128
1844
———————
Н. В. Гоголь — С. Т. Аксакову.
«1844. Ницца. Февраль 10*
Генварь 30
Я очень поздно отвечаю на письмо ваше, милый друг мой. Причиной этого было отчасти физическое болезненное расположение, содержавшее дух мой в каком-то бесчувственно-сонном положении, с которым я боролся беспрестанно, желая победить его, и которое отнимало у меня даже охоту и силу писать письма. Меня успокоивала с этой стороны уверенность, что друзья мои, т. е. те, которые верят душе моей, не припишут моего молчания забвению о них. Ваше милое письмо читал я несколько раз: оно мне было так же приятно, как приятны все ваши письма. Все, что ни рассудили вы насчет моего письма к Погодину, я нахожу совершенно благоразумным и справедливым, так же как и ваши собственные мысли обо всем, к тому относящемся. Одно мне было только грустно читать, это то, что ваше собственное душевное расположение неспокойно и тревожно. Я придумывал все средства, какие могли только внушить мне небольшое познание и некоторые внутренние, душевные опыты. И, благословясь, решился послать вам одно средство против душевных тревог, которое мне помогало сильно. Шевырев вручит вам его в виде подарка на новый год. Хотя он уже давно наступил, но я желал бы, чтобы для всех друзей моих наступил новый душевный год, прекраснейший и лучший всех прежних годов, и чтобы это обстоятельство способствовало именно к тому.
Прощайте, бесценный друг мой. Обнимаю вас и все ваше милое семейство.
Всегда ваш Г.
Письма адресуйте во Франкфурт на имя Жуковского. Из Ниццы я выезжаю через месяц от сего числа».
Аксаков решил, что в письме речь идет о втором томе «Мертвых душ». По сообщению Н. М. Павлова, на копии данного письма позднее он сделал надпись: «Конечно, мне теперь самому смешно: как я мог убедить себя, что дело идет о «Мертвых душах»! Но мое ослепление разделяли все наши» («История знакомства», М., 1890, стр. 126).
129
После этого С. П. Шевырев передал Аксакову письмо Гоголя, адресованное Аксакову, Погодину и Шевыреву, из которого Аксаков понял подлинный смысл предыдущего письма.
«Генварь. 1844 г. Ницца.
Поздравляю вас с новым годом, друзья мои, и от всего сердца желаю вам спокойствия душевного, т. е. лучшего, чего мы должны желать друг другу. Мне чувствуется, что вы часто бываете неспокойны духом. Есть какая-то повсюдная нервически-душевная тоска; она долженствует быть потом еще сильнее. В таких случаях нужна братская взаимная помощь. Я посылаю вам совет; не пренебрегите им. Он исшел прямо из душевного опыта, испытан и сопровожден сильным к вам участием. Отдайте один час вашего дня на заботу о себе, проживите этот час внутренною, сосредоточенною в себе жизнию. На такое состояние может вас навести душевная книга. Я посылаю вам «Подражание Христу»164, не потому, чтобы не было ничего выше и лучше ее, но потому, что на то употребление, на которое я вам назначу ее, не знаю другой книги, которая бы была лучше ее. Читайте всякий день по одной главе, не больше, если даже глава велика, разделите ее надвое. По прочтении предайтесь размышлению о прочитанном. Переворотите на все стороны прочитанное с тем, чтобы наконец, добраться и увидеть, как именно оно может быть применено к вам, именно в том кругу, среди которого вы обращаетесь, в тех именно обстоятельствах, среди которых вы находитесь. Отдалите от себя мысль, что многое тут находящееся относится к монашеской или иной жизни. Если вам так покажется, то значит, что вы еще далеки от настоящего смысла и видите только буквы. Старайтесь проникнуть, как может все это быть применено именно к жизни, среди светского шума и всех тревог. Изберите для этого душевного занятия час свободный и неутружденный, который бы служил началом вашего дня. Всего лучше немедленно после чаю или кофию, чтобы и самый аппетит не отвлекал вас. Не пременяйте и не отдавайте этого часа ни на что другое. Если даже вы и не увидите скоро от этого пользы, если чрез это остальная часть дня вашего и не сделается покойнее и лучше, не останавливайтесь и идите. Всего можно добиться и достигнуть, если мы неотлучно и с возрастающею силою будем посылать из груди нашей постоянное к тому стремление. Бог вам в помощь! Прощайте.
Ваш Г.»
130
Из письма Н. В. Гоголя к С. П. Шевыреву от 2 февраля. Ницца.
