруг ожило; очи сверкнули. “Насилу воротилась, яга!” проворчал он сквозь зубы (I, 145).

Большая черная собака выбежала навстречу и с визгом, оборотившись в кошку, бросилась [...] им в глаза (I, 357).

Большая черная собака выбежала навстречу и с визгом, оборотившись в кошку, кинулась в глаза им (I, 145).

С другой стороны, Гоголь оценил экспрессивную выразительность лаконических предложений движения или стремительного возникновения с опущением глагола:

Кошла пропала, как в воду канула, и на место ее явилась сухая, согнутая в дугу старуха (I, 357).

Глядь, вместо кошки, старуха (I, 145).

9

Общий характер переделок, принципы сокращения текста, мотивы изъятия тех или иных фраз или сложных синтаксических единств, причины исключения книжных оборотов и конструкций, вообще все формы авторского отношения к деталям стиля первоначальной редакции говорят о том, что Гоголь в работе над языком и стилем “Вечера накануне Ивана Купала” руководствовался не столько необходимостью устранить напластования стиля Свиньина, сколько новым пониманием структуры народно-сказового стиля и его художественных достоинств. При этом нередко Гоголь исключает словарные украинизмы, а также обозначения или описания разных жизненных аксессуаров украинского быта, признанные им по художественным соображениям излишними. Нет никаких оснований предполагать, что эти словесно-этнографические “излишества” первой редакции были плодом “редакторского самоуправства” Свиньина.

В этой-то деревушке имел притон свой — человек, или, лучше сказать, сам чорт в образе человеческом. Чем он занимался, это один бог знал: днем он был почти невидимка; одни рассказывали, что будто он гайдамачил по захолустьям, обдирая проезжих купцов; другие, что у него в лесу был шалаш, совершенно похожий на ятку, в какой обыкновенно у нас во время ярмонки жидовки продают горелку. Те же, которым случалось проходить мимо этого бесовского гнезда, утверждали, что слышали какой-то странный, бессмысленный шум и речь совершенно не нашу. — Ночью же только и дела, что пьяная шайка Бисаврюка (под таким именем был известен этот дивный человек), ни в чем не уступавшая своему предводителю, с адским визгом и криком

В этом-то хуторе показывался [...] человек, или лучше дьявол в человеческом образе. Откуда он, зачем приходил, никто не знал. Гуляет, пьянствует и вдруг пропадает, как в воду, и слуху нет. Там, глядь — снова будто с неба упал, рыскает по улицам села, которого теперь и следу нет и которое было, может, не дальше ста шагов от Диканьки. Понаберет встречных казаков: хохот, песни, деньги сыплются, водка как вода... Пристанет, бывало, к красным девушкам: надарит лент, серег, монист — девать некуда! Правда, что красные девушки немного призадумывались, принимая подарки: бог знает, может в самом деле перешли они через нечистые руки (I, 139—140).

- 44 -

рыскала по оврагам или по улицам соседнего села, которое было несравненно обширнее нашего. Понаберет с собою всех встречавшихся козаков да и давай угощать; деньги сыплются... водка словно вода... Пристанет, бывало, к красным девушкам, надарит лент, серег, монист... ну, так, что девать некуда. Правда, что красные девушки немного призадумывались, принимая подарки: бог знает, может быть, в самом деле они перешли чрез нечистые руки (I, 350—351).

В селе находилась церковь во имя Трех Святителей, шагов на 400 от нашей Покровской, что можно и теперь видеть по оставшимся камням от фундамента. Притом вам, я думаю, не безызвестно, что почтенный шапар наш Терешко еще недавно, копая ров около своего огорода, открыл необыкновенной величины камень с явственно вырезанным на нем крестом, который, вероятно, служил основанием алтаря; неверящих отсылаю к нему самому лично. При церкви находился иерей, блаженной памяти отец Афанасий (I, 351).

В селе была церковь, чуть ли еще, как вспомню, не святого Пантелея. Жил тогда при ней иерей, блаженной памяти отец Афанасий (I, 140).

Заметивши, что Бисаврюк не бывал даже и на Велик день в заутрене и узнавши наверное про знакомство его с сатаною, решился было порядком пожурить его: наложить церковное покаяние (I, 351).

Заметив, что Басаврюк и на Светлое Воскресенье не бывал в церкви, задумал было пожурить его — наложить церковное покаяние (I, 140).

