Виноградов В. В. Натуралистический гротеск: (Сюжет и композиция повести Гоголя «Нос») // Виноградов. Поэтика русской литературы: Избранные труды. — М.: Наука, 1976. — С. 5—44.

http://feb-web.ru/feb/gogol/critics/v76/v762005-.htm

- 5 -

НАТУРАЛИСТИЧЕСКИЙ ГРОТЕСК

Сюжет и композиция
повести Гоголя «Нос»

——

В литературе о Гоголе укрепилось субъективно сложившееся у читателя, далекого от начала прошлого столетия, мнение о странности сюжета повести «Нос». Рассматривалась ли эта новелла как «шутка своеобразной авторской фантазии и авторского остроумия», или как осуществление определенной художественной цели, направленной на воспроизведение окружающей пошлости, — происхождение анекдота о носе, послужившего поводом для разработки комических приемов, оставалось загадочным. Между тем утверждение, что «композиция у Гоголя не определяется сюжетом — сюжет у него всегда бедный, скорее — нет никакого сюжета» (Эйхенбаум. Как сделана «Шинель» Гоголя)*, — можно применить и к повести «Нос». В ее основу положен ходячий анекдот, объединивший те обывательские толки и каламбуры о носе, о его исчезновении и появлении, которые у литературно образованных людей начала XIX столетия осложнялись еще реминисценциями из области художественного творчества. Ведь даже в 50-х годах Н. Чернышевскому новелла Гоголя «Нос» представлялась «пересказом общеизвестного анекдота»1. А литературная атмосфера 20—30-х годов была насыщена «носологией»***.

I

Отдел «носологии» в журналах и газетах первой четверти прошлого века открывается переводом на русский язык замечательного романа Стерна «Жизнь и мнения Тристрама Шанди», выходившим в шести частях с 1804 по 1807 г. Этот роман вызвал в русской литературе многочисленные подражания, например роман Якова Санглена «Жизнь и мнения нового Тристрама» (М., 1825), и укрепил в ней ряд комических приемов. «Тристрам Шанди» часто упоминался и в переводных повестях, например в «Сказках моего деда» Боте («Московский телеграф», 1828, ч. 20, № 1), в «Шагреневой коже» Бальзака, и неизменно рекомендовался читателю2.

- 6 -

Между тем нос был одним из больных мест Тристрама Шанди. «Вытаскивая Тристрама Шанди, доктор Слоп сделал из его носа яичницу» («Жизнь и мнения Тристрама Шанди». СПб., 1804, ч. II, стр. 242). И отец его горевал об этом: «Пускай бы он был дурак, осел, гусь и что хочешь, — да дай ему только порядочный нос, — и двери Фортуны перед ним отворены» (т. III, стр. 177). Проблема носа и независимо от несчастия с Тристрамом интересовала отца-Шанди. И обзор литературы «о пользах и пристойных употреблениях длинных носов» занимал значительное место в рассуждениях отца-Шанди, который стремился «найти мистический и аллегорический смысл» (стр. 26) в сочинениях по этому вопросу и «разрешать носы» (стр. 49). «Тут есть над чем попотеть, братец» (стр. 26). Ведь «низшие существа... умствуют носами...» (стр. 44). Тем более что ни одна из сцен домашнего театра «не была столь забавна... как те, которые рождались от носов» (стр. 42). А между тем «мало великих гениев писали о больших носах» (стр. 16). К тому же «материя о долгих носах слишком легко была трактована всеми, которые за это принимались», исключая, впрочем, Славкенбергия. И для заполнения «праздного времени» Тристрамом Шанди рассказывается «девятая сказка десятой декады» Славкенбергия, описывающая злоключения Диего, большой нос которого возбудил подозрения у прекрасной Юлии. При этом сам Диего совсем скрывается за своим носом, который, вызывая общее любопытство и толки, постоянно отвлекается от своего носителя и олицетворяется.

«— Я вижу на нем прыщи, — сказала она (жена трактирщика. — В. В.).

— Это мертвый нос, — отвечал трактирщик.

— Он так же жив, как я сама жива, — сказала трактирщица, — и вот я его пощупаю» (стр. 75—77).

В высшей степени ярко изображена тревога, распространившаяся под влиянием слухов о носе.

«Нос учтивого иностранца поселился в ее мозгу (аббатисы. — В. В.) и наделал столько хлопот в воображении четырех главных дам ее капитула, что они во всю ночь не могли сомкнуть глаз, так что поутру они встали с постели, как тени» (стр. 82). Многие сестры, ворочаясь на своих ложах, «обчесались и ободрались почти до смерти...» (стр. 83).

«...Нос возродил всеобщий беспорядок в воображении...

В домах, на улицах, на площадях, с равною откровенностью, с равным красноречием говорили и утверждали о нем столько странного,

- 7 -

что, наконец, все разговоры на него обратились» (стр. 85—86). «Словом, каждый горел нетерпением узнать об этом происшествии» (стр. 89).

«Глубокие изыскатели природы... разделились в своих мнениях» (стр. 94—95). Одни ученые «утверждали даже, что в природе не существует причины, которая бы воспрепятствовала человеческому носу вырасти длиною с самого человека» (стр. 92). «Весь Страсбург наполнился смятением от его носа» (стр. 78).

Но далее развертыванье мотива о носе неожиданно и характерно кончается.

С колючей преднамеренностью врезывается в изложение катастрофы, под которой разумеется «освобождение героя из лабиринта» и «приведение его из смущенного и печального состояния к состоянию спокойному и благополучному» (стр. 113), своеобразный прием обнажения схемы: автор схематически выясняет читателю композицию своей сказки и приводит его к сознанию близости заключительного аккорда, но затем сразу неожиданно обрывает рассказ.

Уже при беглом обзоре ситуаций и мотивов «носологии» у Стерна бросается в глаза сходство с ними разработки тех же мотивов в новеллах Гоголя. И, конечно, «Тристрам Шанди» был известен Гоголю: его он мог найти в библиотеке Д. П. Трощинского (см. Г. И. Чудаков. Отношение творчества Гоголя к западноевропейским литературам. Киев, 1908, стр. 180). Но «Нос» Гоголя отделен от русского перевода Стерна тридцатилетним промежутком, и за это время у «носологии» успела сложиться своя история. «Жизнь и мнения Тристрама Шанди» возбудили в русской литературе интерес к мотиву о носе и вовлекли его в новые ситуации, резко разнившиеся от старой литературной традиции «похождений увеселительного шута и великого в делах любовных плута, Совестдрала, большого носа».

Прежде всего сюда примыкают рассказы о злоключениях носачей. В них большой нос имел значение узла, объединяющего комические эффекты, или служил орудием обличительной сатиры. Таков, например, напечатанный в № 72 «Литературных прибавлений к «Русскому инвалиду» за 9 сентября 1831 г. «французский анекдот «Нос» (об этой газете за 1831 г. Гоголь упоминает в письме к А. С. Пушкину от 21 августа) (Письма Н. В. Гоголя. Под ред. В. И. Шенрока, т. I—IV. СПб., 1901; т. I, стр. 186. — Далее: Письма Гоголя, с указанием тома и стр. — Ред.). Здесь передавалась комически-грустная исповедь человека, вызывающего у всех отвращение, насмешки и гонения одним видом своего лица, все черты которого слились в чудовищно большой нос.

Тот же мотив вплетается в незавершенный отрывок Гоголя из предполагавшейся книги под названием «Лунный свет в разбитом окошке чердака на Васильевском Острове, в 16 линии»* (Сочинения Н. В. Гоголя. Под ред. Н. С. Тихонравова. Изд. X. М. — СПб., 1889—1896; т. V, стр. 96—97. — Далее: Соч. Гоголя, с указанием тома и стр. — Ред.). Здесь большой нос определяет характер и обрисовку «петербургского счастливца», который, как отрицательный полюс в беспокоившей творческую фантазию Гоголя романтической антитезе «юного мечтателя» и «самодовольного существователя столицы» (Письма Гоголя, т. I, стр. 124), сразу же становится мишенью художественных издевательств Гоголя.

В лице существователя столицы «нельзя было заметить ни одного угла... Лоб не опускался прямо к носу, но был совершенно покат, как ледяная гора для катанья. Нос был продолжением его — велик и туп.

- 8 -

Губа только верхняя выдвинулась далее. Подбородка совсем не было. От носа шла диагональная линия до самой шеи. Это был треугольник, вершина которого находилась в носе».

II

Помимо новелл о похождениях носачей, роман Стерна вызвал и другую форму разработки мотива о носе. Стараясь снять с себя упреки Тристрама Шанди в слишком легкой трактовке материи о носах, русские журналы охотно давали место панегирикам носу, в которых патетически выяснялось огромное значение носа для человека. Еще Чудаков отметил помещенный в «Молве» за 1831 г. перевод коротенького шутливого произведения Цшокке «Похвала носу» (Г. И. Чудаков. Отношение творчества Гоголя к западноевропейским литературам, стр. 107). Играя метафорой, автор этой шутки то помещает нос в царство неорганической природы, рисуя его как скалу или камень, «о который разбивается бесчисленное множество поцелуев», то — представляет его в роли одушевленного благодетеля человечества — «естественного первого наставника», «у которого берут уроки наши дети» в младенческие годы, и помощника в дружбе: «пусть один нос попросит табаку у другого, пусть вступит с ним в сношения, и ваше знакомство уже сделано» («Молва», 1831, ч. 2, стр. 197). Обстоятельно разъясняя огромное значение носа в разных возрастах и положениях человеческой жизни, панегирик носу особенно подчеркивает связь носа с честью человека («нос — знак чести, носимый на лице» — стр. 196) и вслед за Тристрамом Шанди указывает на зависимость от носа процессов мышления: «...у многих он есть явное седалище мыслей, ибо, когда ничего уже нельзя извлечь из головы, тогда обыкновенно кладут палец на нос, из которого вытекают обильные доводы» (стр. 196). Как заключительный аккорд звучит насмешливое замечание в стиле Тристрама Шанди: «Если сей опыт дойдет до рук какого-нибудь гения и породит в нем мысль посвятить свой талант и свое перо в пользу носа и тем вознаградить несправедливость и неблагодарность человеческого рода к сей части тела, то моя цель будет достигнута, а читатели, вероятно, простят за то, что я часто заставляю их морщить нос своим длинным и скучным рассказом» (стр. 201).

«Похвала носу», помещенная в «Молве», была знакома Гоголю. Гоголь не только читал «Молву» за этот год, но иногда ее переписывал. Так, здесь он нашел образец не только той вывески, которую увидел Чичиков при осмотре города (ср.: В. В. Каллаш. Заметки о Гоголе. — «Исторический вестник», 1902, № 2, стр. 681), но и другой — бесфамильной, которую выбрал себе злополучный цирюльник: «один, с диогеновской замашкою, просто пишет...: здесь Яков; другой, напротив, чин чином: здесь Иван Василичь» («Молва», 1831, ч. 6, стр. 8—9). Ср. в одной из первых редакций «Носа»: «...на вывеске... не выставлено ничего больше, кроме: здесь живет Иван Яковлевич» (Соч. Гоголя, т. II, стр. 568).

«Похвала носу» не была единичной. Те же мотивы и те же образы повторяются в «Панегирике носу» Карлгофа, напечатанном в № 62 «Литературных прибавлений к «Русскому инвалиду» за 1832 г. Распространенно комментируется мысль о связи носа с благородством человека:

- 9 -

«... храбрый забияка и человек, у которого оскорблена честь, угрожают противнику лишением носа; они знают, что с потерей носа теряется благородство человека, что нос есть олицетворенная честь, прикрепленная к человеку». Уже в самой формулировке этого положения чувствуются намеки на толки об утрате и восстановлении носа, которые усердно поддерживались журнально-газетной смесью в связи с распространением ринопластики и подправлялись пикантными анекдотами. По этой же плоскости скромно скользят и эти смеющиеся слова: «О нос, чистейший нравственностью! ты вопиешь о пороках того человека, который тебя носит! Твои улики безмолвны, но красноречивы. Твой пунцовый цвет изобличает человека, предавшегося вполне Бахусу... Но в этом ли одном пороке ты уличаешь смертных?» Настойчиво внушается мысль о самостоятельности носа, о неполном слиянии его со «смертными»: «О нос, ты мыс, выдающийся из человека, чтобы можно было тобою любоваться со многих сторон, чтобы смертные замечали, что ты не вовсе общее с ними... Ты первый можешь подвергнуться вражьим ударам...» С таким упорством отстаивается личная независимость носа.

В ближайшие отношения с «Панегириком носу» Карлгофа должно быть поставлено вступление к рассказу о носаче дербентском беке Гаджи-Юсуфе в повести Марлинского «Мулла-Hyp», печатавшейся в «Библиотеке для чтения» за 1836 г., томе XVII, цензурное разрешение на который дано 29 июня, т. е. за несколько месяцев до появления в печати «Носа» Гоголя. Тоном панегирика с прозрачным намеком на печатавшиеся в прибавлениях к «Инвалиду» «статейки» начинается сказ о носе: «Куда, подумаешь, прекрасная вещица — нос! Да и полезная какая! А ведь никто до сих пор не вздумал поднести ему похвальной оды, ни стихов поздравительных, ни даже какой-нибудь журнальной статейки хоть бы инвалидною прозою!.. А что выдумали <люди> для носа, позвольте спросить, для почтеннейшего носа? Ничего! положительно ничего, кроме розового масла и нюхательного табаку, которыми развращают они носовую нравственность многих и казнят обоняние остальных. Неблагодарно это, господа, как вы хотите: неблагодарно! Он ли не служит вам верой и правдою?.. Нашалили руки — ему достаются щелчки... Господи, воля твоя... за все про все бедный нос в ответе, и он все переносит с христианским терпением; разве осмелится иногда всхрапнуть — роптать и не подумает».

Связь этого лирокомического сказа с «Панегириком носу» Карлгофа не подлежит сомнению: помимо намека на «инвалидную прозу», ее выдает и общность отдельных выражений («нос — вечно в авангарде», «он — докладчик и проводник души цветов к душе нашей»), и близость образов, и характер стиля.

Однако в «Мулла-Hype» вполне рельефно выступает установившаяся ассоциация между похвальными одами носу, мотивом о носачах и заметками по поводу ринопластики. Любопытен переход от общих панегирических излияний носу к разработке мотива о носачах: «если вы хотите полюбоваться на носы, во всей силе их растительности, в полном цвету их красоты, возьмите скорее подорожную с чином коллежского асессора и поезжайте в Грузию. Но я предсказываю тяжкий удар вашему самолюбию, если вы из Европы, из страны выродившихся людей, задумаете привезти в Грузию нос на славу, на диковину». Невольно вспоминается, что и коллежский асессор Ковалев привез

- 10 -

свой недурной нос с Кавказа. А «что там за носы, в самом деле, что за чудесные носы! Осанистые, высокие, колесом, а сами так и сияют, так и рдеют; ну вот, кажется, пальцем тронь, брызнут кахетинским».

Рядом слышатся отклики толков о ринопластике:

«Да и в Дагестане, нечего бога гневить, хоть редко, а попадаются такие носы, что ни один европейский nasifex или ринопласт, то есть носостроитель, не посмеет без стропил выкроить».

Очень ценно указание Марлинского на зависимость от этих же источников гоголевской сцены с носом Шиллера в «Невском проспекте»: «Пускай объявите вы у тифлисского шлагбаума... нос Шиллера или Каракаллы: суета сует! На первой площадке вы убедитесь уже, что все римские и немецкие носы должны при встрече с грузинскими закопаться со стыда в землю». Однако мотив об отрезываемом или отрезанном носе, который у Гоголя впервые намечается в эпизодической сцене «Невского проспекта», еще раньше всплывает в ряде анекдотов, кружившихся около ринопластики.