«...Мне кажется, судя по письмам как твоим, так и прочим, что вы все, то есть и ты, и Погодин, и Аксаков, терпите часто душевные беспокойства и тревоги. Они могут быть от разных причин, но могут быть приведены все к одному знаменателю. Я посылаю вам одно средство, уже мною испытанное, которое, верно, вам поможет уходить чаще в себя, а с тем вместе противиться всем душевным беспокойствам. При письме этом я прилагаю письмо ко всем вам. Ты прочитай его теперь же (прежде один) и купи немедленно во французской лавке четыре миниатюрные экземплярика «Подражания Христу». Для тебя, Погодина, С. Т. Аксакова и Языкова. Ни книжек не отдавай без письма, ни письма без книжек. Ибо в письме заключается рецепт употребления самого средства. И притом мне хочется, чтоб это было как бы в виде подарка вам на новый год, исшедшего из собственных рук моих. Прислать вам отсюда книги нет средств; в конце письма ты увидишь лаконические надписочки, которые разрежь ножницами и наклей на всяком экземплярике. Подарок этот сопровожден сильным душевным желаньем оказать вам братскую помощь, и потому бог, верно, направит его вам в пользу <...>»
Реакция Аксакова на эти письма видна из его сообщения И. С. Аксакову и следующего за ним письма к Гоголю.
Из письма С. Т. Аксакова к И. С. Аксакову,
31 марта. Москва.
«На сих днях получено еще письмо от Гоголя к нам троим: к Шевыреву, Погодину и мне. Верочка списывает его для тебя. Я виделся еще с Языковым и получил от него два письма Гоголя к нему, которые глубоко проникли в мою душу. Я совершенно растерялся; решительно не знаю, что писать к нему? <...> Письма, прежде написанного уже до половины, я не имею духа послать к нему».
С. Т. Аксаков — Н. В. Гоголю.
«1844. Апреля 17. Москва.
Другой месяц или почти два, как я нахожусь в беспрестанном волнении; всякий день сбирался писать к вам, милый друг Николай Васильевич, несколько раз начинал и не мог кончить... в таком беспрестанном противоречии находился и теперь нахожусь я сам с собою. Говорят, что в каждом человеке находится два человека; не знаю, правда ли это, но во мне — решительно два; один из них сидит на другом верхом, совсем задавил его, но тот еще не умер.
131
Письмо ваше от 30 января (10 февраля) из Ниццы ввело меня в странное заблуждение, из которого выйти было мне не только досадно, но и прискорбно. Представьте себе, что некоторые выражения в вашем письме относительно «средства от душевных тревог, посылаемого в виде подарка...» и пр. навели глупую мою голову на мысль, что вы посылаете нам второй том «Мертвых душ», обещанный через два года. Все то, что в письме вашем, при чтении его теперь, разрушает очарование, истолковано мною было тогда в пользу моего страстного желания. Ошибку мою разделяли со мной и мои домашние. На другой день скачу к Шевыреву и не застаю его; наконец, в другой раз нахожу его дома... С первых слов разбил он с громким смехом мой кумир. Я был огорчен до глубины души, даже рассержен. Я думал помолиться, наслаждаясь созданием искусства, и вдруг... Друг мой, ни на одну минуту я не усумнился в искренности вашего убеждения и желания добра друзьям своим; но, признаюсь, недоволен я этим убеждением, особенно формами, в которых оно проявляется. Я даже боюсь его.
Мне пятьдесят три года, я тогда читал Фому Кемпийского, когда вы еще не родились. Я хорошо понимаю, что это не мешает вам видеть то, чего я не видел: но я тогда также был молодым человеком, с живым чувством, с свежею, легко понимающею головою и сильным стремлением в мир духовный. Я много перемыслил, перечувствовал, принимал, отвергал, сомневался и, по прошествии немалого времени, переболев душою и духом, наконец, дал себе ответы на многие вопросы; ответы, может быть, неполные, неудовлетворительные, но такие по крайней мере, которые восстановили тишину и спокойствие в возмущенной душе моей, и я — сдал это дело в архив. Я не порицаю никаких, ничьих убеждений, лишь были бы они искренны; но уже, конечно, ничьих и не приму... И вдруг вы меня сажаете, как мальчика, за чтение Фомы Кемпийского, насильно, не знав моих убеждений, да как еще? в узаконенное время, после кофею, и разделяя чтение главы, как на уроки... и смешно и досадно... И в прежних ваших письмах некоторые слова наводили на меня сомнение. Я боюсь, как огня, мистицизма, а мне кажется, он как-то проглядывает у вас... Терпеть не могу нравственных рецептов; ничего похожего на веру в талисманы... Вы ходите по лезвию ножа! Дрожу, чтоб не пострадал художник!.. Чтобы творческая сила чувства не охладела от умственного напряжения отшельника. Это вполне искренние слова сидящего верхом человека. Таков я всегда. Но вот вам я, каким бываю уже редко. В одну из таких минут я записал для вас свои собственные мысли и чувства.