Во второй редакции проявляется более тонкое и сложное понимание внутреннего единства художественной композиции, обусловленного последовательностью и цельностью типа рассказчика, стиля его народного сказа. Автор теперь не просто занимает, трогает и забавляет читателя, иногда нарушая реалистическое правдоподобие сказа и по временам механически отстраняя “подставного” рассказчика, снимая с себя его маску, как было в первой редакции повести. Изменяется понимание стилевых соотношений между рассказчиком и автором, углубляется сознание реалистических основ художественного воспроизведения. Все то, что могло представлять интерес само по себе как комическая или забавная бытовая сцена, но что разрушало смысловую и экспрессивную согласованность частей, что казалось несообразным с драматизмом изображаемых событий и излишним для их освещения, что придавало образу рассказчика неправдоподобную пестроту красок и механическую подвижность оценок и отношений, теперь Гоголем исключается из повести при подготовке второй ее редакции. Очень типичен в этом отношении такой выброшенный кусок повествования, который непосредственно следовал за сценой изображения гибели Петруся:

“Такой страх навело на них это дивное происшествие. — Наконец такой подняли шум, толкуя каждый по-своему, что собаки со всего околодка начала лаять.

- 45 -

Явились и добрые старушки, пронюхавшие, что у Пидорки осталось еще отцовское добро, которым, по скупости своего мужа, она никогда почти не пользовалась, и принялись дружно, со всем усердием утешать ее. Бедной Пидорке казалось все это так дико, так чудно, как во сне. — Совещание кончилось тем, что с общего голосу пепел раздули на ветер, а мешки спустили по веревке в яму, потому что никто из честных козаков не захотел осквернить рук дьявольшиною. В награду за такое благоразумное распоряжение потребовали они себе ведра четыре водки и, шатаясь на все стороны, отправились восвояси. Попечения ж усердных старушек не кончились тем: одна из них трещала на ухо Пидорке, что ей нужно построить новую хату, другая предлагала щегольского жениха, третья открыла по секрету, что знает искусных швей для свадебных рушников, четвертая трезвонила, что нужно сделать люльку для будущего ребенка... Признаюсь, что такая куча советов взбесила бы хоть кого; но бедная Пидорка ничего не видела, ничего не слышала” (I, 364).

Гоголь понял, что это длинное описание пошлых бытовых подробностей и обстоятельств, сопровождавших гибель Петруся и отчаяние Пидорки, не вполне уместно в данном контексте, что он ослабляет силу впечатления от трагических событий. Ведь “бедная Пидорка ничего не видела, ничего не слышала”. Во второй редакции исключается весь этот отрывок: он сжат в две фразы: “Такой страх навело на них это диво. Что было далее, не вспомню” (I, 150).

Особенно резко стилистические различия между ранней, первоначальной и новой “драматизированной”, образно осложненной, динамической и сближенной с народным языком манерой повествования сказываются в изображении убийства Ивася. Сопоставление текстов обеих редакций неоспоримо доказывает, что их отличия не могут быть объяснены только вмешательством П. П. Свиньина, его редакторским самоуправством. Обе редакции отражают разные ступени в развитии одного художественного стиля, отражают процесс качественного преобразования гоголевского стиля. Тут в тексте “Отечественных записок”, наряду со стандартно-книжными формулами эмоционально-литературного стиля (“Он обезумел от страха и гнева [...]”; “но кто ж выразит его удивление [...]”; “он не мог удержать своего бешенства”; “представилось ему отчаяние Пидорки, принужденной итти за нечестивого католика [...]”), обнаруживаются и густо замешенные элементы просторечия (“вот и вскинется он к ней с заступом, а та, вместо всякого ответа, сунь ему нож в руку” [...] “Шутка ли отрезать голову человеку” [...] “сложив накрест ручонки” и т. п.). Однако синтаксический строй всего этого отрывка в редакции “Отечественных записок” более книжный, более унифицированный, более близкий к среднему литературному стилю карамзинской школы, чем во второй редакции. Все же и в этой сфере трудно указать несомненные признаки свиньинской правки.

РЕДАКЦИЯ
“ОТЕЧЕСТВЕННЫХ ЗАПИСОК”
(февраль 1830 г., № 118)

РЕДАКЦИЯ ОТДЕЛЬНОГО ИЗДАНИЯ
“ВЕЧЕРОВ НА ХУТОРЕ
БЛИЗ ДИКАНЬКИ”

Досада взяла Петруся; вот и вскинется он к ней с заступом; а та, вместо всякого ответа, сунь ему нож в руку, примолвив с адским смехом, что пока не достанет он человеческой крови, до тех пор клад не будет в его руках. И вот, не говоря ни

Нет, не видать тебе золота, покаместь не достанешь крови человеческой!” сказала ведьма и подвела к нему дитя, лет шести, накрытое белою простынею, показывая знаком, чтобы он отсек ему голову. Остолбенел Петро. Малость, отрезать