III

Первые сведения об искусстве ринопластики сообщены были «Русским инвалидом» от 8 сентября 1817 г. Здесь в отделе «Ученые и художественные известия» рассказывалось, что «одной 27-летней девушке, за 9 лет перед сим вследствие нарыва лишившейся всего носа, даровал d-r Рейнер в Мюнхене другой, натуральный нос!!! В 12-й день после операции нос получил естественную теплоту, чувствительность и цвет» (стр. 840).

В «Сыне отечества» за 1820 г., ч. 64, № 35 (стр. 95—96) это событие сопровождалось комментариями: «... происшествие сие с первого взгляда покажется чудесным и несбыточным, но оно оправдано очевидцами, и возможность оного доказана здравым рассудком... Сколь смело предприятие — взять с другой части тела лоскут кожи, пересадить его на основание бывшего носа и образовать из него новый живой органический нос! Но оно возможно». Далее сообщалось о переводе на российский язык «превосходного сочинения» знаменитого Грефа: «Ринопластика, или Искусство органически восстановлять потерю носа»3.

В «Сыне отечества» за 1822 г., ч. 75, № 34, та же тема развивалась уже с литературными параллелями, экскурсами в область истории и обставлялась каламбурами: «Покойный Коцебу сказал в журнале своем «Literarisches Wochenblatt» (1819, № 15, стр. 119) следующее: «...искусство водить за нос, как известно, есть весьма древнее, и с успехом производилось во все времена. Но искусство восстановлять нос есть новое и гораздо труднее древнего. Кто доныне лишался

- 11 -

носа, тот почитался самым жалким и бедным человеком, хотя бы по уши сидел в золоте. Он имел одну ту выгоду, что ему не могли давать щелчков по носу, но выгода сия ничтожна в сравнении с несчастием быть изгнанным из общества людей. Поддельные носы не могли сгладить сего недостатка: люди толковали о них, как жена трубача в Тристраме Шанди; и случалось, что нос оставался в руке несчастного, когда он хотел сморкнуться...» (стр. 134). Потом в кратких чертах излагалась история ринопластики: «С древнейших времен индейские брамины восстановляли потерянные носы из лобной кожи, и сие искусство было весьма важно в такой стране, где часто режут носы. Вероятно, посредством аравитян искусство сие перешло с востока в Италию... Венециянский врач Молинетти последний занимался сим лечением в начале XVII столетия. С тех пор большая часть врачей смеялись над сею операциею, и парижский медицинский факультет решительно объявил, что она невозможна. Нашему времени предоставлено было видеть восстановление и усовершенствование ринопластики» (стр. 134—135)5.

Такого же характера заметки, передававшие «для пользы юношества или так, для общего любопытства» «о редких произведениях натуры», вроде исчезающих и появляющихся носов, а также носов отрезанных, находились, например, в № 35 «Северной пчелы» за 1829 г. и в № 30 за 15 апреля 1833 г. «Литературных прибавлений к «Русскому инвалиду». Последняя газета особенно долго останавливалась на исторических разысканиях об отрезанных носах: «В Италии и Индии была некогда мода резать носы преступникам... Карл II не мог придумать жесточайшего наказания для кавалера Ковентри, который позволил себе некоторые смелые шутки на счет двух актрис, находившихся под покровительством короля... При нападении датчан многие женщины и девушки отрезали себе носы в надежде спасти тем честь свою... Кому неизвестна история жены одного парижского нотариуса, которая из мщения отрезала нос у той, к которой ревновала?.. В земле парий люди высших сословий считают самым обыкновенным наказанием отрезать нос провинившемуся своему подчиненному, так сказать, зарубить ему на носу его проступок. Они также не считают за грех по случаю потери собственного носа заменить его прекраснейшей формы носом

- 12 -

одного из рабов своих6. Путешественники говорят, что средство сие почти всегда удается и что для воспрепятствования преступникам, подвергающимся наказанию такого рода, заглаживать с помощью оного свое безобразие, принято за правило, отрезав нос, тотчас кидать его в огонь. Рассказывают еще, что один вор, у которого также был отрезан нос, тотчас явился к хирургу; когда же тот потребовал у него самый нос, тогда товарищи его вышли на большую дорогу и, ограбив нос у первого встретившегося им прохожего, отнесли его к хирургу, который мастерски заменил им нос, у вора отрезанный. В одной стычке солдат откусил нос у своего противника и бросил его в грязь; раненый долго копался в грязи, нашел свою потерю и отнес к лекарю. Врач, обмыв его теплым вином, приставил к прежнему месту; нос прирос — и красного рубца не видать стало».

Общественный интерес к вопросам ринопластики, выходивший далеко за пределы лиц заинтересованных, подогрет был переводом на русский язык «Ринопластики» Карла Ферд. Грефа, с именем которого (и Карпю) было связано возрождение угасшего в XVIII в. искусства возвращать людям носы. Из этой книги извлекалась газетами и журналами большая часть исторических сведений и разительных примеров реставрации носов. В предисловии к труду7 сочинитель рассуждал так: «Лице человека бесспорно есть такая часть тела, которая весьма разительно изъявляет превосходство его перед всеми прочими творениями, что ясно видеть можно в многоразличных видах существ природы... Но после глаз важнее всего на лице есть нос, который особенностью своего вида наилучше определяет общий характер образования. Порча носа расстраивает все благороднейшие и прекраснейшие черты лица, а совершенная оного потеря причиняет жалкое отвратительное безобразие. Подобно теням скитаются такие нещастные и при великом обезображении лишаются еще и ясности голоса. Появлением своим и произношением слова поселяют они всюду отвращение и ужас. Зная то, сии нещастные стократ чувствуют тягость своего положения; радостное светило бытия своего почитают они навсегда погасшим и, будучи физически и нравственно угнетаемы, часто спешат быстрыми шагами ко гробу, дабы скорее сложить с себя тягостное бремя безотрадной жизни... Тщетно механика трудится сокрыть потерю носа, заменяя оный неживым веществом. Недостаток других частей тела сопряжен с большими физическими неудобствами и может быть заменен, хотя и не столь совершенно, касательно отправления оных (functio), но ничто так не отвратительно, как восстановление носа из мертвой массы. Мы видим людей на костылях, возбуждающих в нас сожаление, но впечатление сие не препятствует им с удовольствием являться в общества,

- 13 -

где всякий почитает обязанностью изъявлять им тем большее уважение. Но обезображенный в лице и частною маскою противоестественно прикрывающий свой недостаток возбуждает ужаснейшие представления, ибо воображательная сила тем более бывает занята, что стремление оной не ограничивается истиною. Почему врачебное искусство величайшую приобретает славу, когда оно, производя из оживленного вещества то, что, будучи заменено материею мертвою, оставалось бы навсегда потерянным, — не отнимает притом и других частей, и, органически производя замену потери органической, обезображенному лицу доставляет надлежащий вид и, возвращая человека обществу людей, ниспадшего возводит снова к прельщающей надежде жизни...» (стр. I—III).

IV

Газетные и журнальные заметки, извлекая из сочинения Грефа иллюстрационный материал, освещали проблему ринопластики, главным образом, с юмористической точки зрения и обставляли ее цепью «носологических» каламбуров.

Эти анекдоты и каламбуры о носе внесены в энциклопедический живописный альманах на 1836 г. — «Картины света» (М., 1836 г.), изданный А. Вельтманом. Цензурное разрешение помечено 27 января 1836 г., т. е. несколькими месяцами раньше появления в печати повести Гоголя «Нос», которая увидела свет лишь в III томе «Современника», вышедшем в сентябре 1836 г. (Соч. Гоголя, т. II, стр. 571).

«Как ни неприятно быть иногда с носом, но все-таки сноснее, нежели быть совсем без носа», — читаем мы здесь. К утешению безносых далее сообщалось, что «в Париже издавна делают прикладные носы... Способ пересадки отрезанных носов настолько хорошо удается, что у преступников тотчас же после казни бросали носы в огонь с целью отнять у них средство прирастить снова отрезанные носы».

Курьезной иллюстрацией величия достигнутых при такой пересадке успехов служил небезынтересный для Гоголя анекдот. «Молинетти уверяет, что отец его, получив в теплом хлебе, недолго спустя после такого наказания, нос одного итальянца, приделал его очень удачно».

«Но никогда подобный прикладной нос не сравнится с природным: просто прикладным нельзя ни сморкаться, ни нюхать табак, ни даже пользоваться чувством обоняния... Как бы искусно ни был приставлен нос, вероятно, над искусственным носом всегда смеялись, и с тех пор быть с носом в обратном смысле значит быть осмеянным»8.

К этой резвой веренице «носологических» безделок нельзя не присоединить стиховых соответствий. Жанр эпиграмм нередко черпал свой яд и свои каламбуры из «носологии».

Одна из ранних «пакостей»** А. С. Пушкина примкнет сюда. Это — эпиграмма:

- 14 -

Лечись — иль быть тебе Панглоссом,
Ты жертва вредной красоты, —
И то-то, братец, будешь с носом,
Когда без носа будешь ты.

Любопытно, что датой этого стихотворения является 1822 — начало 1823 г. (по письму к П. А. Вяземскому*. Переписка Пушкина, т. I. СПб., 1906, стр. 61—62).

Вот две «носологических» эпиграммы А. Е. Измайлова:

Отделали ж меня в Палате!
Прислали мне оттуда нос!
Ну, поздравляю: очень кстати.
Как кстати? — Да ведь ты курнос?
Так нужен для тебя был нос.

Соч. Измайлова,
т. I. СПб., 1849, стр. 355

«Как у тебя, брат, красен нос!»
                  — А вот-с
Пью белое вино-с!

Там же, стр. 354

В значительно обедненном состоянии эти каламбуры вошли в собрание ходячих идиоматизмов «Мой мячик» Н. И. Хмельницкого («Невский альманах на 1846 год». СПб., 1846, стр. 139—140).

Каламбурист уподобляется иному дилетанту, который, «напевая новую тему, вариирует ее на разные тоны». «Так точно и я... — пишет Хмельницкий, — напав на какое-нибудь слово, играю им, как мячиком, бросаю его во все стороны, во все фразы, перифразы, даже антифразы, если вам угодно». Первым словом, на которое наткнулся автор, «был нос — вещь, натурально, всем известная, потому что всякий из нас более или менее с носом... И этот нос, право, вещь удивительная! Кроме исключительного чувства обоняния, притупленного несколько суровостью климата, и также способностей чихать, сморкаться и фыркать, ни один член или нарост человеческого тела не имеет такого чудного свойства: в одно и то же время подвергаться и раздражительности и онемению. Дайте щелчок в нос — и нос зашевелится; попробуйте водить за нос — и он ничего не почувствует. Носы имеют свою характеристику, свою физиономию. Высуньте любой нос, и я, по науке знаменитого Лафатера, Галля и самого Аристотеля, не только определю вам пол, возраст, но даже многие свойства и национальность каждого носа. Китайский, итальянский видны с первого взгляда. Русские носы не имеют отличительной физиономии: в них много татарского и немецкого. Наконец, носы можно назвать термометром человеческого счастья. Как ртуть от жара или холода, так точно и носы то опускаются, то подымаются, смотря по тому, знобит или греет. Если нос фыркает — ему везет. Вообще, богачи их вздернули, бедняки — повесили» (Н. И. Хмельницкий. Сочинения, т. II. СПб., 1849, стр. 467—468).

Во всем этом пассаже любопытнее всего для историка русского языка и литературы указания на общественную пользу каламбура: «...поверьте, если бы мы почаще играли таким мячиком, то скорей бы приучились владеть языком, который не довольно еще гибок для языка разговорного» (стр. 467).

- 15 -

V

Сталкиваясь с этими жанрами и удаляясь от них в русла иных литературных традиций, в литературе 20—30-х годов бытовали разные формы художественной разработки мотива об отрезанном носе. Можно указать примеры его включения в сюжет — вне связи с областью ринопластики. Образ носача в этих композициях желателен, но не обязателен. Мотив об отрезанном носе — экзотичен. Часто встречался в восточном цикле авантюрных повестей. Указание на эту связь можно извлечь позднее и из «фантастической были» Ив. Ваненко «Еще нос» (1839): «Потерять свой нос... разумеется, очень можно, поезжайте в Турцию и повздорьте там с каким-нибудь пашою, вам отрежут нос, — да и мало ли есть на свете причин, чтобы сделаться без носа».

Но линии сюжетных движений повестей об отрезанных носах за 30-е годы так пестры и изломанны, что пока трудно составить к ним верный путеводитель. Так, в «отрывки из Цареградской были X века» Н. Полевого, напечатанные в «Сыне отечества», 1838 г., ч. III, под заглавием «Византийские легенды» включена сказка Феонии о шести красавцах и трех красавицах, в которой комически иллюстрируется целебная сила отрезанного носа. Отрывок из романа Н. Полевого написан в риторически «ужасных» красках романтического жанра. Но «носологическая» сцена — «интермедия». Феония, мужеубийца в прошлом и будущем, развлекается песнями и сказками прислужниц. Прекрасная Зюлейка рассказывает об арабской любви Малека, а Феония с кривым носом комически повествует о несчастной страсти у греков. Шесть красавцев влюбились в трех красавиц. Трое из них (по жребию) стали счастливыми супругами. Оставшиеся трое сначала загрустили, потом решили, что им досталась лучшая доля: «...у них все — впереди». А «у счастья — крылья орлиные, но нрав женский». «Трое неженатых красавцев ходили к женатым, и так любовались счастью их, что, видно, сглазили своих прежних товарищей», те взяли да и умерли. Вдовы в горести воздвигли мужьям пышные гробницы и дали обеты: одна велела вырезать себе болван деревянный, похожий на мужа, «и день и ночь плакала и обнимала... милый свой болван»; другая вместо болвана набальзамировала тело своего супруга и плакала над ним; третья поселилась в келье около гробницы своего мужа, «обвела гробницу потоком воды и поклялась, что, пока будет течь эта вода кругом гробницы, она не перестанет плакать» (стр. 44—45).

Красавцы усердно принялись за утешение несчастных вдов. Один легко заменил болвана, а так как на беду сухих дров не случилось — «до того ли было этой бедной вдове — думать о дровах», то пришлось из болвана извлекать тепло. «— А вот, кстати, болван моего милого покойника — какое доброе, сухое дерево — точно сам покойник мой! Он такой был добрый, что, конечно, порадуется, если и по смерти на что-нибудь пригодится». Взяли бедного болвана вдовушка с утешителем, раскололи его и растопили им камин». Между тем другой красавец осушил слезы второй вдовы. Вдруг этот утешитель почувствовал сильную боль в животе. Вдова встревожилась. А больной вздыхает, что он забыл дома нос свой. «— Какой нос? — Такой нос, который у меня всегда в запасе: один халдейский лекарь продал мне человеческий нос и велел, когда заболит у меня живот, прикладывать к больному

- 16 -

месту этот нос, и боль проходит... — Да разве это какой-нибудь заколдованный нос? — Нет, просто нос, как все носы. Ах! если бы у тебя был какой-нибудь лишний нос! — Жаль мне тебя, да только у меня, кроме моего носа, другого нет, а этого не хочется мне отрезать. — Да вот, кстати: твой покойник у тебя в доме, и нос у него цел? — Кажется, и такой еще длинный. — Нельзя ли отрезать у него и отдать мне? Он такой был добрый — при жизни позволял водить себя за нос и... верно, не откажется после смерти ссудить меня своим носом. Ведь ему все равно, с носом и без носа, а если я умру, что ему за радость?...Вдова побежала, отрезала у покойника нос, и покойник не рассердился, а утешитель вылечился...» (стр. 45).

