829

<7>

Июля 14/26 1847

Книга твоя доставила тебе много горечи, вот тебе и капля удовольствия, любезнейший Николай Васильевич. Посылаю тебе письмо, писанное ко мне одним молодым человеком1...

Лишь только начал я писать тебе это, как получил твое письмо от июля 82. Грустно мне было прочесть его. Твоя ладья всё носится по морю, волнами всё бьет ее в ту и другую сторону, и далеко тебе до пристани, далеко до Иерусалима! У меня вылетело из головы всё, что я хотел писать тебе в этом письме, кажется продолжение одного моего письма, и я буду теперь отвечать только на твое.

Ты просил меня прежде: «Пиши ко мне всё, всё, что придет в голову, на первом лоскутке и тому под.»3 Что же обращает прежде всего твое внимание в моих письмах? Мелочи, мимоходные замечания, вырванные слова ходом речи, одним словом, лыко в строке, а что важно в отношении к тебе, ко мне, то̀, как будто, пропадает незамеченное. Какие-то пустые противоречия ты находишь, какими-то упреками огорчаешься, тогда как я сказал тебе с самого начала и сказал торжественно, что я не сержусь и не думаю укорять тебя, и поступок твой со мною хотел еще впредь разобрать исторически, к сведению, к назиданию обоюдному; до него еще не доходил черед в моем письме! Однажды только, помнится, я передал некоторые обстоятельства; впрочем, все-таки только к сведению. Увидя теперь, что ты понять этого никак не можешь и видишь, предполагаешь настоящие ощущения, жалобы, вместо исторических справок, я то письмо свое (в шести отделениях) прекращаю и анализировать твоего поступка, как предполагал прежде, во избежание недоразумений, не буду. Возвращаюсь к ответу.

Ты пеняешь мне за упреки о знати4. Если я что не люблю на свете, так это знать. Я убежден, что она физически выродилась, что кровь течет в ней иная, что она не способна ни к какому добру (чему, кроме физики, содействует и воспитание), что все прекрасные и сладкие ее слова не имеют жизни и того смысла, какой эти самые слова имеют для других людей, что они оптически обманывают себя больше, чем других. Убедился я в этом после многих опытов, даже с теми людьми, с которыми ты в связи. Не скрою, что плебейское происхождение, молодость, проведенная в знатном доме5, при виде всех его мерзостей и пр., было причиною, что я вдался в крайность и я бывал несправедлив в этом отношении, следовательно мог и на тебя подосадовать излишне, мог подшутить, но не может быть, чтоб я написал тебе, как ты передаешь: «Ты угождаешь одним знатным», «Тебе дороги только знатные». Нет, не может быть, чтоб я так написал. Ты перевернул мои слова, и в этом виде я не признаю их своими. Вот тебе разительный пример, как наше воображение, или самолюбие, или что ты хочешь, перевертывает вещи по своему произволу и судит перевернутые вовсе несправедливо. Прошу тебя с дипломатическою верностию выписать мне мои слова. Если они написаны так, как ты передал, то они послужат мне уроком, а наоборот — тебе.

Отвечаю построчно. Выкинь из головы мысль, что ты можешь получить сведения о России по слухам. Нет, нет и нет. Ты получишь совершенный вздор. Одна неделя дома покажет тебе всё лучше и вернее, чем пять лет в чужих краях. У нас чудеса со всяким днем воочию совершаются, и ловить их может только зоркий глаз на месте. И кого ты слушаешь? Богатых, праздных, полуфранцузских-полунемецких магнатов! Опять попались они под перо6.