- 46 -

слова, подвела к нему мальчика лет пяти, с накрытою головою, показывая знаком, чтобы он отсек ему голову. Он обезумел от страха и гнева. Шутка ли отрезать голову человеку, да еще и безвинному младенцу! Но кто ж выразит его удивление, тогда, сдернув с малютки покрывало, узнал он в нем Ивася: сложив накрест ручонки, он, казалось, умолял его о пощаде. Тут уже он не мог удержать своего бешенства... С тем же самым ножом бросился он к ведьме и уже было занес руку, как вдруг громовой голос Бисаврюка “вспомни свою клятву!” поразил его, словно пулею. Ведьма топнула ногою: синеватое пламя показалось из земли и осветило всю ее внутренность, и все, что было под землею, стало видимо, вот как на ладоне: червонцы и дорогие камни грудами навалены были под тем самым местом, где они стояли... Глаза у Петруся разгорелись... тут, в добавку, представилось ему отчаяние Пидорки, принужденной итти за нечестивого католика... Ум его помутился; как сумасшедший бросился он за нож — и кровь невинного младенца брызнула ему в лицо... Адский хохот раздался вокруг него; безобразные чудовища стаями скакали перед ним, а гнусная ведьма, вцепившись руками за обезглавленный труп, с жадностью пила из него кровь.. (I, 358).

ни за что, ни про что человеку голову, да еще и безвинному ребенку! В сердцах, сдернул он простыню, накрывавшую голову, и что же? Перед ним стоял Ивась. И ручонки сложило бедное дитя накрест; и головку повесило... Как бешеный, подскочил с ножом к ведьме Петро и уже занес было руку... А что ты обещал за девушку?..” грянул Басаврюк и словно пулю посадил ему в спину. Ведьма топнула ногою: синее пламя выхватилось из земли; середина ее вся осветилась и стала как будто из хрусталя вылита; и все, что ни было под землею, сделалось видимо, как на ладоне. Червонцы, дорогие камни, в сундуках, в котлах, грудами были навалены под тем самым местом, где они стояли. Глаза его разгорелись... ум помутился... Как безумный, ухватился он за нож, и безвинная кровь брызнула ему в очи... Дьявольский хохот загремел со всех сторон. Безобразные чудовища стаями скакали перед ним. Ведьма, вцепившись руками за обезглавленный труп, как волк, пила из него кровь... (I, 145—146).

Бросается в глаза острое, резкое и вместе с тем психологически оправданное усиление экспрессивной драматизации повествования во второй редакции. Вместо описательной косвенной речи ведьмы (“примолвив с адским смехом, что пока не достанет он человеческой крови, до тех пор клад не будет в его руках”) сразу же звучит резкая реплика: “Нет, не видать тебе золота, покаместь не достанешь крови человеческой”. Тонко и осмотрительно используются здесь разнообразные формы и приемы несобственно прямой речи — вместо отвлеченно-описательного литературного изложения. Это также способствует выразительности стиля и его драматической углубленности. И нет оснований в этом различии стиля двух редакций обвинять Свиньина. Достаточно сопоставить следующие отрывки:

Но кто ж выразит его удивление, когда, сдернув с малютки покрывало, узнал он в нем Ивася: сложив накрест ручонки, он, казалось, умолял его о пощаде. Тут уже он не мог удержать своего бешенства... С тем же самым ножом бросился он к ведьме и уже было занес руку, как вдруг громовый голос Бисаврюка “вспомни свою клятву!” поразил его, словно пулею (I, 358).

В сердцах, сдернул он простыню, покрывавшую малютке голову, и что же? Перед ним стоял Ивась. И ручонки сложило бедное дитя накрест; и головку повесило... Как бешеный, подскочил с ножом к ведьме Петро и уже занес было руку... А что ты обещал за девушку?..” грянул Басаврюк и словно пулю посадил ему в спину (I, 146).

- 47 -

Кроме того, легко наблюдать качественное усиление и количественный прирост народно-речевых разговорных элементов, реалистическое обновление и обострение образов, а также более глубокое использование средств экспрессивной расцветки стиля, свойственных живой разговорной речи.

Планомерная и сознательная переработка первоначального текста в тех же направлениях, сопряженная с изменениями в самом сюжетном развитии повести, видна и при изображении обстоятельств гибели Петра. И тут устраняются не соответствующие социальному характеру рассказчика из народа стандартные литературно-книжные образы и выражения (например, “Пидорка принуждена была отправиться в дальнее село просить помощи”; “с неимоверною силою”; “неизъяснимый страх удержал ее”; “кричал Петро, как будто охваченный пламенем”; “отчаянный голос Петра [...] поминутно чудился” и т. п.).

Так же, как и Пушкин, Гоголь начинает бороться с мелодраматическим стилем изображения душевных аффектов, — исключается “ужасно романтическое” описание мук Петра (“болезненная судорога прохватила его по всем членам, волосы поднялись дыбом, и мертвый холодный пот выступил на лице”). Решительно изменяются или стушевываются такие образы, которые вступают в противоречие с окружающим контекстом или не соответствуют ни общей экспрессии изложения, ни индивидуальным свойствам изображаемых персонажей (“Покрывало свеялось”; “приведение покрылось с ног до головы кровавым цветом”; “долго стояли все, разинув рты и выпуча глаза, словно вороны, не смея пошевельнуть ни одним усом”; “старушка беззубая, вся в морщиах, словно кошелек без денег” и т. п.). Усиливается драматизм изложения, обостряются приемы лаконического сжатия стиля, создаются тонкие нюансы переходов от внутренней речи персонажей к повествованию стороннего рассказчика, исправляются недостатки синтаксиса. Все это легко увидеть при сопоставлении текста первоначальной и последующей редакции в этом месте. И тут предположение “правки” Свиньина нечего не разъясняет.