Вылечилась, конечно, и третья вдова от скорби своей. И вновь вдовы стали женами. Делу — венец, сказке — конец. И автор комментирует рассказ Феонии: «Сказка, которую рассказала Феона, считалась одним из остроумнейших рассказов греческой словесности того времени, словесности, которая после Гомера, Анакреона, Сафо и Феокрита щеголяла Афинодорами, Никодимами Ираклийскими, Досиадами, Музеями» (стр. 46).

Прошла ли эта традиция сказочных анекдотов об отрезанных носах, к которой примкнул Полевой, мимо Гоголя или же он отвлек ее течение в сторону своего «Носа», трудно решить с определенностью.

А между тем тема об отрезанных носах была затронута до Гоголя и в водевильной традиции — в связи с историями носачей. В 1825 г. напечатана и поставлена на сцене «волшебная опера-водевиль», переделанная с французского А. И. Писаревым, — «Волшебный нос, или Талисманы и финики»9. Здесь представлялась история приключений Гассана, который, покинув отчий дом, искал своего счастья и с помощью чудесных средств хотел добиться Роксаны, дочери дамасского паши. Но был ею трижды вероломно обманут и лишился своих трех талисманов. В бедном и доверчивом несчастливце принимает участие (кроме его отца Али, перевоплощающегося то в жида Соломона, то в гения) Амур, который вручает ему две корзинки для волшебных фиников. Гассан с этими финиками под видом странствующего торговца идет к чертогам паши и дарит одну корзинку Роксане. Паша и Роксана в восторге начинают есть финики, но внезапно от этого лакомства у них вырастают огромные носы. Хор поет:

Друзья! Что стало с их носами?
С чего они раздулись так?
Ах! так случиться может с нами,
И может вздорожать табак.

Вплетается в диалог комическая двусмыслица «носологической» фразеологии. Паша посылает смешливую служанку «хохотать под носом своей барышни». Ищут доктора, который должен «избавить от этого носа» пашу. Является тот же Гассан под видом доктора Таноса, который «недавно вылечил славного Пегуанского слона от ужасного нароста на хоботе, что делало его очень похожим на пашу». Служанка Зюлема острит, что «г. доктор явился в одно время с носом». Паша,

- 17 -

предупредив доктора, что и у его дочери такой же нос (на что последовала реплика: «тем лучше»), спрашивает: «Но что скажете вы об моем носе?

Гассан. В своем роде прекрасный нос и мог бы служить за корабельный нос. Но у меня есть носовой... (Вынимает платок и сморкается).

Зюлема. Мы видим, что у вас есть носовой платок.

Гассан. Совсем не то; у меня есть носовой порошок, который тотчас приведет его в надлежащую меру, хотя б он был длиною с большую китайскую стену, толщиною с колосса Родосского и остер, как египетская пирамида.

Паша. Избавьте от остроты.

Гассан. Эта острота в крови. — Начнем операцию. (Жмет ему нос.) Что вы чувствуете?

Паша. Что ты водишь меня за нос».

Гассан лечит пашу нюхательным табаком из тавлинки: «Вам не нужно знать, что это; а просто понюхайте, и если после третьего чиханья нос ваш не будет валяться на полу, то, видно, уж нам не искоренить его».

Паша трижды чихает под аккомпанемент приветствий: «Желаем здравствовать!» — в последний раз в лицо Зюлеме, которая, утираясь, вопит: «На всякое чиханье не наздравствуешься».

Нос отваливается. Паша прославляет чудо доктора Таноса:

Какой искусный доктор Танос!
Он лучше наших докторов:
Они больных все водят за нос, —
Он избавляет от носов.

Продолжая чихать, паша боится, «чтоб этим чиханьем не лишиться и последнего носа».

К доктору приводят Роксану. В унижении и тоске от своего носа она готова умереть.

«Гассан. Вот! Умереть! — Да если бы все те, у кого иногда растут носы, умирали... Они ведь утешаются же, и вы утешитесь».

Роксана дарит доктору все три талисмана, лишь бы он спас ее от носа. Гассан сбрасывает с себя маску, являясь в настоящем виде. Роксана раскаивается и готова дать счастье Гассану. В противном случае согласна остаться с носом. Гассан может исцелить Роксану только ценой отказа от всех талисманов. Он идет на эту жертву, и нос Роксаны исчезает. Восстанавливается в своей красе прежний. Влюбленные соединяются Амуром, которому Гассан обещает не бранить женщин.

«Амур (Роксане). А ты помиришься с мужчинами?

Зюлема. Ее нос вам ручается».

Действие заканчивается куплетами с «носологическими» рефренами.

Роксана:

Пускай осудят выбор мой.
Но все со мною согласятся,
Что лучше быть его женой,
Чем с носом девушкой остаться.

- 18 -

Паша поет про обыкновение авторов в чужих краях:

У них, кто должен замолчать,
Так тот всех более гордится,
И нос позволено поднять
Тому, кто с носом возвратится.

Гассан изображает «героя»:

С врагом приятно в бой вступать,
За кровных весело сразиться.
И нос приятно потерять...
Но лучше с носом возвратиться.

Амур предлагает зрителям:

Судите автора и нас:
Он ожидает и боится,
Что ныне уж не в первый раз
От вас он с носом возвратится.

Так по разным жанрам блуждают «носологические» мотивы, утопая в каламбурах.

VI

К пестрому букету «носологической» литературы «занимавшие публику опыты действия магнетизма»10 присоединили новые цветы.

«Эпилептические и каталептические явления, которыми магнетисты воюют умы легковерные, — писала «Библиотека для чтения» за 1834 г., № 2 (отдел критики, стр. 32), — поражают необычайностью в перемещении чувств зрения, обоняния и слуха в оконечности пальцев и носа...» «Об очарованном конце своего носа» писал Фаддей Булгарин в «Северной пчеле» еще за 1829 г. в № 1. «Носологические» вопросы еще более усложнялись.

Значение носа не поддавалось исчерпывающему объяснению и в физиогномике11, которая в руководстве по умозрительной философии Галича помещалась вслед за рассуждениями о магнетизме. В рецензии на эту книгу (полное заглавие которой было: «Картина человека, опыт наставительного чтения о предметах самопознания для всех образованных сословий, начертанный А. Галичем». СПб., 1834), помещенной в «Библиотеке для чтения» (1834, № 2), печаталось трагикомическое рассуждение: «Все части лица имеют свое значение. Одного носа определить невозможно. Нос есть вещь непостижимая... Человек все может понять, но он не в силах понять своего носа. Что значит нос? Зачем растет он на лице? Чего от людей он хочет?.. Нос! Ужасный нос! Проклятый нос! Скажи, кто ты? Откуда ты? Кончик носа есть острая скала, о которую разбиваются все умозрения».

- 19 -

Об эту скалу, как известно, разбилось даже терпение расчетливого Шиллера, который, впрочем, легко разрешил «непостижимый» вопрос с социально-экономической точки зрения: «Я не хочу, мне не нужен нос!.. Двадцать рублей сорок копеек на один табак... Я не хочу носа! Режь мне нос! Вот мой нос!»

VII

Таким образом, в «носологической» литературе первой половины XIX в., в которой мелькали перед глазами читателя носы отрезанные, запеченные, неожиданно исчезающие и вновь появляющиеся, даны были все элементы, легшие в основу гоголевской разработки темы о носе; намечены отдельные сцены — отрезывание носа, нос в теплом хлебе, обращение к медику, хотя они Гоголем развиты совершенно своеобразно; дан толчок к контрастной реализации некоторых каламбуров о выгодах безносого состояния, напр. о пользовании чувством обоняния, об отсутствии щелчков по носу; подготовлен семантический путь к персонификации носа и подсказан общий характер стиля: бичующий пафос романтического негодования, который звучал в отрывке из книги «Лунный свет», переходит в вульгарный стиль анекдота, с грубой преднамеренностью сгущающий комические эффекты и наивную косность бытового языка.

Позднее, в альбомной заметке, которая посвящена Е. Г. Чертковой, Гоголь так вспоминал об этой литературной традиции, лишний раз принося ей стилистическую дань:

«Наша дружба священна. Она началась на дне тавлинки. Там встретились наши носы и почувствовали братское расположение друг к другу, несмотря на видимое несходство их характеров. В самом деле: ваш — красивый, щегольской, с весьма приятною выгнутою линиею; а мой решительно птичий, остроконечный и длинный, как Браун, могущий наведываться лично, без посредства пальцев, в самые мелкие табакерки (разумеется, если не будет оттуда отражен щелчком). Какая страшная разница! Только между городом Римом и городом Клином может существовать подобная разница. Впрочем, несмотря на смешную физиономию, мой нос — очень добрая скотина: не вздергивался никогда кверху или к потолку, не чихал в угождение начальникам и начальству; словом, несмотря на свою непомерность, вел себя очень умеренно, за что, без сомнения, попал в либералы. Но в сторону носы. — Этот предмет очень плодовит, и о нем было довольно писано и переписано; жаловались вообще на его глупость, и что он нюхает все без разбору, и зачем он выбежал на середину лица. Говорили даже, что совсем не нужно носа, что вместо носа гораздо лучше, если бы была табакерка, а нос бы носил всякий в кармане, в носовом платке. Впрочем, все это вздор и ни к чему не ведет. Я носу своему очень благодарен... Он мне говорит немножко о вашем русском табаке, от которого я чихал, приятно чихал. Табак говорит мне о патриотизме, от которого я чихал довольно часто. Патриотизм говорит мне о Москве...»12

- 20 -

VIII

В художественной прозе Гоголя «носологические» каламбуры начинают явственно звенеть в «Повести о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем». Взаимоотношения Ивана Никифоровича и Агафии Федосеевны определяются «носологией»: «Я, признаюсь, не понимаю, для чего это так устроено, что женщины хватают нас за нос так же ловко, как будто за ручку чайника? Или руки их так созданы, или носы наши ни на что более не годятся. И несмотря, что нос Ивана Никифоровича был несколько похож на сливу, однако ж она схватила его за этот нос и водила за собой, как собачку. Он даже изменял при ней невольно обыкновенный свой образ жизни...»

Печать «носологии» носили портреты — Агафии Федосеевны: «Агафия Федосеевна носила на голове чепец, три бородавки на носу и кофейный капот с желтенькими цветами» — и особенно судьи: «У судьи губы находились под самым носом, и оттого нос его мог нюхать верхнюю губу, сколько душе угодно было».

«...судья сделал языком и улыбнулся, причем нос его понюхал свою всегдашнюю табакерку...»

«Судья сам подал стул Ивану Ивановичу, нос его потянул с верхней губы весь табак, что всегда было у него знаком большого удовольствия».

«...сказал судья, обращаясь к секретарю с видом неудовольствия, причем нос его невольно понюхал верхнюю губу, что обыкновенно он делал прежде только от большого удовольствия. Такое самоуправство носа причинило судье еще более досады: он вынул платок и смел с верхней губы весь табак, чтобы наказать дерзость его».

Так у гоголевских персонажей, как у своеобразных одушевленных автоматов, отдельные члены, и особенно нос, начинают выпадать из структуры личности, сами перемещаясь в семантическую категорию лица (ср. еще о городничем: «...он вытянул свою ногу и топнул ею об пол. Эта храбрость, однако ж, ему дорого стоила, потому что корпус его покачнулся, и нос клюнул перилы»)13.

Если в повести о двух Иванах «самоуправство» носа судьи ничем и никем не укрощается (укротительницей носа Ивана Никифоровича выступила Агафия Федосеевна), то в «Невском проспекте» «укрощение строптивого» связано с включением в сюжет мотивов об отрезанном носе.

Эти приемы рельефно обнаруживаются в эпизодической сцене «Невского проспекта», в которой действующими лицами были Шиллер и Гофман, а главным героем — нос Шиллера.

Немецкий ремесленник с Мещанской улицы сразу же возбудил нерасположение юноши Гоголя. И немудрено: его в комическом виде выводила предшествовавшая литература; к тому же он был квартирохозяином Гоголя в горестную пору первых, самых жгучих петербургских разочарований. (Ср.: Письма Гоголя, т. I, стр. 118; ср. образ

- 21 -

немецкого ремесленника с Мещанской улицы в отрывке из книги «Лунный свет». — Соч. Гоголя, т. V, стр. 96.)

Отрезывание носа у пьяного Шиллера мотивируется здесь огромным аппетитом носа к табаку, побуждающим бережливого немца принять меры к избавлению от своего разорителя. Тем же мотивом о нюхании табаку, но в иной обработке, Гоголь эффектно воспользовался и в повести «Нос», чтобы показать, как старался утешить нюхательным табаком безносого Ковалева чиновник, тронутый его затруднительным положением.

Кроме того, в эпизоде «Невского проспекта» можно проследить нити, которыми стягивались вокруг сюжета о носе образы сапожника и цирюльника. Еще в рассказе «Ночь перед Рождеством» метель, которая щипала Чуба за нос и мылила ему бороду и усы снегом, вызвала в творческом воображении Гоголя представление о «цирюльнике», тирански хватающем «за нос свою жертву».

Родство этого образа с Иваном Яковлевичем, который «во время бритья так теребил за носы, что они еле держались», несомненно. Но свою систему ловить нос клиента двумя пальцами Иван Яковлевич перенял у сапожника — немца Гофмана, который тоже держал нос Шиллера двумя пальцами14.

Так определяется направление ассоциативных связей, в которые вступала тема о носе. Внешние влияния могли, как выясню ниже, вставлять новые звенья в эту цепь.

Отголоски «носологии» слышатся не только в «Невском проспекте», но и в «Записках сумасшедшего». Здесь намечается тема о самостоятельной жизни носа, отделившегося от своего носителя: «...луна — такой нежный шар, что люди никак не могут жить, и там теперь живут только одни носы. И потому-то самому мы не можем видеть носов своих, ибо они все находятся в луне. И когда я вообразил, что земля вещество тяжелое и может, насевши, размолоть в муку носы наши, то мною овладело такое беспокойство, что я, надевши чулки и башмаки, поспешил в залу государственного совета, с тем чтоб дать приказ полиции не допустить земле сесть на луну».

Но все отдельные мотивы «носологии» сплетены Гоголем в одну новеллу — «Нос», которая, как ясно из предшествующего изложения, не только не заключает ничего странного и необычного в своем сюжете, но является живым художественным откликом на злободневные разговоры и бойкие литературные темы.

IX

Сюжетная структура этой повести имела психологическую мотивировку в первоначальном тексте, где все события оказывались происходящими во сне: «Впрочем все это, что ни описано здесь, виделось майору во сне. И когда он проснулся, то в такую пришел радость, что... бросился плясать в одной рубашке по всей комнате...»*.

Сон как средство развертывания сюжета был излюбленным приемом Гоголя в первый период его творчества и вводился им так, что сновидения

- 22 -

первоначально воспринимались читателем как реальные факты, и, лишь когда у него возникало ожидание близкого конца, автор неожиданно возвращал героя от сна к действительности, которая обычно контрастно противопоставлялась сонным грезам. Точно так же и в «Носе» Гоголь всячески старался замаскировать сон майора Ковалева и внушить читателю отношение к описываемому сновидению как реальному происшествию. С этой целью он начинает речь о каждом из своих героев с указания на его пробуждение: «Цирюльник Иван Яковлевич проснулся довольно рано...»; «Коллежский асессор Ковалев проснулся довольно рано...». Отгоняя от читателя подозрение, будто изображаемое действие происходит во сне, автор заставляет самого майора Ковалева пережить это предположение и решительно отвергнуть его. В первоначальной редакции этот прием совершенно обнажался: «...действительно это происшествие было до невозможности невероятно, так что его можно было совершенно назвать сновидением, если бы оно не случилось в самом деле и если бы не представлялось множество самых удовлетворительных доказательств».