Теперь следует важнейшая часть твоего письма. Между нами произошло великое недоразумение. Протекло много лет, много чувствований через

830

сердце, много мыслей пронеслось через голову у меня, но то я помню, что стал я спрашивать у тебя статьи, в 1842 году, вследствие твоего предшествовавшего вызова, как мне казалось, вследствие собственных твоих прежде сказанных слов, в которых послышалось мне твое намерение дать мне статью. Я думал, что я только напоминаю тебе. Помню живо теперь еще слова твои: «Надо чтоб это было тяжелое, чтоб об этом говорили». Ты говорил, вижу я теперь, о своем труде, а мне, приготовленному и думавшему, послышалось или подумалось, что ты говорил о статье, которую хотел приготовить для журнала. Когда прошло несколько времени после этих слов, когда должна была выйти книжка или другое какое понудительное обстоятельство, я, уполномоченный твоими словами, и начал напоминать тебе. Не могу теперь привести на память все подробности, но почти совершенно уверен, что это было так. Я очень помню, что я не хотел спрашивать у тебя статьи и спросил, когда ты сам вызвался, как мне казалось. Не хотел же я спрашивать, признаюсь, скрепя сердце, делая себе насилие, сетуя и обвиняя тебя внутренно, что ты не хочешь помочь мне, когда я делаю последнее усилие (перед приступом к большому своему труду — писать историю), чтоб устроить дела и судьбу своего семейства. Мне всё казалось, что ты причудничаешь, хотя бессознательно, что мечтаешь поразить всех, в упоении гордости и тому под., между тем как Рафаэли и Корреджии (припоминаю тогдашнее сравнение) могли отрываться от своих мадонн и оказывать в антрактах мелкие услуги своим друзьям7.

«Ты живешь у меня, и между тем...»8 Это я мог сказать, только без попреку, и стыдно тебе, что ты мог слышать попрек в словах, совершенно простых и, прибавлю, совершенно верных. [Я могу сказать их и теперь.] Все говорят: «Он живет у него, связан с ним, называет своим другом, а между тем не принимает никакого участия в его труде, значит, что не одобряет его или просто надувает его». Так точно и было. Так точно и передача тобою продажи «Мертвых душ» Шевыреву, когда только что заведена была контора «Москвитянина», служила врагам моим доказательством, что ты не имеешь доверенности ко мне! Это были горькие для меня минуты, скажет тебе на том свете и моя Лиза. Шесть лет я делил с тобою последние свои крохи, не думая, не зная о возвращении (потому что ты в 1839 г. в Мариенбаде уверял меня, что «Мертвые души» при жизни не будешь печатать)9, и вдруг, начав печатать, ты отшатнулся от меня, обратился за деньгами для напечатания к другим, давшим муку́ взаем, когда рожь услышали они в закроме, и проч., и проч., и я увидел себя поруганным, отстраненным (теперь ты объясняешь причину). За что? За любовь мою, стонал я внутри. Сколько я любил тебя — я помню, как я писал к тебе о смерти Пушкина10 (не люблю уж я ни литературы, ни отечества, ни тебя так, как я любил тогда)! Множество было и других обстоятельств. Дьявол умеет собирать их ко времени. При свидании ведь будет об чем поговорить нам. Потому-то я перекрестился, затворяя за тобою дверь, и уже чрез год, кажется, или более мог писать к тебе. А ты сам меня в это время ненавидел! О, люди! Жалкие мы создания! Эта неясность, эта невозможность знать друг друга, эта беспрерывная обманность, даже при всей чистоте намерений, благородстве и проч., служат для моего ума доказательствами, что непременно должно же быть время, место, когда всё объяснится!

Опять зароилась в голове куча. Только, христа-ради, не думай, чтоб были здесь упреки. Я пишу совершенно спокойно, и желаю только объяснения для себя, как и для тебя. Ты пишешь, что два года мучился желанием оправдаться передо мною и вдруг меня же обругал, обвинил перед отечеством, перед друзьями, перед врагами, перед царем, даже перед потомством — сказал, что в 30 лет я ничего не сделал, не подвигнул ни

831

одного юношу на добро и по поводу рассуждения обо мне заключил, что со словом надо обращаться честно! то есть не так, как я. Следовательно, я обращался нечестно! Ну вот как дьявол путает твои слова или мои понятия.