ТЕКСТ “ОТЕЧЕСТВЕННЫХ ЗАПИСОК”

ПОСЛЕДУЮЩИЕ ИЗДАНИЯ

Вот в один вечер, именно накануне Ивана Купала, Петро наш вдруг заболел и не мог встать с постели, горячка и бред поминутно усиливались, так, что Пидорка принуждена была отправиться в дальнее село просить помощи. Только на половине дороги попадается ей старушка беззубая, вся в морщинах, словно кошелек без денег. Слово за словом, узнает Пидорка, что она мастерица лечить. Этого-то ей и нужно. Уговоривши старуху со слезами помочь ей в напасти, приводит она ее в хату. — Сначала Петро было не заметил новой гостьи, как же всмотрится пристально в лицо ей, как задрожит, как хватится с постели, как размахнется топором... Топор на два вершка вбежал в дубовую дверь, а старухи и след простыл. Выхватив его с неимоверною силою, подступил он к Пидорке: “Зачем ты привела ко мне

Раз, кто-то уже, видно, сжалился над ней, посоветовал итти к колдунье, жившей в Медвежьем оврагу, про которую ходила слава, что умеет лечить все на свете болезни. Решилась попробовать последнее средство; слово за слово, уговорила старуху итти с собою. Это было ввечеру, как раз накануне Купала. Петро в беспамятстве лежал на лавке и не примечал вовсе новой гостьи. Как вот, мало по малу, стал приподниматься и всматриваться. Вдруг весь задрожал, как на плахе; волосы поднялись горою... и он засмеялся таким хохотом, что страх врезался в сердце Пидорки. “Вспомнил, вспомнил!” закричал он в страшном весельи и, размахнувши топор, пустил им со всей силы в старуху. Топор на два вершка вбежал в дубовую дверь. Старуха пропала, и дитя лет семи, в белой рубашке, с накрытою головою,

- 48 -

ведьму? Ты хочешь меня сгубить”, Господи боже мой! уже было и руку занес... да глядь невзначай в сторону и руки опустились и язык отняло; болезненная судорога прохватила его по всем членам, волосы поднялись дыбом, и мертвый холодный пот выступил на лице: посереди хаты стояло дитя с покрытою головою. Покрывало свеялось... Ивась!.. закричала Пидорка и хотела броситься к нему — неизъяснимый страх удержал ее; а привидение покрылось с ног до головы кровавым цветом и стало рость, рость, как из воды итти, пока не тронулось наконец головою в перекладину; тут голова его отделилась, все туловище сделалось как огонь. Пидорка с испугу выскочила в сени. “Меня жжет! мне душно!..” кричал Петро, как будто охваченный пламенем: но дверь так крепко захлопнулась вслед за нею, что сколько она ни силилась, никак не могла отворить ее. В страхе и попыхах побежала она звать на помощь кого-нибудь. Отчаянный голос Петра: “меня жжет! мне душно!” поминутно чудился и жалобно свистал ей в уши. Людей сбежалось целая орда. Ведь и в тогдашние времена зевак было довольно. Дверь отперли, и что ж вы думаете, хоть бы одна душа была в хате. На середине только лежала куча серого пеплу, который еще дымился местами. Кинулись к мешкам — одни битые черепки лежали в них на место червонцев. Долго стояли все, разинув рты и выпуча глаза, словно вороны, не смея пошевельнуть ни одним усом, — такой страх навело на них это дивное происшествие (I, 363—364).

стало посереди хаты... Простыня слетела. “Ивась!” закричала Пидорка и бросилась к нему; но привидение все, с ног до головы, покрылось кровью и осветило всю хату красным светом... В испуге выбежала она в сени; но, опомнившись немного, хотела было помочь ему; напрасно! дверь захлопнулась за нею так крепко, что не под силу было отпереть. Сбежались люди; принялась стучать; высадили дверь: хоть бы душа одна. Вся хата полна дыма, и посередине только, где стоял Петрусь, куча пеплу, от которого местами подымался еще пар. Кинулись к мешкам: одни битые черепки лежали вместо червонцев. Выпуча глаза и разинув рты, не смея пошевельнуть усом, стояли козаки, будто вкопанные в землю. Такой страх навело на них это диво (I, 149—150).