Эта задняя цель автора объясняет еще одну художественную деталь новеллы. В ней законы художественного сплетения сознательно противопоставляются условиям «реального» взаимоотношения вещей, но так, что сами герои происшествия обсуждают и ощущают каждую данную ситуацию как реальный факт, хотя и поражающий их своею странностью. Иван Яковлевич «убит» странностью происшествия: «...происшествие несбыточное, ибо хлеб — дело печеное, а нос совсем не то. Ничего не разберу!..»

Майор Ковалев — весь застывший ужас и изумление. «...Мне так представилось: не может быть, чтобы нос пропал сдуру». «Он чуть не сошел с ума» «при необыкновенном зрелище превращения носа». «Он не знал, как и подумать о таком странном происшествии», о таком «явлении неизъяснимом».

Чиновник газетной экспедиции и тот удивлен: «...в самом деле, чрезвычайно странно». Даже квартальный поддался власти «странного случая». Благодаря такому приему фантастика и реализм «смешиваются в винегрет», и читатель начинает поддаваться иллюзии, что «где же не бывает несообразностей?.. А все, однако же, как поразмыслишь, во всем этом, право, есть что-то», так как этот фон испуга и удивления чрезвычайно реалистичен, и на нем еще ярче выступают бытовые черты повседневной жизни.

Но любопытно, что одно из действующих лиц, к которым обратился майор Ковалев за содействием в отыскании носа, не выказало никакого удивления, — это частный пристав. И понятно почему: «...он, после боевой, бранной жизни, готовился вкусить удовольствия мира», т. е. собирался уснуть. Так контрастным изображением Гоголь обострял в читателе убеждение, что, несмотря на всю «странность», «естественно-научную» необъяснимость происшествия, действие происходит наяву, и от этого все герои, посвященные в эту историю, кроме засыпающих, погружены в изумление.

Своеобразным использованием сна как приема сюжетной разработки Гоголь достигал определенного художественного эффекта: к художественному воспроизведению сновидения читатель прилагал мерку былевого повествования и поражался причудливостью композиции. Но в замысел самого-то Гоголя входила имитация бессвязной отрывочности.

- 23 -

и бессмысленной склейки реальных элементов, как во сне. «Сон, — по определению самого Гоголя в письме к матери от 10 ноября 1835 г., — есть больше ничего, как бессвязные отрывки, не имеющие смысла, из того, что мы думали, и потом склеившиеся вместе и составившие винегрет» (Письма Гоголя, т. I, стр. 355)15.

Но сон майора Ковалева выпадает из сюжетной структуры «Носа» в окончательных редакциях. От этого семантика словесного движения получает большую напряженность и остроту. Ряды реально-бытовых связей и объяснений отодвигаются вглубь, за пределы тех семантических линий, которые вовлечены в динамику сюжета, непрестанно перестраиваясь в ней. «Бытовая» логика событий, сопричастная построению художественного мира, застывает, не поспевает за его движением. Образуются разрывы, и два плана сюжетной структуры соотнесены друг с другом по принципу несоответствия («К чему все это ведет? Для какой цели? Что доказывает эта повесть? Не понимаю, совершенно не понимаю. Положим, для фантазии закон не писан, и притом действительно случается на свете много совершенно неизъяснимых происшествий»...)16. Воздвигается мир фантастической «чепухи», смысл которого постигается из внутренних семантико-синтаксических связей слов, а не из их номинативно-бытовой приуроченности и не из причинных связей между «вещами», подставляемыми под слова. Применима сюда характеристика этого процесса, сделанная L. Spitzer’ом («Motiv und Wort», в статье о Моргенштерне): «Языковое» — прежде всего объект феноменологического исследования сущности... Писатель, исходя из языка, конструирует новую логику вещей: получается не конструкция слов, но адаптация смысла к являющимся словам»***.

Однако тенденция к «реальному» оправданию новых форм предметно-смысловых соотношений остается заложенной в композиции гоголевского «Носа». Прежде всего история отрезанного носа как бы теряет свои начала и концы в сумерках пьяной жизни Ивана Яковлевича («Он думал, думал — и не знал, что подумать. «Чорт его знает, как это сделалось, — сказал он наконец, почесав рукою за ухом. — Пьян ли я вчера возвратился, или нет, уж наверное сказать не могу». Ср. от автора: «Иван Яковлевич, как всякий порядочный русский мастеровой, был пьяница страшный.... Вместо того чтобы идти брить чиновничьи подбородки, он отправился в заведение с надписью: «Кушанье и чай» спросить стакан пуншу...»). В истории же пропавшего носа майора Ковалева выплывают иногда на поверхность сюжетного движения мучительные сомнения Ковалева, во сне ли, в грезе или наяву разыгрывается

- 24 -

над ним «носологическая» фантастика («Испугавшись, Ковалев велел подать воды и протер полотенцем глаза: точно, нет носа! Он начал щупать рукою, ущипнул себя, чтобы узнать: не спит ли он? кажется, не спит». «Но авось-либо мне так представилось: не может быть, чтобы нос пропал сдуру, — подумал он... — Это, верно, или во сне снится, или просто грезится; может быть, я как-нибудь, ошибкою, выпил вместо воды водку, которою вытираю после бритья себе бороду»).

Но в общем рисунке «носологической» «нелепицы» этот фон понимается иронически. Он контрастно оттеняет семантику фантастического.

Таким образом, мотивировка сюжетного движения сном, как леса художественной постройки, убрана Гоголем. Но композиционный прием отрывочной склейки кусков сохранен и даже острее подчеркнут. В этом отношении Гоголь примыкает к традиции романтического «шандеизма» («стернианства»), обнажая многопланность сюжетной структуры. Эта традиция в литературе 30-х годов имела разнообразные формы выражения, опираясь, конечно, не на «алогическую природу» социальной среды, художественно оформляемой в творчестве Гоголя (как думает в своем наивном благочестии В. Ф. Переверзев17), а на принципы борьбы с структурной целостностью произведений «прежних схоластических и классических времен» (ср. в «Сыне отечества», 1839, т. IX характеристику «современной русской словесности» противником «романтического натурализма»: «...она вся составлена из отрывков, но это отрывки гениальные и объемлющие собою более, нежели целое прежних схоластических и классических времен»)18*.

X

Повесть «Нос», кроме авторского вступления и заключения, состоит из двух «самостоятельных» параллельных отрывков, имеющих сходный зачин («Цирюльник Иван Яковлевич, живущий на Вознесенском проспекте... проснулся довольно рано»; «Коллежский асессор Ковалев проснулся довольно рано»), завершаемых почти тождественным рефреном («Но здесь происшествие совершенно закрывается туманом, и что далее произошло, решительно ничего неизвестно»; ср. конец второго отрывка: «...но здесь вновь все происшествие скрывается туманом, и что было потом, решительно неизвестно») и сдвинутых в один ряд в третьей, заключительной главе. А раньше логическая связь между ними намеренно разрывается. Идут раздельно две линии приключений одного и того же героя («носа»), который как бы раздваивается.

Иллюзия связи двух частей создается не столько типологическим единством мотива о носе, сколько формальным указанием на общность героя (нос именно майора Ковалева) и некоторых действующих лиц — цирюльника и квартального надзирателя. На «живую нитку», как бы «механически» скрепляются два отрезка в начале и конце.

Цирюльник Иван Яковлевич нашел в теплом хлебе нос и узнал в нем нос своего клиента — майора Ковалева, у которого действительно

- 25 -

в то же самое время исчез нос. Невольно рождается убеждение в связи этих событий. Но далее отрезки расходятся, и нос двоится не только в стиле автора и в глазах Ковалева, но и в понимании читателя. Нос живет на «гранях двойного бытия», то переселяясь в мир лиц, то вновь являясь в категории вещи. Однако в конце вновь возникает мысль о единстве носа под влиянием указаний квартального надзирателя на причастность цирюльника к пропаже носа именно майора Ковалева.

Но, скрепляя отрывки по концам, Гоголь стремится совершенно разъединить их посередине. Поэтому он заставляет самого майора Ковалева решительно отрицать участие в исчезновении его носа со стороны Ивана Яковлевича: «...никоим образом нельзя было предположить, чтобы нос был отрезан: никто не входил к нему в комнату; цирюльник же, Иван Яковлевич, брил его еще в среду, а в продолжение всей среды и даже во весь четверток нос у него был цел, — это он помнил и знал очень хорошо; притом была бы им чувствуема боль, и, без сомнения, рана не могла бы так скоро зажить и быть гладкою, как блин». Другими словами, здесь сознательно противопоставляется сюжет об отрезанном носе, разрабатываемый в первом отрывке, истории носа майора Ковалева. Преднамеренность такого разграничения видна из работы Гоголя над черновыми редакциями, направленной на устранение ослабляющих его деталей, например была выброшена фраза Ковалева: «...да ведь каким же образом нос может пристать? Я и позабыл о том, что уже если что отрезано, то нельзя приставить».

Такая архитектоника новеллы, рассчитанная на возбуждение в читателе недоумения и подозрения о бессилии автора выбраться из лабиринта несообразностей, не чужда была «стернианству» русской литературы и до Гоголя. Автор «Жизни и мнений нового Тристрама» вскрывает этот прием, имитируя «столбняк» художника: «...как Тезей в лабиринте, я запутался в рассказах своих и не знаю, как поудачнее мне выбраться на прежнюю стезю? Была же охота до такой степени все перепутать! Не знаю, с чего начать, чтобы кое-как хоть на живую нитку конец к началу пришить. Но увы! Все поздно! Не верь, читатель! Это — авторская уловка. Мы часто трудимся, как муравьи, собираем в одну кучу противоположнейшие предметы, между которыми, кажется, нет никакой связи, и все это для чего? Чтобы в поте лица своего отыскав хоть тень сходственности с истиной, высказать остроумие наше и поразить публику удивлением» (стр. 60—61). В «Носе» Гоголя композиционные формы этого типа перенесены в иной сюжетный круг. Из них выковывалась форма «неестественного гротеска».

По тому же принципу строится схема составных частей. В пределах каждого из отрывков склейка отдельных элементов, иногда не соответствующих один другому, и происходящая от этого алогичность возведены в прием творчества. Намеренно разрушены привычные ассоциации и сцепления слов и фактов. Постепенное нарастание чувства недоумения должно, по замыслу автора, разрешиться в кипучее негодование над писателем, творящим эксперимент художественного издевательства. В самом деле, все действие развивается не только по «старому правилу», постоянно применяющему «неожиданные препятствия» и «отдаление желаемого предмета», но и по плану, сознательно разрушающему привычные реальные соотношения слов и событий.

- 26 -

XI

Первый отрывок, разрабатывающий тему об отрезанном и запеченном носе, можно рассматривать как пародию на ситуации авантюрных романов, повествовавших о странствованиях отрезанных частей тела. Особенно соблазнительно в нем видеть пародию на те сцены авантюрного романа «Хаджи-баба» Морьера, которые под названием «Печеная голова» были напечатаны в «Московском вестнике» за 1827 г., № 419 и в «Сыне отечества» и «Северном архиве» за 1831 г. («Сын отечества», ч. 142, «Северный архив», ч. 56, № 21 — «Повесть о жареной голове») и рекомендованы как один из самых забавных эпизодов романа («Северная пчела», 1831, № 117). Этот роман пользовался широкой популярностью у читающей публики 30-х годов («Мирза Хаджи-баба Исфагани в Лондоне». В 4 частях. СПб., 1830; Морьер. Похождения Мирзы Хаджи-бабы Исфагани в Персии и Турции, или Персидский Жил-Блаз. Перевод с англ. В 4 частях. СПб., 1831). В отрывке о печеной голове излагалась история странствования одной отрезанной головы, которую портной ошибкой захватил вместо узла с платьем. Он сам и его жена были перепуганы этим необычайным происшествием. Портной употребляет все усилия освободиться от головы; наконец в хлебном горшке он подбрасывает ее булочнику, чтобы тот запек ее. Булочник ставит ее в парикмахерскую полуслепого цирюльника, который принимает ее за клиента и пытается побрить.

Сюжет в первом отрывке «Носа» развертывается, как и следовало бы ожидать в пародии на примитивную новеллу авантюрного типа, замедленным темпом. Повествование открывается стилем протокола, официальной (или газетной) реляции: «Марта 25 числа случилось в Петербурге необыкновенно странное происшествие». Синтагма необыкновенно странное происшествие требует своего немедленного семантического раскрытия. В сущности весь этот зачин как бы упирается в «интонацию» двоеточия. Но объяснения непосредственно не дается: оно отодвигается «неторопливым, хотя и игривым», сказом. Рассказ от номинации героя сразу же переходит к регистрации его малейших движений и ощущений («...цирюльник Иван Яковлевич проснулся довольно рано и услышал запах горячего хлеба. Приподнявшись немного на кровати, он увидел...»; «Иван Яковлевич для приличия надел сверх рубашки фрак и, усевшись перед столом, насыпал соль, приготовил две головки луку, взял... нож и, сделавши значительную мину, принялся резать хлеб»). Такой прием рисовки придает повествованию комически замедленный темп описаний сценического действа, в котором лаконические реплики с контрастной эмоционной структурой («Сегодня я, Прасковья Осиповна, не буду пить кофию... а вместо того хочется мне съесть горячего хлебца с луком...» — этому просительно-почтительному изъявлению желаний Ивана Яковлевича противопоставлено замечание его супруги a parte в таком презрительном тоне: «Пусть дурак ест хлеб; мне же лучше... останется кофию лишняя порция») обставлены сложными формами моторной экспрессии. Но в эту словесную цепь вторгаются авторские «вводные слова», своеобразные повествовательные комментарии,

- 27 -

которые выполняют функцию семантических прицепок, отклоняющих сказ от его прямого течения, образующих в нем логические разрывы.

То они напоминают мозаику словесных групп, по синтаксической внешности своей организованных, но без логического оправдания. Получается острая форма комической симметрии, построенной на смысловых неожиданностях: «...фамилия его утрачена, и даже на вывеске его — где изображен господин с намыленною щекою и надписью: «и кровь отворяют» — не выставлено ничего более...»20

То авторские вставки попадают в «непрямую» речь, где резко выделяются из словесной цепи по своей экспрессивной окраске, тем более что они и друг с другом не связаны непосредственными смысловыми переходами: «...он увидел, что супруга его (довольно почтенная дама, очень любившая пить кофий) вынимала из печи только что испеченные хлебы».

То авторские комментарии облекаются в форму контрастного пояснения своеобразий в речах персонажей. Такова авторская мотивировка слов Ивана Яковлевича — вместо того, где как будто подчеркивается тенденция к логическому оправданию необычных словесно-экспрессивных соединений: «...не буду пить кофию... а вместо того хочется мне съесть горячего хлебца... (То есть Иван Яковлевич хотел бы и того и другого, но знал, что было совершенно невозможно требовать двух вещей разом...»)

После того как словесная цепь так далеко откачнулась от семантики зачина, начинается возврат к «необыкновенно странному происшествию». Подготовляется явление носа, который не открывается сразу, а, так сказать, разгадывается Иваном Яковлевичем.

«К удивлению своему, увидел что-то белевшееся» (ср. в повести о двух Иванах: «Как только Иван Иванович управился в своем хозяйстве и вышел, по обыкновению, полежать под навесом, как, к несказанному удивлению своему, увидел что-то красневшее в калитке»). Неопределенная вещь исследуется («ковырнул осторожно ножом и пощупал пальцем»), комментируется («Плотное!.. что бы это такое было?»). Тем неожиданнее и эмоционально-разительнее оказывается узнавание носа («и вытащил — нос!..»). Во всей этой главе лексема «нос», включив в себя определение «отрезанный», движется по семантически гладкой линии смыслов, без неожиданных скачков. Она не выбегает из категории вещи в формах повествовательного сказа. Переход носа в категорию лица построен в соответствии с общим характером композиции новеллы как стремительный семантический скачок, во втором отрывке. Однако в структуре первого отрывка можно отыскать «предвестие», намеки на это превращение, правда тщательно завуалированные и снабженные отклоняющей подозрение мотивировкой. Так, в репликах Прасковьи Осиповны наблюдается некоторая двусмысленность, логическая неустойчивость фразеологических построений, впрочем оправданная сильной экспрессией негодования и гнева.