Перечел окончание твоего письма11. Ну — поцелуемся! Ничего не было, не поминать больше! Пусть моя, <наша Лиза>12 будет свидетельницею с высоты своего жилища. Там ли она, друг мой! Я пла̀чу... Есть во мне много пороков, верно, видимых и невидимых, но бог свидетель, было и есть еще во мне много любви, я любил горячо и желаю добра людям. Я вспомнил еще случай: кажется, перед твоим отъездом я был у тебя однажды наверху, говорил, помнится, об университете, был тронут и плакал, а ты уже тогда презирал меня! Это казалось тебе лицемерием? Припоминаю еще слова. Нет, что-нибудь не так! Ты путаешься! Двенадцать лет ты меня знал, двенадцать лет не видал ничего, кроме добра, и вдруг одно слово или, лучше, смысл, который ты сам дал слову, выводит тебя из границ, производит презрение, ненависть! Одно слово, — а меня ты назвал в надписи Фомою неверным13. Меня не понимают, ругают. Не видал я или почти не видал участия. Это, видно, мой крест! Лишился и единственного друга! Обнимаю тебя.

Твой М. Погодин

КУПЦЫ. ИЛЛЮСТРАЦИЯ К «РЕВИЗОРУ». Акварель Д. Н. Кардовского, 1922 г.

КУПЦЫ. ИЛЛЮСТРАЦИЯ К «РЕВИЗОРУ»
Акварель Д. Н. Кардовского, 1922 г.
Третьяковская галлерея, Москва

832

О второй части письма твоего писать теперь не могу14. До следующего раза...

1 Вероятно, Погодин отправил Гоголю письмо Аполлона Григорьева (см. упоминание об этом в письме Гоголя к Шевыреву от 2 сентября 1847 г. — «Письма», IV, 78).

2 О письме от 8 июля 1847 г. см. примеч. к письму № 4.

3 Из письма Гоголя к Погодину от 20 апреля 1847 г. («Письма», III, 439). Цитата приводится Погодиным неточно.

4 См. примеч. к письму № 4.

5 Отец М. П. Погодина был крепостным гр. Строганова. Сам Погодин в течение нескольких лет давал уроки в семье кн. Трубецких.

6 См. примеч. к письму № 4.

7 В письме от 8 июля 1847 г. Гоголь напомнил Погодину, как настойчиво тот в 1841—1842 гг. добивался получения у него статьи для «Москвитянина» («Письма», IV, 13—14).

8 Желая скрыть от потомства некоторые подробности своих отношений с Гоголем, Погодин густо зачеркнул в подлиннике письма Гоголя от 8 июля 1847 г. несколько строк. Приводимый им здесь цитатно отрывок фразы Гоголя, являющейся частью этого текста, дает возможность определить характер зачеркнутого места: требуя от Гоголя статью в «Москвитянин», Погодин, очевидно, заявил, что эта статья должна служить платой за оказанное им Гоголю гостеприимство. Именно это напоминание, как видно из продолжения фразы, показалось Гоголю «низким, неблагородным и неделикатным» («Письма», IV, 14).

9 Об этом заявлении Гоголя, предполагавшего, вероятно, что «Мертвые души» не смогут быть пропущены цензурой, см. также выше, в публикации «Заметка М. П. Погодина о Гоголе».

10 Письмо Погодина к Гоголю о смерти Пушкина не сохранилось.

11 В конце своего письма Гоголь писал: «Если это письмо тебя чем огорчило, то прости, потому что на всяком шагу нам нужно друг друга прощать» («Письма», IV, 20).

12 В этом месте письмо повреждено. Заключенный в скобки текст восстанавливается по рукописной копии, также хранящейся в архиве Погодина (ЛБ, Пог. 1/44/133). Отметим также, что на письме ошибочная дата: 14/26 июня.

13 Гоголь прислал Погодину экземпляр «Выбранных мест из переписки с друзьями» со следующей надписью: «Неопрятному и растрепанному душой Погодину, ничего не помнящему, ничего не примечающему, наносящему на всяком шагу оскорбления другим и того не видящему, Фоме неверному, близоруким и грубым аршином меряющему людей дарит сию книгу в вечное напоминание грехов его человек, также грешный как и он и во многом еще неопрятнейший его самого» (см. воспроизведение этой надписи выше, в настоящем томе).

14 Во второй части своего письма Гоголь давал подробные наставления по поводу высказанного Погодиным желания вторично жениться («Письма», IV, 17).