Бросается в глаза новая логика семантических связей и синтаксического движения в переработанной редакции. Коренным образом изменились методы описания и изображения душевных переживаний. Новые драматические приемы ярко отражаются в способах воспроизведения действий персонажей. Эти способы мотивированы реалистическим пониманием противоречий и колебаний в психическом строе личности, во внутренних основах характера. Образная структура повествования, отражающая мировоззрение и мировосприятие рассказчика, органически связывается с его социальным положением, с национально-характеристическими и типическими чертами его облика. И тут нельзя это различие в стиле объяснить “порчей” Свиньина.

Ярким примером напряжения и эмоционального развития образов может служить сопоставление способов описания психологического состояния Петруся после убийства Ивася в первой и второй редакции повести:

- 49 -

Все пошло кругом в голове его; как угорелый, бросился он бежать; но ему казалось, что деревья, кусты, скирды сена и все, что попадалось на дороге, гналось за ним в погоню. Обеспамятев и выбившись из сил, вбежал он в свою лачужку и как сноп повалился на землю (I, 358—359).

Все пошло кругом в голове его! Собравши все силы, бросился бежать он. Все покрылось перед ним красным цветом. Деревья все в крови казалось, горели и стонали. Небо, раскалившись, дрожало... Огненные пятна, что молнии, мерещились ему в глаза. Выбившись из сил, вбежал он в свою лачужку и, как сноп, повалился на землю. Мертвый сон схватил его (I, 146).

Во второй редакции преодолеваются банальность и отвлеченность первоначального изображения. Исключаются даже разговорные выражения, если они противоречат трагическому тону действия (“как угорелый, бросился он бежать”). Литературные образы, воспроизводящие душевное состояние убийцы, окрашиваются цветами крови и огня.

В первой редакции даже разговорный стиль повествования нередко имел на себе печать условной литературности того времени. Он иногда не выходил из границ установившегося литературного трафарета. Гоголь при переработке повести резко изменяет качество этой разговорной струи в составе повествования, стремясь придать ей яркий народный колорит:

Целый день и целую ночь спал Петрусь наш словно убитый. На другое только утро пробудился он от своего богатырского сна и мутными глазами окидывал пыльные углы своей хаты, как будто несполна протрезвившийся пьяница. Напрасно силился он припомнить случившееся с ним: память его была словно карман старого скряги, из которого шеляга не выманишь (I, 359).

Два дни и две ночи спал Петро без просыпа. Очнувшись на третий день, долго осматривал он углы своей хаты; но напрасно старался что-нибудь припомнить: память его была как карман старого скряги, из которого полушки не выманишь (I, 146).

Очень показательны также для характеристики общего направления работы Гоголя над образной тканью стиля “Вечера накануне Ивана Купала” изменения в заключительных строках этой повести:

Часто замечали, как густой дым валил клубом из обвалившейся трубы, и вместе с дымом подымалось какое-то чудище, длинное, длинное, с красными, как две горячие головни, глазами. Доставши такой высоты, что посмотреть, так шапка валилась, с шумом рассыпалось и мелким, как горох из мешка, смехом обдавало всю окрестность (I, 366).

Из закоптевшей трубы столбом валился дым и, поднявшись высоко, так, что посмотреть — шапка валилась, рассыпался горячими угольями по всей степи, и чорт, нечего бы и вспоминать его, собачьего сына, так всхлипывал жалобно в своей кануре, что испуганные гайвороны стаями подымались из ближнего дубового леса и с диким криком метались по небу (I, 152).

Связанность нормами книжного синтаксиса, характерная для первой редакции, обнаруживается в расплывчатости и вялости повествовательного движения. Перерабатывая текст, Гоголь сжимает фразу, выбрасывает излишние слова и выражения, придает устно-повествовательную, богатую разными тонами и красками экспрессию синтаксическим конструкциям. Достаточно сопоставить

- 50 -

стиль двух таких отрезков повести, чтобы увидеть новый ярко народный тип рассказа и его острый лаконизм во второй редакции, необъяснимый ссылкой или указанием на восстановление Гоголем первоначального текста (искаженного Свиньиным):

[...] появился снова Бисаврюк, снова начал разгульничать да сыпать деньгами, только люди не дались уже в обман, все бегом от него. История Петруся слишком запамятовалась у всех, узнали, что этот Бисаврюк никто другой, как сам нечистый, принявший человеческий образ, чтобы отрывать клады, а как клад не дается нечистым рукам, так вот он и губит людей. Чтобы не попасться в соблазн лукавому, они бросили свои землянки и хаты и перебирались в село; но и тут не было покою от проклятого Бисаврюка (I, 365).

[...] показался снова Басаврюк; только все бегом от него. Узнали, что это за птица: никто другой, как сатана, принявший человеческий образ для того, чтобы отрывать клады; а как клады не даются нечистым рукам, так вот он и приманивает к себе молодцов. Того же году все побросили землянки свои и перебрались в село; но и там однако ж не было покою от проклятого Басаврюка (I, 151).