«— И слушать не хочу! Чтобы я позволила у себя в комнате лежать отрезанному носу?.. Чтобы я стала за тебя отвечать полиции?.. Вон его! вон! неси куда хочешь! чтобы я духу его не слыхала!»

- 28 -

В синтаксическом отрезке: «Чтобы я позволила у себя в комнате лежать отрезанному носу?..» — порядок слов решительно противоречит пониманию его в смысле: «Чтобы я позволила отрезанному носу лежать у себя в комнате?..» Но отсутствие непрямого объекта при «позволила» (кому — что) и привычная семантическая направленность этого глагола придают сцеплению двусмысленность необычности, как бы колебля вещное значение лексемы «нос». Императивные формы междометий: «вон его! вон!» — разъясняются в следующей синтагме: «...неси куда хочешь!» Этой связью устраняется толкование их в смысле: «...гони его вон!» Но все же привкус комического несоответствия остается. Еще острее это несоответствие выступает в следующем эмоционально-приподнятом требовании: «...чтобы я духу его не слыхала!» (ср. разговорное: «Чтобы и духу его здесь не было!»). И тут не снят налет, правда двусмысленный («духу»), экспрессивной персонификации носа. Но вмещенные в гневную речь супруги (образ которой, ранее определенный лишь через любовь к кофею, теперь находит полное свое сценическое завершение в пестрых красках «нелегких увещаний»), эти колебания в семантике носа не имеют характера тревожных, интригующих предвестий будущих метаморфоз отрезанного носа21. Так «эхо» их отзовется лишь после явления господина носа! Тем более что Прасковья Осиповна, создав версию о преступлении Ивана Яковлевича («Где это ты, зверь, отрезал нос?.. Мошенник! пьяница! Я сама на тебя донесу полиции. Разбойник какой!») — с комическим ее обоснованием: «Вот уж я от трех человек слышала, что ты во время бритья так теребишь за носы, что еле держатся», — Прасковья Осиповна в своем негодовании осталась вне догадок Ивана Яковлевича по поводу открытого им носа. А Ивану Яковлевичу после каламбурного описания его ужаса («Иван Яковлевич и руки опустил; стал протирать глаза и щупать: нос, точно, нос!..») начали открываться разные признаки носа, сузившие понятие о нем как о предмете до представления об определенной вещи: из бесформенного «что-то» нос превращается в собственное имя единичного предмета.

«...нос, точно, нос! и еще, казалось, как будто, чей-то знакомый... Иван Яковлевич был ни жив ни мертв. Он узнал, что этот нос был не чей другой, как коллежского асессора Ковалева».

Узнание предполагает осмысление. Но «Иван Яковлевич стоял совершенно как убитый. Он думал, думал — и не знал, что подумать».

Смысл носа «определяется» отрицательно, путем противопоставления хлебу («по всем приметам должно быть происшествие несбыточное: ибо хлеб — дело печеное, а нос совсем не то. Ничего не разберу!»).

- 29 -

Несбыточность же происшествия, туманно прикрытая намеком на «вчерашнее» пьянство, не устраняет реальности отрезанного носа, хотя и устраняет возможности объяснения («Чорт его знает, как это сделалось»).

Таким образом, версия Прасковьи Осиповны о преступлении Ивана Яковлевича, об его участии в отрезывании носа не утверждается. Но возможность обвинения не исключается. Впрочем, характер его оставляется двусмысленным. Ивана Яковлевича пугает теперь не столько история отрезанного носа, сколько перспектива открытия у него чужой вещи. «Мысль о том, что полицейские отыщут у него нос и обвинят его, привела его в совершенное беспамятство». Начинаются приключения носа в тряпке — при попытках Ивана Яковлевича «его куда-нибудь подсунуть». Но развитие темы об уничтожении улик (подбрасыванье «краденой» вещи) осложняется не только вводом препятствий, вызывающих повторные попытки одного и того же действия (встречи знакомых людей, бдительность будочника «на беду»), но и сводом реалий, раскрывающих «бытовое» содержание и сюжетные функции основных повествовательных лексем. Вещи и лица в «Носе» сразу вступают в действие, сперва только названные, как бы представленные читателю лишь по именам. Их индивидуальная природа в данном художественном мире раскрывается потом. Получается своеобразный обратный порядок описаний22. Так, фрак является на Иване Яковлевиче — по переходе его с постели к столу, но определяется в своих свойствах только в связи с набором деталей для характеристики самого Ивана Яковлевича: «Фрак у Ивана Яковлевича (Иван Яковлевич никогда не ходил в сюртуке) был пегий, то есть он был черный, но весь в коричнево-желтых и серых яблоках; воротник лоснился, а вместо трех пуговиц висели одни только ниточки. Иван Яковлевич был большой циник». Любопытно, что сцена бритья коллежского асессора Ковалева, о котором раньше — при опознании носа — было лишь упомянуто как о клиенте цирюльника, — также вмещается в описание характера Ивана Яковлевича. Она не только комически утверждает «цинизм» Ивана Яковлевича, но и навевает новые подозрения о его «преступлении», вовлекая в ткань повествования сценический образ самого пострадавшего.

Этот прием повторного «показа» вещи, с неожиданных сторон, после того как она примелькалась в динамике повествования, сослужив здесь свою службу, меняет структуру вещи, ее сюжетные функции, заставляет вещи не только двигаться вместе с сюжетом, но и ломать причудливо само движение сюжета.

Параллельный стилистический прием в изображении процесса состоит в обратном развитии действия, так что привычный процесс оказывается начинающимся с конца и медленно достигающим начала («Иван Яковлевич для приличия надел сверх рубашки фрак»; «Наконец достал он свое исподнее платье и сапоги, натащил на себя всю эту дрянь...»).

Так сюжет «Носа» в пределах первого отрезка все время движется какими-то переулками, то уводящими от «прямого» пути, то упирающимися

- 30 -

в тупик, то возвращающимися к уже пройденным пунктам повествования. Вместе с тем на вершинах фабульного напряжения нить сюжета или прерывается вставкой (таков «несвоевременный» перерыв в повествовательном сказе, сопровождающийся авторскими извинениями и образуемый вставкой мнимой характеристики главного героя), или же обрывается в неизвестность («Но здесь происшествие совершенно закрывается туманом, и что далее произошло, решительно неизвестно»). В этой ломкой и извилистой динамике сюжета слабеет бытовая связанность развертывающихся событий; стираются прямые линии фабулярной логики действия.

Такова композиция первого отрывка.

XII

Второй отрезок начинает строиться по схеме параллелизма, контрастирующего с первым («Иван Яковлевич проснулся довольно рано»; «Коллежский асессор Ковалев проснулся довольно рано»; Иван Яковлевич, «к удивлению своему, увидел... нос»; Ковалев, «к величайшему изумлению, увидел, что у него вместо носа совершенно гладкое место!» «Иван Яковлевич... стал протирать глаза и щупать: нос, точно, нос!»; «Ковалев велел подать воды и протер полотенцем глаза: точно, нет носа! Он начал щупать рукою...» Иван Яковлевич «достал свое исподнее платье и сапоги, натащил на себя всю эту дрянь... и вышел на улицу»; Ковалев «велел тотчас подать себе одеться и полетел»).

Контраст не ограничивается содержанием, но сказывается и в ходе развития действия: в противоположность медленному темпу повествования в первой главе, прерываемого еще сценическим воспроизведением диалога, действие в начале второй главы развертывается чрезвычайно быстро. Оно как бы стремится догнать сюжетную цепь «Носа» из первого отрывка. Этой быстроте соответствует и стиль — энергический, волевой, построенный на моторных образах — до перехода повествовательного сказа в рассуждение («Но между тем необходимо сказать что-нибудь о Ковалеве»). Отсюда начинается игра теми же приемами задержания, как и в рассказе об отрезанном носе.

Рассуждение о коллежских асессорах по поводу кавказского асессорства Ковалева, оборвавшееся на боязливой сентенции автора («если скажешь об одном коллежском асессоре, то все коллежские асессоры, от Риги до Камчатки, непременно примут на свой счет»); отказ от именования Ковалева коллежским асессором в пользу звания майора — на фоне эвфемистического изображения «секретных» привычек майора, которые могут иметь своим последствием и безносие; характеристика Ковалева через нанизывание деталей («воротничок его манишки был всегда черезвычайно чист»; «Майор Ковалев носил множество печаток сердоликовых и с гербами»); описание аксессуаров наружности путем перечисления, доведенного до абсурда («Бакенбарды у него были такого рода, какие и теперь еще можно видеть у губернских и уездных землемеров, у архитекторов и полковых докторов, также у отправляющих разные обязанности»23), или путем механической мозаики слов, независимой

- 31 -

от логики («у всех тех мужей, которые имеют полные, румяные щеки и очень хорошо играют в бостон»); введение несчастных случайностей («как на беду, ни один извозчик не показывался на улице, и он должен был идти пешком»; но ср. предшествующее указание: «полетел») — все эти способы «кривого», побочного движения сюжета, как бы разбившегося на несколько течений, вследствие быстрой смены одного другим не ощущаются болезненно, как непрестанная перетасовка, но создают иллюзию естественных переливов тона.

Однако параллелизм в развитии сюжета об исчезнувшем носе обрывается вследствие неожиданного переключения всего действия в новую плоскость. В репликах Прасковьи Осиповны впервые мелькнуло отношение к носу как к одушевленной субстанции. Но оно выступало как комическая форма повышенной экспрессивности. Теперь в думах встревоженного майора Ковалева слова начинают сочетаться так, что нос то возводится в категорию лица, то стремительно падает из нее в безличное «ничто», в неопределенную вещность («Но авось-либо мне так представилось; не может быть, чтобы нос пропал сдуру...» Он робко подошел к зеркалу и взглянул. «Чорт знает что, какая дрянь! — произнес он, плюнувши. — Хотя бы уже что-нибудь было вместо носа, а то ничего!..»).

И опять-таки это словесное раздвоение носа, вмещенное в речи взволнованного персонажа, понимается как своеобразный прием комической издевки автора над героем. Оно не обязывает к перенесению этой семантической двойственности в план повествования, хотя и подготовляет его. И уже во всяком случае оно нисколько не определяет образ «личности» носа. Характерно то, что первое явление олицетворенного носа и опознание его произошло в аспекте сознания майора Ковалева. «Вдруг он встал, как вкопанный у дверей одного дома; в глазах его произошло явление неизъяснимое: перед подъездом остановилась карета; дверцы отворились; выпрыгнул, согнувшись, господин в мундире и побежал вверх по лестнице. Каков же был ужас, и вместе изумление Ковалева, когда он узнал, что это был — собственный его нос!»

Этот прием словесных метаморфоз, по отношению к носу подготовленный «носологической» традицией каламбурных превращений, вообще характерен для творчества Гоголя и имеет в нем несколько функционально отличных воплощений. Так, в ткани «Носа» контрастно использован один из любимейших словесных образов Гоголя, отмеченный проф. Мандельштамом: «превращение» в то чувство, в то состояние (или реализованную идею. — В. В.), которое должно в данный момент быть преобладающим в личности» (И. Мандельштам. О характере гоголевского стиля. Гельсингфорс, 1902, стр. 140). Добавлю: не только в чувство, но и в соответствующий орган, а также в объект преследующей мысли. «Ты будешь стоять, — писал Гоголь Данилевскому, — перед Рафаэлем безмолвный и обращенный весь в глаза» (Письма Гоголя, т. I, стр. 439). Балабиной он признавался: «Удивительная весна! Розы усыпали теперь весь Рим; но обонянию моему еще слаще от цветов, которые теперь зацвели. Верите ли, что часто приходит неистовое желание превратиться в один нос, чтобы не было ничего больше — ни

- 32 -

глаз, ни рук, ни ног, кроме одного только большущего носа, у которого бы ноздри были в добрые ведра, чтобы можно было втянуть в себя как можно побольше благовония и весны» (стр. 498)24.

Сюжетную обработку словесного построения того же типа находим в «Записках сумасшедшего», где Поприщин, поглощенный мыслью об испанском короле, весь превращается в испанского короля, и в предполагавшейся комедии «Владимир 3-й степени», в которой герой, поставивший себе целью жизни получить крест св. Владимира 3-й степени, превращался во Владимира 3-й степени. Таким образом, реализация (или, вернее — объективация) идеи и персонификация ее — один из употребительных приемов Гоголя, лежащий в основе многих его образов и сюжетных заданий. В последнем случае применение этого приема мотивируется сумасшествием героя, например в «Записках сумасшедшего», во «Владимире 3-й степени».

Тревожащая мысль может объективироваться не только в ее носителе, но и вне, когда это вызывалось требованиями сюжета. Например, в «Портрете» все люди превращались в портреты: «Все люди, окружавшие его (художника. — В. В.) постель, казались ему ужасными портретами. Портрет этот двоился, четверился в его глазах и, наконец, ему чудилось, что все стены были увешаны этими ужасными портретами, устремившими на него свои неподвижные, живые глаза. Больной... невыразимо раздирающим голосом кричал и молил, чтобы приняли от него неотразимый портрет с живыми глазами...»

Совершенную аналогию этому явлению представляет превращение носа. Но, как и следует ожидать в комической новелле, оно не мотивируется сумасшествием, а, наоборот, само мотивирует его. «Бедный Ковалев чуть не сошел с ума. Он не знал, как и подумать об таком странном происшествии». Так слово «нос», переместившись в категорию лица, накладывается на образ господина в ранге статского советника. Получается своеобразная «омонимия», создавшаяся путем поэтического развития одной семантической сферы и, следовательно, тяготеющая к разрешению в единстве. В ткань сюжета «Носа» вплетается игра двойственностью привязанных к этому слову значений. И едва ли правильно видеть в раздвоении носа непосредственное влияние «Истории о пропавшем изображении» Гофмана и еще меньше — «Чудесной истории Петра Шлемиля» Шамиссо, к тому же переведенной лишь в 1841 г., как это делают проф. Н. И. Замотин («Три романтических мотива в творчестве Гоголя». Варшава, 1902) и С. И. Родзевич («К истории русского романтизма». — «Русский филологический вестник», 1917, № 1—2, стр. 221).

Игра метафорическим и реальным значением слова довольно обычна в «Тристраме Шанди» Стерна (ср. пример — «конек», приведенный В. Б. Шкловским, — «Тристрам Шенди» и теория романа»*). У Стерна этот прием иногда обнажается: «Вот тут два смысла, — вскричал Евгений, показывая пальцем правой руки на слово «щели», на 91 странице второго тома сей книги книг» («Жизнь и мнения Тристрама Шанди»,

- 33 -

т. IV, стр. 4). Очень любопытно заявление Стерна об отказе от этого приема при разработке «носологии»: «Под словом нос, в продолжение всей этой длинной главы о носах и во всех частях моей книги, где только слово нос встретится, я объявляю, что под этим словом я разумею настоящий нос — ни больше, ни меньше» (т. III, стр. 5).

Гоголь поступил обратно: заставил слово «нос» получить в глазах Ковалева двойной смысл. На реализации соединенной со словом двойственности значений основывается дальнейшее развитие сюжета. Элементы словесной игры особенно рельефно вскрываются в диалоге (резче в первоначальной редакции). Слово «нос» ставится в такие соединения, которые подчеркивают художественную условность его значения. Возникают два плана осмыслений, два контекста, которые многообразно сталкиваются, пересекаются, накладываются один на другой. Художественная действительность, утвердив свою каламбурную природу, критикуется с точки зрения «здравого смысла» и реального правдоподобия самим майором Ковалевым, который теперь не только стремится возвратить себе нос, но и разоблачить бессмысленность поэтической игры. Персонаж как бы выступает с протестом против «нелепостей» сюжета.

«Как же можно, в самом деле, чтобы нос, который еще вчера был у него на лице и не мог ни ездить, ни ходить, был в мундире?»

«Только, нет, не может быть, — прибавил он, немного подумав, — невероятно, чтобы нос пропал, никоим образом, невероятно».

Но «художественная действительность» ставит всякий раз майора Ковалева перед совершившимся фактом. Она отвлекает его от логических оценок в мир сюжетных превращений носа, который, сделавшись двусмысленным, носился как угорелый между категорией лица и вещи и в образе лица обзавелся всеми аксессуарами личности и высокого чина, кроме носа. «Он был в мундире, шитом золотом... на нем были замшевые панталоны, на боку шпага... Нос прятал лицо свое в большой стоячий воротник... Нос посмотрел на майора, и брови его нахмурились» и т. п. Все попытки майора Ковалева указать носу его место, разоблачить «плута и подлеца» парировались самозванцем с четкостью чиновника, хорошо различающего разные ведомства.

Особенную остроту семантических неожиданностей и каламбурных столкновений развивали диалогические формы. Ведь тут перед Ковалевым стояла задача объяснить «милостивому государю», который был выше его по рангу, что он — его собственный нос. И к своему носу он применяет проникнутые чувством собственного достоинства приемы словесного воздействия, апеллируя к правилам долга и чести. В первоначальной редакции преднамеренность каламбурных сочетаний была особенно прозрачна: «Он искал господина носа по всем углам... Господин, совершенно господин! Одет, как господин, и притом еще статский советник» (Соч. Гоголя, т. II, стр. 577). Соответственно с этим переход от фигурального значения слова к реальному, подготовляемый намеками («Вы должны знать свое место... и я вас вдруг нахожу и где же? — в церкви...»), ослаблялся указанием на возможность ошибки со стороны Ковалева: «Ведь вы (мой, если не ошибаюсь) мой собственный нос».

Но потом Гоголь делает игру семантическими «несоответствиями» более тонкой, устраняя те словесные сцепления, которые легко теряли двусмысленный характер. Так, в окончательной редакции сочетание

- 34 -

слов «господин» и «нос» разрушается, потому что оно слишком быстро устанавливало отношение к слову «нос» как к фамилии и ослабляло острую необычность последующих фраз: «Нос спрятал совершенно лицо свое... и с глубоким вниманием рассматривал какие-то товары...» К тому же оно мало мирилось с одной из дальнейших сцен — разговором Ковалева с чиновником газетной экспедиции:

«— Да что, сбежавший-то был ваш дворовый человек?

— Какой дворовый человек!.. Но это... нос.

— Гм, какая странная фамилия! И на большую сумму этот Носов обокрал вас?

— Нос, то есть... вы не то думаете...»

Устранив сочетание «господин Нос»25, Гоголь зато заменил его вложением в уста чиновника: «господин Носов» — и появление этого последнего мотивировал недоразумением.

Кроме того, вследствие устранения непосредственных предупреждений об употреблении слова «нос» в том или ином смысле, граница между реальным и фигуральным его значениями становилась трудно определимой. Тем эффектнее делались неожиданные переходы: «Мне странно, милостивый государь... Вы должны знать свое место... И вдруг я вас нахожу, и где же? Мне ходить без носа, согласитесь, это неприлично. Милостивый государь... здесь все дело, кажется, совершенно очевидно... Или вы хотите... Ведь вы — мой собственный нос!»

«...Главное то, что он разъезжает теперь по городу и называет себя статским советником... Вы посудите, в самом деле, как же мне быть без такой заметной части тела?» Замаскированный нос неуловим без помощи полиции.

После того как открыто явилась новая маска носа, майор Ковалев продолжает свои поиски с того пункта, на котором он остановился по выходе из дома. Он едет к полицмейстеру, но не застает его дома. Тогда, как сказочный герой, оказывается на распутьи.

«— Пошел прямо!

— Как прямо? Тут поворот: направо или налево?»

Описание размышлений майора о том, как ему разыскать свой беглый нос, строится на постоянных столкновениях двух разных смысловых рядов, связанных со словом нос.

«...из собственных ответов носа уже можно было видеть, что для этого человека ничего не было священного и он мог так же солгать и в этом случае, как солгал, уверяя, что он никогда не видался с ним».

«Небо вразумляет» майора отправиться в «газетную экспедицию». В композицию новеллы вставляется жанровая сценка, составленная из мозаики комических прицепок и разрешающаяся напоминанием о потере Ковалевым чувства обоняния через характеристику «густоты воздуха в комнате».

- 35 -

«...но коллежский асессор Ковалев не мог слышать запаха, потому что закрылся платком и потому, что самый нос его находился бог знает в каких местах».

На смешении собственного и «образного» значений слова «нос» построены комические эффекты сцен Ковалева с чиновником газетной экспедиции и квартальным надзирателем. В первой сцене путаница остается без мотивировки: «Я что-то не могу хорошенько понять» — «Да я не могу вам сказать, каким образом...» Во второй — она объясняется близорукостью полицейского чиновника, причем от логической абсурдности этого объяснения Гоголь стремится отвлечь внимание читателя обычным своим способом, маскируя ее обилием подробностей, характеризующих близорукость: «и странно то, что я сам принял его сначала за господина. Но, к счастию, были со мной очки, и я тотчас же увидел, что это был нос. Ведь я близорук, и если вы станете передо мною, то я вижу только, что у вас лицо, но ни носа, ни бороды, ничего не замечу. Моя теща, то есть мать жены моей, тоже ничего не видит».

Однако и в диалоге между Ковалевым и чиновником газетной экспедиции игра символической двузначностью вскрывается посредством приведения другого примера того же словесного недоразумения, хотя убедительность такого сопоставления и оспаривается майором: «А вот, на прошлой неделе такой же был случай. Пришел чиновник таким же образом, как вы теперь пришли, принес записку, денег по расчету пришлось 2 рубля 73 копейки, и все объявление состояло в том, что сбежал пудель черной шерсти. Кажется, что бы тут такое? А вышел пасквиль: пудель-то этот был казначей, не помню какого-то заведения.

— Да ведь я вам не о пуделе делаю объявление, а о собственном моем носе: стало быть, почти то же, что о самом себе».

Тут же все время нос рисуется то как подлец, называющий себя статским советником, то как нюхательная часть тела.

Словесная игра не исчерпывается колебаниями между употреблением носа в условно-метафорическом и собственном смысле.

Иногда слово «нос» в понимании майора Ковалева (и «автора») лишается своего индивидуально-конкретного, реального значения и сохраняет в себе лишь указание на свою принадлежность к категории вещи. При таком расширенном, «метонимическом» употреблении слова «нос» мотив об исчезнувшем носе незаметно для читателя подменивается мотивом о пропаже вещи вообще, причем самый способ утраты ее не обнаруживается, но делается загадочным под влиянием сбивчивых намеков то на случайную потерю26, то на воровство27 (ср. композиционные «колебания» в эту сторону первой главы). Соответственно этому изменяется общая канва сюжета и вводится объяснение пропажи действием нечистой силы (ср. «Пропавшую грамоту»): «Нос, мой собственный нос пропал неизвестно куда. Чорт хотел подшутить надо мною!» Такое расширенное словоупотребление даже обнажается:

«Это было, точно, не понятно. Если бы пропала пуговица, серебряная ложка, часы или что-нибудь подобное, — но пропасть, и кому же пропасть? и притом еще на собственной квартире!»

- 36 -

В процессе этой игры Гоголем, между прочим, использованы и те каламбуры, которые он нашел в «носологической» литературе, главным образом в заметках о ринопластике: «Будь я без руки или без ноги — все бы это лучше, будь я без обоих ушей даже, все сноснее, но без носа человек — хоть выбрось!..» (Соч. Гоголя, т. II, стр. 582)*.

«Вы упоминаете еще о носе. Если вы разумеете под сим, что будто я хотела оставить вас с носом... то меня удивляет, что вы сами об этом говорите, так как я, сколько вам известно, была совершенно противного мнения...»

Ср. те же каламбуры у Достоевского в «Братьях Карамазовых» в беседе болящего маркиза с духовным отцом иезуитом:

«— Если строгая судьба лишила вас носа, то выгода ваша в том, что уже никто во всю жизнь не осмелится вам сказать, что вы остались с носом.

— Святой отец... Я был бы, напротив, в восторге всю жизнь каждый день оставаться с носом, только бы он был у меня на надлежащем месте.

— Сын мой... если вы вопиете... что с радостью готовы бы всю жизнь оставаться с носом, то и тут уже косвенно исполнено желание ваше: ибо, потеряв нос, вы, тем самым, все же как бы остались с носом...»

С того момента как беглый нос был пойман и доставлен майору распорядительным квартальным, наступает вновь семантический перелом в соотношении двух смысловых цепей, связанных с «носом». Основное течение сюжета опять начинает возвращаться в русло прямого значения лексемы «нос», но непрестанно отклоняется в сторону персонификации. Так, при водворении майором Ковалевым носа на прежнее местожительство: «Ну! ну же! полезай, дурак! — говорил он ему».

В то же время вплетается в канву сюжета мотив приклеивания носа (ср. выражение: «наклеить нос»).

Так своеобразно использованы Гоголем элементы, данные «носологической» литературой, особенно газетными заметками о ринопластике.

Но Гоголь сознательно затушевывал эту связь, стараясь освободить свою новеллу от того круга мыслей, среди которого, главным образом, вращалась бытовая, непечатная «носология». Он устраняет из первоначальной редакции набрасывающие тень на майора слова: «Много есть на свете разных майоров, которые не имеют даже и исподнего в приличном состоянии и таскаются по всяким непристойным местам» (Соч. Гоголя, т. II, стр. 581). Эвфемистически отрицается предположение, что сам Ковалев «был причиною» исчезновения носа. Нет! Он «пропал ни за что ни про что, пропал даром, ни за грош!» Правда, в окончательной редакции Гоголь заставил Ковалева последовать совету чиновника газетной экспедиции, носившему первоначально характер случайной ссылки: «Если пропал (нос. — В. В.), то это дело медика. Говорят, есть такие люди, которые могут приставить какой угодно нос». В переработанной повести этот совет повлек за собою целую сцену приглашения врача. Но она развита диаметрально противоположно тем указаниям и широким обещаниям, которые давали журнальные сообщения о ринопластике. У гоголевского доктора оказался не только свой способ медицинского освидетельствования, лишающий безносых единственной выгоды их состояния (щелчки по носу), но и своеобразный взгляд на медицину вообще и на ринопластику в частности, предоставляющий

- 37 -

широкий простор действию самой натуры. Для его обоснования Гоголь поспешил прибегнуть к обычному приему своему постройки речи — уверениями, советами и запугиваниями, отвлекающими внимание в сторону, постарался замаскировать намеренную противоречивость и логическую абсурдность докторского диагноза:

«Нет, нельзя... Оно, конечно, приставить можно; я бы, пожалуй, вам сейчас приставил его; но я вас уверяю, что это для вас хуже».

Явная бессмыслица этого диагноза во второй реплике доктора получает характер видимой убедительности, расплываясь среди массы слов, выражающих и порывы благородного негодования, и уверения в благополучии и здоровьи, и ряд советов, практически ценных. Вместе с тем и майор Ковалев готов довольствоваться гораздо более скромными результатами ринопластики, чем те, которые рекламировались: «...нет ли средства? как-нибудь приставьте; хоть не хорошо, лишь бы только держался; я даже могу его слегка подпирать рукою в опасных случаях. Я же притом и не танцую, чтобы мог вредить каким-нибудь неосторожным движением».

Как задний план драмы, строятся одна за другой сцены эротических «изъявлений» майора. Но пропажа носа никогда не ставится с ними в непосредственную связь. Напротив, она выступает все время как препятствие к подвигам на любовном поприще. И даже тогда, когда на короткий миг майор связал трагедию своего безносия с именем штаб-офицерши Подточиной, от дочери которой он потихоньку отчалил с своими комплиментами, женское участие в этом преступлении представлено им как действие «колдовок-баб».

Мотив «волхований», отвергнутый самим майором, разрешается характерной для Гоголя фантастикой слухов — с комическим, но злободневным их обоснованием: «Тогда умы всех именно настроены были к чрезвычайному: недавно только что занимали публику опыты действия магнетизма».

Таким образом, в связи с содержанием газетно-журнальной литературы, которую Гоголь называл «ярмаркой и биржей, ворочающей вкусом толпы», уясняется ряд сцен повести «Нос». Художественно претворив этот материал, Гоголь создал для него два отрывка, не законченных и намеренно освобожденных от логической связности, но объединенных общностью приемов и композиции.

XIII

Обязанный — согласно канону комической новеллы — привести Ковалева в заключение «из смущенного и печального состояния к состоянию спокойному и благополучному», Гоголь в соответствии с художественным заданием своим сперва избрал сон как средство «освобождения своего героя из лабиринта». Но введение сна для развязки повести казалось литератору той эпохи избитым приемом. Рецензент «Северной пчелы» (1834, 27 авг.) писал о «Гробовщике» Пушкина: «Развязывать повесть пробуждением от сна героя — верное средство усыпить читателя. Сон — что это за завязка? Пробуждение — что это за развязка?» И Гоголь еще до печатания освобождает свою новеллу от такой развязки, обострив «чепуху» фантастического натурализма*.

Несмотря на это, аноним, написавший в 1840 г. в подражание Гоголю

- 38 -

«юмористическое чудо XIX века» — «Похождения и странные приключения лысого и безносого жениха Фомы Фомича Завардынина», где слышатся отголоски и повести «Нос», прибегает ко сну как обычному приему разрешения фабулы.

«Фома Фомич... подошел к зеркалу и, посмотревшись в него, нашел себя столько безобразным, что испугался собственной своей персоны... — Ну, и в самом деле, куда гожусь я теперь с этой безволосою головою, прости господи, с этим безносием... Нет, нет! — продолжал он, — все сгибло! пропало!»

«И Фома Фомич так сильно ударил по столу рукою, что она покраснела... — я проснулся!

Да, я проснулся! Похождение Фомы Фомича я видел во сне... И неудивительно: таких похождений не может быть наяву»*.

Но и этот автор недоволен такой развязкой и предполагает, что не удовлетворен ею будет и читатель. И он присоединяет мотивировку сна: «Вы, верно, хотите знать, милостивые государи и милостивые государыни, как могло это случиться, что я видел похождения Фомы Фомича во сне? Извольте... Я удовлетворю ваше желание и объясню вам все... Слушайте же!» Оказывается, что обо всех странных приключениях Фомы Фомича автору рассказал во сне демон русской литературы, вырвавшись из стклянки, в которую он был посажен бароном Брамбеусом.

Но Гоголь, избегая того, что уже делалось привычным, выбрасывает сон как мотивировку композиции и оправдание контрастного конца. Из ряда звеньев выпадает одно, к которому было прицеплено несколько других. Образуется разрыв: уже не действительность противопоставляется сну, а «неизъяснимые» контрасты осуществляются в пределах одного и того же реального мира («света»): «После этого как-то странно и совершенно неизъяснимым образом случилось, что у майора Ковалева опять показался на своем месте нос» (Соч. Гоголя, т. II, стр. 585; редакция «Современника»)28.