Естественно, что это сжимание речи, эта экспрессивная драматизация повествовательного стиля во второй редакции сопровождались не только устранением “длиннот”, самоочевидных шаблонов изложения, но и изобретением новых способов семантико-синтаксического сопоставления и сцепления отрезков речи. Усиливались шутливая наивность и острая ироничность сближений. Гоголь явно начинает следовать пушкинскому методу присоединительных конструкций.

Долго терпели, наконец потянулись все гурьбою к отцу Афанасию и взмолятся: помоги ты нам божьею властию, выгони нечистого. Отец Афанасий обошел крестным ходом все село, окропил святою водою все переулки, и с той поры никаких проказ уже не было, хотя тетка моего деда долго еще жаловалась, что слышала часто как будто кто-то стучит в крышу и царапается по стене (I, 366).

И даром, что отец Афанасий ходил по всему селу с святою водою и гонял чорта кропилом по всем улицам, а все еще тетка покойного деда долго жаловалась, что кто-то, как только вечер, стучит в крышу и царапается по стене (I, 151).

Новым стилистическим приемом, усвоенным у Пушкина, является во второй редакции повести также прерывистость композиции. В то время как в первоначальном тексте повести повествование движется прямо и последовательно, без умолчаний и перерывов (что находит отражение в семантике глаголов, в их лексических значениях и в функциях глагольных форм времени), во второй редакции выбрасываются целые повествовательные куски, образуются разрывы в ходе повествования и устанавливаются новые вехи отсчета повествовательного времени. Читатель сам должен — своим воображением — заполнять пустоты и обрывы в движении сюжета. Вот любопытная иллюстрация:

- 51 -

ТЕКСТ “ОТЕЧЕСТВЕННЫХ ЗАПИСОК”

РЕДАКЦИЯ “ПОВЕСТЕЙ НА ХУТОРЕ БЛИЗ ДИКАНЬКИ”

Вот схвативши мешки в обе руки, подрал он во весь дух к хате богатого козака. Старый Корж изумился, долго щупал себя за нос и за усы, наконец принялся и за сытые мешки, как бы желая увериться не спит ли он, не во сне ли чудится ему такое диво? Чтобы скорее уверить его, что все это наяву, Петро высыпал пред ним один мешок: яркие, как огонь, червонцы зазвенели... Это чуть не свело старичину с последнего ума. Откуда ни возьмись и приветливые слова и ласки: сякой, такой, Петрусь, не мазаный! да я ли тебя не жаловал? да не был ли ты у меня как сын родной? так, что Петруся до слез разобрало. — Добром или худом было нажито золото, о том предки наши мало заботились: не то было время. Всякой знавал за собой грешок и разве из тысячи только один мог выбраться такой, у которого обе руки были святы. Как бы то ни было, только старый Корж захлопнул дверь щеголеватому поляку под самый нос, с приговоркою едва ли не погрознее той, какую услышал от него Петрусь. Слышно было, что поляк долго еще хвастался, крутя усы и бряча саблею, что старый Корж хотел ему навязать девку, какой бы не согласился взять ни один порядочный человек, да встретившись один раз под темный вечерок с Петрусем, так присмирел после того, что сколько ни спрашивали у него потом, — он молчал, как рыба. Тут Пидорка с плачем рассказала Петрусю, как мимо проходившие цыганы украли Ивася... и что ж вы думаете? хоть бы ненароком переменился он в лице. Проклятая бесовщина так обморочила его, что он едва мог запомнить даже лицо Ивася, чему Пидорка немало дивовалась и сколько ни билась, не могла разгадать, что все это значит? Откладывать было незачем (I, 359—360).

Увидел Корж мешки и — разнежился: “Сякой, такой Петрусь, немазаный! да я ли не любил его? да не был ли у меня он как сын родной?” и понес хрыч небывальщину, так что того до слез разобрало. Дивно только показалось Пидорке, когда стала рассказывать, как проходившие мимо цыгане украли Ивася. Он не мог даже вспомнить лица его: так обморочила проклятая бесовщина! Мешкать было незачем (I, 146—147).

Множество стилистических поправок, являющихся, несомненно, не средством восстановления первоначального текста, а результатом глубокой и сосредоточенной работы самого Гоголя над усовершенствованием своего языка и стиля, заключается в замене слов нейтральных, стилистически не ярких, словами более экспрессивными, во включении более выразительных и точных обозначений, в сжатии речи, в усилении разговорных конструкций, в стремлении

- 52 -

придать стилю реально-бытовой колорит среды и местности, в экспрессивном обновлении образов, в исключении шаблонных фраз.

Так прошло и лето: одни отжались и откосились, другие, которые были поразгульнее, начали в поход снаряжаться [...] Скирды хлеба то сям, то там, словно козацкие шапки, пестрели по полю, и мужик на дюжих волах давно уже поплелся за дровами в лес. Земля сделалась тверже и начала прохватываться местами морозом. Копыты молодецкого коня верст за пять стали слышны; а тут и зима не за горами: снег стал перепадать большими охлопьями; деревья закутало пушистою шубою (I, 362).