Тот же принцип «неизъяснимого» контраста, тот же прием немотивированного возврата героя к прежнему «благополучному» состоянию

- 39 -

подчеркнут в повести Ив. Ваненка «Еще нос» («Приключения с моими знакомыми». Повести Ив. Ваненка. Ч. II, М., 1839). Отношение этой новеллы к гоголевскому «Носу», кроме заглавия, раскрывается эпиграфом из Гоголя: «Он засунул пальцы и вытащил — нос!» (стр. 69) — и рамкой к рассказу:

«— Читали ли вы рассказ нашего милого писателя Н. В. Гоголя?

— Конечно.

— Ну, а что вы об этом думаете?

— Бог знает!.. это какая-то странность, приятно рассказанная небылица — и только.

— Так вы полагаете, что это не может случиться?

— То есть потерять свой нос?

— Да-с.

— Разумеется, очень можно, поезжайте в Турцию и повздорьте там с каким-нибудь пашою, вам отрежут нос; да и мало ли есть на свете причин, чтобы сделаться без носа!..

— Нет-с, не то, совсем не то; я говорю: потерять свой нос, не понимая, каким это образом случилось!..

— Мудрено.

— Так я вам, на подобный предмет, расскажу одну историю.

— Тоже о пропаже носа?

— Нет, другое-с, о лишнем носе, о носе-нахале, который появился вдруг, неведомо откудова, подле настоящего носа, данного благодетельной природою орудием одному из пяти чувств, который, как турецкий боб, вырос в одну ночь и испортил всю фигуру одного очень солидного человека.

— Понимаю... этот рассказ будет пародия?

— Назовите его как вам угодно; уверяю вас, это истинное происшествие, которое в свое время очень довольно наделало шума...» (стр. 71).

И развивается рассказ об Артамоне Досифеиче, чиновнике 12-го класса, писавшем удивительно «четко и чисто» (стр. 72), имевшем одну странность (он «писал букву К двумя палочками, так: II. Секретарь и председатель говорили, что это сбивчиво, что этак нынче не пишут! Артамон Досифеич не говорил ничего и продолжал писать К двумя палочками. Если секретарь серьезно сердился за это, — он отвечал: «Заставляйте писать другого, я не умею писать вашей рагульки», — так он в сердцах называл букву К». — стр. 74) и два пристрастия — к вину и воспоминаниям о «покойнице», жене своей. На вечеринке одной, когда Артамон Досифеич разговорился про покойницу, кто-то из гостей сказал, что «покойница часто водила за нос Артамона Досифеича» (стр. 76). Тот обиделся и ушел гневный. А дома Аксинья, кухарка, экономка и ключница, встретила его неприветливо: «...хлопнула дверью под нос Артамону Досифеичу и ушла в свою кухню» (стр. 77).

На утро следующего дня успокоившийся Артамон Досифеич «хотел, понюхав табачку, понежиться в постели еще часика полтора». Но нос все просил еще табаку. «Это показалось Артамону Досифеичу странным. Он провел рукою по носу и... представьте его изумление — ощущение представило ему вместо одного — два носа!» (стр. 78—79). Зеркальце утверждает «чудо»: «два совершенные носа, со всеми подробностями, с большими ноздрями, с переносицами и со всеми принадлежностями.

- 40 -

И не то, чтобы один нос сидел, например, на своем обыкновенном месте, где следует, а другой был бы на нем или под ним, нет-с, два носа, расположенные симметрически, которые, начинаясь от бровей, расходились в противоположные стороны, как солнечные лучи от трехгранной призмы» (стр. 80). «Натура» устраняет все сомнения: Артамон Досифеич «берет правою рукой... раз — нос, берет с другой стороны... два — нос. Две руки — и два носа!» Это — не двоится в глазах. Это — не шишка на носу, как «у покойного столоначальника», а новый «нос, целый нос!..» И «Артамон Досифеич продолжал мять и тянуть оба носа». Он хотел было взять бритву и отрезать лишний нос, но не решался. Кроме того, сначала ведь надо узнать, какой нос — свой, какой — чужой. С виду они — близнецы: на обоих даже бородавки в одних местах. Артамон Досифеич надрезывает оба носа бритвой, чтобы сравнить степень чувствительности их. Боль — одинаковая: пришлось на обоих засыпать царапины табаком, «чтобы унять кровь». Скрывая от Аксиньи свои приращения, Артамон Досифеич закутывает лицо салфеткой, потом красным клетчатым платком и жалуется на порез губы. Аксинья не верит: она расстроена странным поведением своего повелителя:

«— Что, вы не губу порезали, а видно, по-намеднишнему, изволили себе расклеить нос?

— Какой нос?

— Вестимо какой! Чай у вас не два, а один нос» (стр. 91).

Артамон Досифеич сердится, не хочет завтракать. Аксинья уговаривает: «Ну что же вы нос-то повесили! Завтракайте что ли! Что? видно, голова-то со вчерашнего не своя» (стр. 93). Двуносый чиновник бьет в гневе посуду, приказывает Аксинье молчать. «Теперь я разве буду какая дура, чтобы что-нибудь сказала, — хоть надвое расклеи себе нос, — мне и нуждушки нет!» (стр. 95).

Артамон Досифеич решается идти к Крестьяну Крестьяновичу за медицинской помощью. Предварительно закладывает ватой ущелье между двумя носами. «...возвышенье, образовавшееся от ваты, соединило оба его носа и представило из них один длинный большой нос» (стр. 98). Не успел он укутать своего носорога, как пришел Матвей Кузьмич, задушевный приятель, и стал рассказывать о старом судье Никите Прохорыче, которому натянула нос дочка городничего. «Кстати, Артамон Досифеич! На что это вы завязали нос?» (стр. 100). Начинаются расспросы, сочувствия, советы. В это время входит другой приятель, инвалид с деревянной ногой, Михей Исаич, литературный родственник гоголевского городничего из повести о двух Иванах. Он настроен в вопросах «носологии» оптимистически: «Ну что же такое за беда ушибить нос, заживет — ведь его, чай, не оторвало совсем, как мою ногу» (стр. 105). Веселые «шуточки» друзей лишь томят Артамона Досифеича, и он бежит из дому по «нужному делу». Гости с Аксиньей дивятся странному, «чудному», «мудреному» происшествию. Между тем Артамон Досифеич, закутанный, пробрался к знакомой аптеке Крестьяна Крестьяновича и старается «искусно» выспросить у аптекаря, больно ли отнять какой-нибудь член, «хоть бы, например... этак, например — нос?.. Один мой знакомый ознобил, то есть отморозил себе нос... Он сделался такой гадкой, такой отвратительной», что лучше его отрезать. Крестьян Крестьянович никак не соглашается встать на точку зрения знакомого и не может понять, почему без носа жить лучше,

- 41 -

чем с носом. В заключение разговора требует, чтобы Артамон Досифеич показал ему свой спрятанный нос. Но тот поспешно показывает спину, выбежав на улицу. А друзья, ожидая с нетерпением возвращения Артамона Досифеича, навели справки у Крестьяна Крестьяновича, с ужасом приняли весть о покушениях Артамона Досифеича отрезать себе нос и решили силой раскрыть его тайну, т. е. нос. Между тем несчастный бродит по улицам, с горя хочет понюхать табачку, но забыта табакерка. Идет в лавку, решается взять лучший табак, «Собрание любви». Но вдруг, сделав шаг назад, как вкопанный остановился от изумления: «у табачника было два носа!!» (стр. 133). Продавец, однако, не смущался обилием носов и даже, на просьбу Артамона Досифеича сперва самому понюхать своего табачку, набил себе им оба носа. Взяв табак, Артамон Досифеич зашел в гостиницу, спросил «бивстекс» и стал читать «Северную пчелу». Глаза его вдруг остановились на словах: «Отрезали нос». «...В Англии поймали одного из известных тамошних мошенников и вместо того, чтобы его повесить, — отрезали ему нос» (стр. 140). Артамон Досифеич с отвращением бросает газету и занимается бифштексом. Но вдруг служитель подходит с вопросом:

«— Вы, сударь, приказывали изжарить для вас нос?

— Что?

— Изжарить нос вы приказывали?

— Ты с ума сошел!

— Виноват-с, может быть, я ошибся. Мне показалось, что вы приказали после бивстекса подать жареный нос» (стр. 141).

«— Дурак этакой!» — кричит Артамон Досифеич, поспешно расплачивается и идет прямо к своему дому. Но у ворот «над самым его ухом голосистый разнощик закричал: — Носы паровые!.. Не угодно ли, барин? Отличные паровые носы!» (стр. 142). Артамон Досифеич бросается в дом и в комнате своей, к ужасу тоже своему, находит и Матвея Кузьмича, и Михея Исаича. «Насилу явился! — сказал последний, — ...что пятишься? Небось тебя не укушу за нос!» (стр. 142).

Друзья дружно атаковали Артамона Досифеича, насильно сорвали с него — при помощи Аксиньи — платок. И «они увидели... что нос у Артамона Досифеича был весь укутан ватою и не имел никакого повреждения, а только по обе его стороны были небольшие царапины от бритвы» (стр. 147).

В послесловии описывается, как через год друзья выманили у подгулявшего Артамона Досифеича признание, «что у него в то время было два носа, и куда девался один из них, он никак не постигает. И это приключение Артамон Досифеич не почитал за пустую мечту и слышать не хотел, если его в том разуверяли» (стр. 148).

Так в повести Ив. Ваненка подчеркивается, с одной стороны, нелепица, необъяснимая внезапность «носологических» метаморфоз, с другой — сквозит смутно пародическая мотивировка их как пустой мечты перепившегося Артамона Досифеича. Гоголевский сюжет выворачивается наизнанку, но сохраняются та же «носологическая» подкладка и общие приемы ее кройки.

В окончательной редакции «Носа» внезапность такого комического разрыва, образовавшегося вследствие устранения границы между сказочно-бессмысленным сном и контрастирующей с ним реальностью, Гоголь иронически оправдывает ссылкой на «чепуху» и «неправдоподобие» того, что «делается на свете». При таких изменениях «лабиринт

- 42 -

несообразностей» сделался еще запутаннее, и это заставило Гоголя прибегнуть к своеобразному приему обнажения сюжетной схемы, приему, который широко применялся в произведениях, осуществлявших те же композиционные задания, как новелла «Нос». Но в структуре третьей главы, которая, в параллель с двумя первыми, начинается с пробуждения героя и «носологических» открытий, есть косвенные намеки и на отрезанный и на реставрированный нос. С одной стороны, Иван Яковлевич ведет себя перед майором боязливо, как «кошка, которую только что высекли за кражу сала». Он от окриков Ковалева «и руки опустил, оторопел и смутился, как никогда не смущался». Все это полно недосказанных намеков на «преступление» Ивана Яковлевича. Но, с другой стороны, тот же Иван Яковлевич обнаруживает не столько удивление, сколько скептицизм при виде носа майора. «Вишь ты!» — сказал сам себе Иван Яковлевич, взглянувши на нос, и потом перегнул голову на другую сторону и посмотрел на него сбоку: «Вона! Эк его, право, как подумаешь», — продолжал он и долго смотрел на нос».

В контрастную параллель со вторым отрезком — третий водит майора по тем же местам, в том числе и по «присутственным», чтобы он теперь всюду мог торжествовать: «...есть нос! теперь у него, майора Ковалева, все, что ни есть, сидит на своем месте».

И нос никому — ни встречным, ни читателю — не выдает своей тайны: «И нос тоже, как ни в чем не бывало, сидел на его лице, не показывая даже вида, чтоб отлучался по сторонам».

Сведши концы с концами, Гоголь обнажает отсутствие мотивировок в ходе сюжетного движения, неразрешимость «художественной действительности» в плане «бытового» правдоподобия и бытовых «приличий». И в то же время утверждает «подлинность» всего этого: «А все, однако же, как поразмыслишь, во всем этом, право, есть что-то».

Тут Гоголь применяет характерный прием «стернианства», поддерживаемый и традицией французского романтизма 30-х годов (школа Ж. Жанена).

Иногда вплетаясь в канву намечающегося мотива и тормозя его развитие или даже совсем оттеснив его, иногда помещаясь в зачин новеллы или уходя в ее эпилог, разгорается страстный диалог, в котором «автор» попеременно разыгрывает роли то придирчивого критика, вскрывающего недостатки творческих приемов и стиля «писателя», то притворно-горячего и мнимо глубокомысленного апологета своего произведения.

Этот прием характерен для «Тристрама Шанди» Стерна. Он определяет композицию русского подражания Стерну Якова де Санглена «Жизнь и мнения нового Тристрама» (М., 1825). Здесь уже первая фраза: «Точно так... или нет... да, точно так: 1775 года маия 20-го дня родился...» — вызывает ропот воображаемого читателя: «Позвольте, м. г., вам заметить. На нашем российском языке, да едва ли на каком-либо другом, нет ни единой книги, которая такое странное имела бы начало... никто книги вашей читать не станет» (стр. 3—4). Протестующие возгласы и комическая апология («Но на чем основывают сии господа угрозы свои? Не на том ли, что книга моя выйдет из печати глупее всех доныне изданных и впредь издаваемых?» — стр. 6. «Но как я ни под каким видом и ни с кем не соглашусь, чтобы моя книга была хуже всех доныне изданных и впредь издаваемых,

- 43 -

то сколь величайшую пользу может публика почерпнуть, читая оную с надлежащим примечанием от начала до конца» — стр. 24), изменив характер сюжетной разработки и вытеснив предполагавшийся мотив, «к досаде читателя» разрешаются в заключительном аккорде повести, сознательно обессмысленном и возвращающем ее к началу: «В оправдание скажу только то, что это — повествование до моего рождения. Следовательно, как еще не родившийся, имею право на снисходительность читателя, который, верно, не первый год на свете живет — мудрено ли быть умнее меня? А потому, прошу всякое суждение обо мне отложить до того времени, когда и я столь счастлив буду узреть свет дневной. Важная сия эпоха настанет, скажу, читатель, 1775 года маия 20 дня» (стр. 70).

Видоизменение того же приема (критику стиля) находим в предисловии («без предисловия нельзя!») к «Похождениям и странным приключениям лысого и безносого жениха Фомы Фомича Завардынина». Автор писал: «...прошу вас чинно усесться в кресло терпения, положить на время сердце в бюро кротости и снисхождения». А «будущий читатель» уже делал «примечание»: «Что это за г. автор! Видишь ты, как выражается! Вот что значит просвещение!.. великолепная чепуха!..» (стр. I).

В новелле «Нос» этот прием, не вкрапляясь в разработку сюжета, осуществлялся в эпилоге, превращавшемся в своеобразную пародию на литературную рецензию и авторский ответ. С этой точки зрения особенно любопытен стиль заключительных строк в последней редакции «Носа», мастерски подделанный под обычный тон рецензии. Достаточно сопоставить с послесловием «Носа» рецензию «Северной пчелы» (1834, № 192) на «Метель» А. С. Пушкина: «В этой повести каждый шаг — неправдоподобие. Кто согласится жениться мимоездом, не зная на ком? Как невеста могла не разглядеть своего жениха под венцом? Как свидетели его не узнали? Как священник ошибся? Но таких «как» можно поставить тысячи при чтении «Мятели». Ср. в повести «Нос»: «...в ней есть много неправдоподобного. Как Ковалев не смекнул, что нельзя через газетную экспедицию объявлять о носе?.. И опять тоже: как нос очутился в печеном хлебе и как сам Иван Яковлевич?.. Но что страннее, что непонятнее всего, — это то, как авторы могут брать подобные сюжеты».

И, в согласии с общим характером описанного приема, защитительная реплика автора в заключение с «косноязычным бессилием» (мнимым, так как под ним скрыто ядовитое жало иронических намеков) возвращает читателя к исходному пункту повествования: «...подобные происшествия бывают на свете — редко, но бывают».

ЗАКЛЮЧЕНИЕ

Из предложенного анализа повести Гоголя «Нос» следуют выводы:

1. Сюжетная конструкция «Носа» предполагает сложный смысловой контекст литературной и внелитературной «носологии» 20—30-х годов XIX в. Его раскрытие устанавливает разные формы художественной ориентации Гоголя на предшествующие литературные традиции (особенно «стернианскую»), на «низкие» жанры газетно-журнальной литературы (вроде «смеси»), на злободневный внелитературный материал, на

- 44 -

устный бытовой анекдот, иногда «скабрезного» характера (особенно — с точки зрения норм художественной литературы 30-х годов29). Все эти тенденции характеризуют поиски Гоголем «низкой натуры» — в борьбе с высокими традициями сентиментального романтизма.

2. Обратившись к жанру «фантастического, неестественного гротеска», в 30-е годы прикрепленному к имени Гофмана30, Гоголь строил мир «фантастической чепухи» путем художественного развития «новой логики вещей», которая извлекалась им из форм разговорно-бытового, часто «внелитературного» языка. Утверждение на этой основе новых форм стилистического построения, отвлеченных и освобожденных от номинативно-бытовых связей слов, было в то же время процессом созидания новой «художественной действительности», которая, хоть и была связана с литературными традициями, в то же время соотносилась непосредственно с действительностью быта — на принципах «несоответствия».

3. Проблема «увечного» героя, выброшенного из общества и не нашедшего защиты в государстве, разрешенная в «Носе» к «общему благополучию», указывает на своеобразное отношение Гоголя к поэтике французского романтизма, где эйдолология этого типа играла существеннейшую роль, но получала трагическое разрешение. Перед исследователем возникает задача — определить формы связи поэтики Гоголя с теми литературными школами русскими и (если в этом будет необходимость) французскими, которые в 30-е годы объединились под знаком «неистового» цикла*****.

Сноски

Сноски к стр. 5

1 Н. Чернышевский. Очерки гоголевского периода русской литературы: «... с Гофманом у Гоголя нет ни малейшего сходства: один сам придумывает, самостоятельно изобретает фантастические похождения из чисто немецкой жизни, другой буквально пересказывает малорусские предания («Вий») или общеизвестные анекдоты («Нос»)...»**.

2 Проблема «шандеизма» как литературного явления, которое имело сложную эволюцию на русской почве с XVIII в. (см. хотя бы у Карамзина «Рыцарь нашего времени»: «Отец Леонов был... израненной отставной капитан, человек лет в 50, ни богатой, ни убогой и — что всего важнее — самой доброй человек; однако ж нимало не сходный характером с известным дядею Тристрама Шанди...» — Н. М. Карамзин. Соч., т. III. СПб., 1848, стр. 241), в истории русской литературы почти не затронута. Ср. мои «Этюды о стиле Гоголя»; Б. М. Эйхенбаум. Лермонтов. Л., 1924. Необходимо к тому же помнить, что роману типа Стерна с сознательным «обнажением приема», с причудливой игрой «образом автора», художественного «я», с разрушением художественных «иллюзий» принадлежала большая роль и в литературе Запада конца XVIII — первой трети XIX в. (ср. школу Ж. Жанена во Франции, «стернианство» Стендаля, ироническую композицию романа немецких романтиков и т. п.). Формы восприятия и разработки «шандеизма» в русской литературной среде многообразны.

Любопытен перенос термина «шандеизм» и во «внелитературный» план. В «Соборянах» Н. Лескова протопоп Туберозов так писал в «демикатоновой книге»: «Припоминаю невольно давно читанную мною старую книжку английского писателя, остроумнейшего пастора Стерна под заглавием «Жизнь и мнения Тристрама Шанди», и заключаю, что, по окончании у нас сего патентованного нигилизма, ныне начинается шандеизм, ибо и то и другое не есть учение, а есть особое умственное состояние, которое, по Стернову определению, «растворяет сердце и легкие и вертит очень быстро многосложное колесо жизни». — Н. Лесков. Полн. собр. соч., т. I. СПб., 1902, стр. 147.

Сноски к стр. 10

3 В этом сочинении «увидеть можно три различные методы сего производства. Беспристрастно показаны преимущества и недостатки каждой методы. Правила производства изъяснены с точностью и подробностью. Шесть гравированных картин, изображающих особ, над коими делана была сия операция, в собственном их виде, до операции и после оной, и орудия, потребные при сей операции, составляют немалое достоинство сей книги» («Сын отечества», 1820, ч. 64, № 35, стр. 96).

4 Ср.: Ю. Тынянов. Достоевский и Гоголь. Пг., 1921*.

Сноски к стр. 11

5 Усовершением ринопластики обязаны мы «некоторым английским врачам, а преимущественно почтенному Грефу. Первый опыт учинил он над молодым солдатом, у которого нос отрублен был саблею в Монмартрском сражении. Он первый соединил методу индейскую с итальянской (при итальянской методе лоскут кожи взимался с руки выше локтя. — В. В.): при употреблении первой исцеление оканчивается в 6 недель, но на лбу остается приметный рубец, и обнажение черепа может иметь вредные последствия; того и другого можно избежать в последней методе, но при оной достигают цели не ранее года. По новой методе, весьма справедливо наименованной немецкою, берут главный лоскут кожи с руки, но прикрепляют оный к надлежащему месту непосредственно и без всякого приготовления: исцеление оканчивается в 6 недель и не оставляет никаких вредных или неприятных следов. Г. Грефе сообщает три любопытных истории совершенных им операций, с присовокуплением верных рисунков. Во всех трех случаях операция увенчалась самым вожделенным успехом, с тою разницею, что при лечении первого больного употреблена была метода индейская, у второго итальянская, у последнего немецкая. Прежде сего думали, что восстановленные таким образом носы легко повреждаются стужею; ныне доказано, что сие несправедливо: второй из помянутых больных в январе 1818 года при стуже в 14 градусов работал в открытой кузнице без всяких вредных следствий» (стр. 135—136).

Сноски к стр. 12

6 Ср. в «Ринопластике» Грефа: «Отвратительное безобразие от потери носа, что в Индии и вообще в южных странах было обыкновенным следствием особенного рода наказания и жестокого мщения, служило поводом, что таким образом изуродованные не только в самой Индии, но и из отдаленных земель приходили искать помощи у искусных коомов...» (стр. 38), «кусок носа одного невольника, который для получения себе свободы уступил оной своему господину, прирос к лицу последнего» (стр. 15) и т. п.

7 Полное заглавие книги: «Ринопластика, или Искусство органически восстановлять потерю носа, исследованное в первоначальном оного состоянии и через новейшие способы производства усовершенствованное доктором Карлом Фердинандом Грефом. С немецкого перевел штаб-лекарь Александр Никитин. Печатано иждивением Медицинского департамента Министерства внутренних дел». СПб., 1821.

Сноски к стр. 13

8 Необходимо учитывать в семантике «носологических» каламбурных намеков древнюю примету, сохранявшую популярность в XVIII и XIX вв. Во французской литературе она получила формулировку в таком двустишии (Béroalde de Verville):

Regarde au nez, et tu verras combien
Grand est cela qui aux femmes fait bien*

Сноски к стр. 16

9 Ср.: Б. В. Варнеке. История русского театра. Пг., 1916; В. Гиппиус. Гоголь. Пг., 1924 стр. 228.

Сноски к стр. 18

10 «В медицине животный магнетизм то же, что романтизм в изящной словесности». — «Вестник Европы», 1826, янв., № 1.

11 Была популярна версия о связи величины носа с мужскими достоинствами. Ср. у Th. Gautier (по поводу Сирано де Бержерака): «Beaucoup de physiologistes femelles tirent aussi de la dimension de cette honnête partie du visage un augure on ne peut pas plus avantageux»*.

Сноски к стр. 19

12 Письма Гоголя, т. I, стр. 615—616. Ср. письмо к Балабиной (1838 г.)*: «Cosi a voi vi si rapresenta forse il mio naso, lungo e simile a quello degli uccelli (o dolce speranza!). Ma lasciamo in pace i nasi; è questa una materia delicata etratandosi di questa, si puó facilmente restare con un palmo di naso» (стр. 477). Русский перевод: «Так, может быть, и вам видится мой нос длинный, подобный птичьему (о, сладостная надежда!). Но оставим в покое носы: это материя деликатная; трактуя о ней, легко можно остаться с носом».

Сноски к стр. 20

13 См. об этом стилистическом приеме Гоголя в моей книге «Этюды о стиле Гоголя».

Сноски к стр. 21

14 Ср.: Д. П. Шестаков. Личность и творчество Гоголя. — «Чтения в обществе любителей русской словесности при имп. Казанском университете», XXIII. Казань, 1902.

Сноски к стр. 23

15 Проф. И. Д. Ермаков, вскрывая при посредстве «Носа» всякие «скверны» (ср. стр. 91 его послесловия к изданию «Носа». — М., «Светлана», MCMXXI), как чужие, так и свои, фрейдианские, принял сон матери Гоголя за первоначальное название повести «Нос» и пришел к такому пессимистическому выводу: «...если прочесть наоборот слово «сон», то получится «нос», ведь носа нет в действительности, нос есть сон, носов нельзя увидеть... но в то же время всякая опасность, угрожающая целости носа, живо волнует и является источником неисчислимых страданий и унижений для того, кто не видит своего носа» (стр. 99—100. Ср. книгу И. Д. Ермакова «Очерки по анализу творчества Гоголя»*). Историку литературы и языка трудно принять и понять эти грустные думы, навеянные новеллой Гоголя на исследователя «сексуальной функции» слов. Я могу лишь выстроить литературную параллель: отношение проф. Ермакова к гоголевскому «Носу» напоминает отношение гоголевского доктора к носу майора Ковалева — во всей полноте его тонкого диагноза.

16 Так в редакции «Современника»**.

Сноски к стр. 24

17 В. Ф. Переверзев. Творчество Гоголя. Изд. 2. Иваново-Вознесенск, 1926. Глава «Гоголевская критика за последнее десятилетие», стр. 7.

18 Об «алогической», беспорядочной композиции в литературе 30-х годов см. в моей книге «Этюды о стиле Гоголя».

Сноски к стр. 26

19 «Сия повесть взята из книги Adventures of Hajji-Baba of Ispahan, приписываемой Морьеру, известному своим путешествием в Персию. «Хаджи-баба» — род восточного «Жиль-Блаза»: в нем изображены все состояния».

Сноски к стр. 27

20 Ср.: «Вместо того чтобы идти брить чиновничьи подбородки, он отправился в заведение с надписью: «Кушанье и чай» спросить стакан пуншу...»

Сноски к стр. 28

21 Иначе понимает «семантическую систему фраз» первого отрывка в «Носе» Ю. Н. Тынянов. Ему хочется здесь найти такую «смысловую атмосферу» носа, «данную в каждой строке», чтобы «читатель, уже подготовленный, уже втянутый в эту смысловую атмосферу, без всякого удивления читал потом такие диковинные фразы: «Нос посмотрел на майора, и брови его несколько нахмурились».

В соответствии с этой задачей Ю. Н. Тынянов видит направленность к превращению носа в «нечто двусмысленное» даже в таких фразеологических сцеплениях:

«Иван Яковлевич... стал... щупать: нос, точно нос! и еще, казалось, как будто чей-то знакомый».

«Я заверну его в тряпочку...» и т. п. (Ю. Тынянов. Об основах кино. — «Поэтика кино». Л., 1927, стр. 80—82*).

Любопытно, что изучение истории текста «Носа» приводит к мысли о сознательном устранении Гоголем из первого отрывка явных намеков па будущую персонификацию носа. Ср. в рукописи Погодина: «...к величайшему удивлению увидел что-то выглядывавшее оттуда, лоснящееся и беловатое...»**.

Сноски к стр. 29

22 Художественная целесообразность его вскрывается анализом работы Гоголя над текстом «Носа». Комические функции этого приема определяются тем, что «описания» теперь являются не только формой раскрытия образа персонажа, но и способом разрыва и склейки разных звеньев сюжетной цепи.

Сноски к стр. 30

23 Н. С. Тихонравов указывает на чтение этого места в рукописи Погодинского древлехранилища: «...а также у отправляющих разные полицейские обязанности» — и переделку объясняет давлением цензуры («при подобных помарках предложение иногда лишается смысла»)*. Но всеми этими соображениями не дается ответа на вопрос, почему же «бессмыслица» сохранена Гоголем в печатном тексте «Носа»**.

Сноски к стр. 32

24 Ср. в «Заколдованном месте»: «И чудится деду, что из-за нее мигает какая-то харя: у! у! нос — как мех в кузнице; ноздри — хоть по ведру влей в каждую!»

Ср. в «Риме»: «В это время выглянул из перекрестного переулка огромный запачканный нос и, как большой топор, повиснул над показавшимися вслед за ним губами и всем лицом...».

Сноски к стр. 34

25 Ср. у Лермонтова в «Уланше»:

И полусонные уланы,
Зевая, сели на коней...
Мирзу не шпорит Разин смелый,
Князь Нос, сопя, к седлу прилег.
Никто рукою онемелой
Его не ловит за курок..

Сноски к стр. 35

26 «Вы изволили затерять нос свой? — Так точно. — Он теперь найден».

27 «Странно то, что главный участник в этом деле есть мошенник цирюльник... Я давно подозревал его в пьянстве и воровстве, и еще третьего дня стащил он в одной лавочке бортище пуговиц».

Сноски к стр. 38

28 В переводной статье Вальтера Скотта, имевшей широкую известность в русской литературе 30-х годов («Сын отечества», 1829, т. VII, ч. 129), «О чудесном в романе» — так характеризуется форма «неестественного гротеска»: «Сей род можно было бы назвать фантастическим. Тут воображение пускается на все уродливости причуд своих и на создание сцен самых чудовищных и самых шутовских (burlesques). В других вымыслах, где вводится чудесное, все следуют какому-нибудь правилу, здесь же воображение не прежде останавливается, пока не утомится. Сей род относительно романа, правильного, важного и комического, то же, что фарс или, лучше, гаерство и пантомима относительно комедии и трагедии. Самые неожиданные и взбалмошные превращения вводятся тут при средствах самых невероятных. Нелепости ни в чем границ не поставляется. Читателю надобно довольствоваться тем, что он смотрит на фиглярские штуки автора точно так же, как бы смотрел на опасные скачки и превращения арлекина, не стараясь искать тут никакого смысла, ниже иной цели, кроме минутного изумления. Автор, который стоит всех выше при сей отрасли романтической литературы, есть Эрнст Теодор Вильгельм Гофман...» (стр. 244—245). Вопрос о формах фантастики в поэтике Гоголя один из очередных в истории русской литературы и нуждается для своего освещения в широком историческом фоне. Необходим не только пересмотр историко-литературных традиций, но и свод эстетических пониманий проблемы фантастического в первой трети XIX в. Бессодержательна сюда относящаяся по названью статья В. Н. Державина «Фантастика в «Страшной мести» Гоголя» («Науков. зап. Харківської катедри українознавства», 1927, VI).

Сноски к стр. 44

29 Необходимо припомнить указания, что повесть «Нос» не была помещена в «Московском наблюдателе» по причине ее «пошлости и тривиальности», признанная «грязной». — См.: Соч. Гоголя, т. V, стр. 570; В. Белинский. Литературные и журнальные заметки*. Ср. у Чернышевского «Очерки гоголевского периода»**. Кроме того, уместно вставить в эволюцию гоголевского творчества нецензурную новеллу «Прачка». — См.: «Русский мир», 1860, № 97, стр. 618—619, а также: Гоголевский сборник. Изд. Русского библиологического общества. СПб., 1902, стр. 127—128***.

30 Ср. о формах гротеска у Достоевского несколько расплывчатую статью З. С. Ефимовой «Проблема гротеска в творчестве Достоевского»****.