Так прошло и лето. Много козаков откосилось, много козаков, поразгульнее других, и в поход потянулось... Скирды хлеба то сям, то там, словно козацкие шапки, пестрели по полю. Попадались по дороге и возы, наваленные хворостом и дровами. Земля сделалась крепче и местами стала прохватываться морозом. Уже и снег стал сеяться с неба, и ветви дерев убрались инеем, будто заячьим мехом (I, 149).

10

Сопоставление двух первых редакций повести Гоголя “Басаврюк или Вечер накануне Ивана Купала” позволяет установить общие тенденции развития гоголевского повествовательного стиля.

Можно считать, что текст “Вечера накануне Ивана Купала” почти полностью определился уже в первом издании “Вечеров на хуторе близ Диканьки” (ниже обозначено БД1). Изменения, внесенные самим Гоголем в текст этой повести при втором издании “Вечеров” в 1836 г. (ниже обозначено ВД2), незначительны (см. академическое издание Полного собрания сочинений Н. В. Гоголя, 1940, т. I, с. 465—467). Из них наиболее существенны следующие:

Если где парубок и девка живут близко один от другого, не миновать беды (ВД1).

Если где парубок и девка живут близко один от другого... сами знаете, что выходит (ВД2).

ералашь поднялась (ВД1).

ералаш поднялся (исправлено в “Опечатках”; ВД2).

наверх [...] повязывался золотой галун (ВД1).

наверх [...] навязывался золотой галун (ВД2).

искал клад какой-то (ВД1).

искал какого-то клада (ВД2).

Терешко Корж (ВД1).

Терентий Корж (ВД2).

литовцы (ВД1).

литвинство (ВД2).

Текст переработанной повести свидетельствует, что ширится и углубляется разговорная народно-речевая струя в составе языка Гоголя. Усиливается бытовой, реалистический колорит сказа. Образы приобретают острую экспрессивную насыщенность и яркую народную расцветку. Они органически слиты с характером и социально-типическим обликом рассказчика и все вместе отражают психический склад украинского народа.

По справедливому суждению В. В. Гиппиуса, «национальное содержание у Гоголя раскрывается как содержание демократическое, народное совпадает с “простонародным”, не теряя от этого ничего в своем поэтическом обаянии”.

- 53 -

“Вечера”, таким образом, становились действенной движущей силой широкого общедемократического движения», которое после гибели декабризма приобретало новые, скрытые, но глубокие формы. Гоголю не грозила опасность узкого национализма как потому, что им “твердо был выбран русский язык и путь русского писателя, так и по самому существу авторского тона, свободно критического в самом своем воодушевлении20.

На изменениях гоголевского стиля, направленных в сторону реализма, народности и бытовой характерности, лежит явный отпечаток влияния пушкинского языка, пушкинской стилистики.

В вопросе о народе и его творчестве Пушкин был чужд как сентиментально-идиллических, так и мистико-романтических реакционных иллюзий. Он видел в народной поэзии неисчерпаемые источники национального реализма. Величие Гоголя состояло в том, что он быстро освоил и оценил значение пушкинского понимания народности для свободного национального развития русской литературы. И Гоголь уже в первых своих повестях из цикла “Вечеров на хуторе близ Диканьки” выходит на широкую дорогу изображения народа (прежде всего украинского народа) в реалистической атмосфере народно-бытовой речи, народных обрядов, поверий, сказок и песен. Само собой разумеется, что глубокое осознание правильности пушкинской народной “эстетики слова” лишь помогало Гоголю в сфере русской художественной литературы свободнее пользоваться выразительными красками предшествующей украинской литературной традиции, особенно ярко выступавшими в творчестве И. Котляревского и Гулака-Артемовского и сказавшимися в стиле “Вечера накануне Ивана Купала”.

Редакторская правка П. П. Свиньина (если даже она и исказила до некоторой степени текст повести, напечатанный в “Отечественных записках”) не была очень значительной и разнообразной. Во всяком случае коренная переработка языка и стиля этой повести при включении ее в сборник “Вечера на хуторе близ Диканьки” была вызвана не стремлением восстановить первоначальный, подлинный авторский текст этого рассказа, а сильно изменившимися эстетическими взглядами Гоголя, его новым, сложившимся под влиянием пушкинского творчества пониманием народности и реалистической характерности стиля, новым пониманием задач и путей дальнейшего развития русского литературного языка на широкой общенародной основе.

Сноски

Сноски к стр. 5

1 Гоголь Н. В. Полн. собр. соч. М., Изд-во АН СССР, 1940. Т. I. С. 500. Далее сылки на это издание приводятся в тексте с указанием в скобках тома и страницы.

2 Ср. то же явление в творчестве Пушкина: при объединении “Повестей Белкина” образ Белкина сложился тогда, когда большая часть повестей была готова**.

Сноски к стр. 6

3 См.: «Предисловие к части второй “Вечеров на хуторе близ Диканьки”»: “Фомы Григорьевича я не считаю: то уже свой человек. Разговорились все (опять нужно вам заметить, что у нас никогда о пустяках не бывает разговора. Я всегда люблю приличные разговоры; чтобы, как говорят, вместе и услаждение и назидательность была...” (I, 196).

Сноски к стр. 7

4 Известно, что “Вечер накануне Ивана Купала” появился в свет раньше всех других повестей Гоголя из цикла “Вечеров на хуторе близ Диканьки”. “Бисаврюк, или вечер накануне Ивана Купала. Малороссийская повесть (из народного предания), рассказанная дьячком Покровской церкви” — так называлась эта повесть в “Отечественных записках” (1830, февраль—март), где текст ее был напечатан впервые.

Сноски к стр. 9

5 Сочинения Н. В. Гоголя под редакцией и с примечаниями акад. Н. С. Тихонравова. Изд. 10-е. Т. 1. М., 1889. С. 516.

6 См. Николай М. (Кулиш П. А.), Записки о жизни Гоголя Н. В. СПб., 1856. Т. I. С. 86*.

7 Литературные прибавления к “Русскому инвалиду”. 1831. № 94. С. 738.

8 Ср. в письме Гоголя к матери от 2 февраля, 1830 г. просьбу прислать древние монеты и редкости, стародавние, старопечатные книги и пр. “Я хочу прислужиться этим одному вельможе, страстному любителю отечественных древностей” // Письма Н. В. Гоголя / ред. В. И. Шенрока. СПб., 1901. Т. I. С. 146. Ф. А. Витберг высказал догадку, что под “вельможей” здесь Гоголь разумеет П. П. Свиньина (Исторический вестник. 1892. Август. С. 395). Ср. Вересаев В. В. Гоголь в жизни. Л.: “Academia”, 1933. С. 90—91.

Сноски к стр. 11

9 Данилов В. В. Влияние бытовой и литературной среды на “Вечера на хуторе близ Диканьки” Н. В. Гоголя // Сборник Новороссийского университета по случаю столетия со дня рождения Н. В. Гоголя. Одесса, 1908. С. 108—110. Ср.: Данилов В. В. Н. В. Гоголь и П. П. Свиньин // Русск. филолог. вестник. 1915. № 1; Данилов В. В. Следы творчества Гоголя в очерке Свиньина “Полтава” // Сборник статей к сорокалетию ученой деятельности академика А. С. Орлова. Л.: Изд-во АН СССР, 1934.

Сноски к стр. 12

10 Мысль о том, что “историческая запорожская песня” (“Запорожци небожата, пшеныця не жата”) сообщена редактору “Отечественных записок” П. П. Свиньину Н. В. Гоголем, была высказана В. В. Даниловым еще в статье “Н. В. Гоголь и П. П. Свиньин” (Русск. филолог. вестник. 1915. № 1. С. 36—37).

11 Письма Н. В. Гоголя. Т. I. С. 160.

12 См. Гимназия высших наук и Лицей князя Безбородко. СПб., 1881. Отдел второй. С. XXXVI.

Сноски к стр. 13

13 Критику такого недоверчивого отношения к раннему увлечению Гоголя родной украинской “народностью”, фольклором и стариной см. в статье: Гиппиус В. В. “Вечера на хуторе близ Диканьки” Гоголя // Труды отдела новой русской литературы Института литературы АН СССР (Пушкинского Дома). М.; Л., 1948. Т. 1. С. 21—23.

Сноски к стр. 14

14 Данилов В. В. Следы творчества Н. В. Гоголя в очерке П. П. Свиньина “Полтава” // Сборник статей к сорокалетию ученой деятельности акад. А. С. Орлова. С. 41—44.

Сноски к стр. 15

15 Отечественные записки. 1830. № 120. С. 31—32.

16 См. Киевская старина. 1884. № 5*. Ср. Кулиш П. Записки о жизни Гоголя. Т. I. С. 24—28; Гиппиус В. В. Н. В. Гоголь в письмах и воспоминаниях. М., 1931. С. 12—22.

Сноски к стр. 16

17 Пушкин А. С. Полн. собр. соч. М.: Изд-во АН СССР, 1949. Т. XI. С. 216.

18 Письма Н. В. Гоголя. Т. I. С. 185.

19 Ср. также в письме А. С. Пушкина к Н. В. Гоголю от 25 августа 1831 г.: “Поздравляю вас с первым вашим торжеством, с фырканьем наборщиков и изъяснениями фактора” // Переписка А. С. Пушкина / Под ред. В. И. Саитова. СПб., 1908. Т. II. С. 312.

Сноски к стр. 53

20 Гиппиус В. В. “Вечера на хуторе близ Диканьки” Гоголя // Труды Отдела новой русской литературы (Труды Института литературы АН СССР). 1948. Т. 1. С. 15, 16—17.