Вижу, как жалки и ничтожны все мои выражения, не имеющие
132
даже достоинства искренности. Нет, я не рожден ни слепым, ни глухим. Я лгу, говоря, что не понимаю высокой стороны такого направления. Я понимал его всегда, особенно в молодости; но оно только скользило по моей душе. Лень, слабость воли, легкомыслие, живость и непостоянство характера, разнообразные страстишки заставляли меня зажмуривать глаза и бежать прочь от ослепительного и страшного блеска, всегда лежащего в глубине духа мыслящего человека. Вы соединяете это стремление с теплою верою, но и другим путем можно стремиться к той же цели. Разумеется, так гораздо легче: «Не верю тому, чего не знаю, и не размышляю о том, чего не понимаю». Это даже и хорошо, если искренно. Но у меня это была ложь. Я надувал сам себя, чтоб жить спустя рукава. Я добровольно кидался в толпу непризванных, я наклепывал на себя их пошлость и таким образом отделывался от трудных подвигов разумной жизни. Я уже думал прожить так целый век, но нашелся человек, близкий моему сердцу сам по себе и драгоценный мне как великий художник. Он стал передо мной, лицом к лицу, поднял со дна души давно заброшенные мысли и говорит: Пойдем вместе! Я вот что делаю с собой. Помоги мне, а я потом помогу тебе. Хотел было поступить по-русски: Знать не знаю и ведать не ведаю... Но стало стыдно. Недолго звенят во мне слишком долго не бранные струны; я рад тому: их сотрясение болезненно. Около них нет простора. Они заплыли всякой дрянью, которая вошла в состав моего организма... Мне больно, когда ее трогают.
Вот вам, милый друг, истинное состояние моей души. Итак <?> уже поздно. Оставим это дело навсегда. Прилагаю вам два письма. Одно из них огорчит вас сильно; но с горячею верою близко утешение. Наша больная все в том же страдательном положении.
Обнимаю вас очень крепко. Мы сошлись с Языковым.
Ваш душою С. Аксаков.
Все мои вас обнимают».
Н. В. Гоголь — С. Т. Аксакову.
«16 мая. Франкфурт.
Я получил ваше милое и откровенное письмо. Прочитавши его, я мысленно вас обнял и поцеловал, а потом засмеялся: в письме вашем слышно, что вы боитесь, чтобы я не сел на вас верхом, и упираетесь, как Фед<ор> Ник<олаевич> Глинка, когда к нему подходят с тем, чтобы обнять его. Все это ваше волненье и мысленная борьба есть больше ничего, как дело общего нашего приятеля, всем известного, именно: черта. Но вы не упускайте из виду, что он щелкопер и весь
133
состоит из надуванья. Из чего вы вообразили, что вам нужно пробуждаться или повести другую жизнь? Ваша жизнь, слава богу, так безукоризненна, прекрасна и благородна, как дай бог всем подобную. Вы сделали много такого добра и таких услуг (что и мне отчасти известно), которые стоят многих копеек, разбросанных нищим, и будут оценены справедливо; ваша жизнь ни в чем не противуположна христианской. Один упрек вам следует сделать: в излишестве страстного увлеченья во всем, как в самой дружеской привязанности и сношеньях ваших, так и во всем благородном и прекрасном, что ни исходит от вас. Итак, глядите твердо вперед и не смущайтесь тем, если в жизни вашей есть пустые и бездейственные годы. Отдохновенье нам нужно. Такие годы бывают в жизни всех людей, хотя бы они были самые святые. А если вы отыскиваете в себе какие-нибудь гадости, то этим следует не то чтобы смущаться, а благодарить бога за то, что они в нас есть. Не будь в нас этих гадостей, мы бы занеслись бог знает как и гордость наша заставила бы нас наделать множество гадостей, несравненно важнейших. Без них не было бы у вас и этого прекрасного смиренья, которое составляет первую красоту души.
Итак, ваше волненье есть просто дело черта. Вы эту скотину бейте по морде и не смущайтесь ничем. Он, точно мелкий чиновник, забравшийся в город будто бы на следствие, пыль запустит всем, распечет, раскричится. Стоит только немножко струсить и податься назад — тут-то он и пойдет храбриться. А как только наступишь на него — он и хвост подожмет. Мы сами делаем из него великана, а в самом деле он просто черт знает что. Пословица не бывает даром, а пословица говорит: Хвалился черт всем миром овладеть, а бог ему и над свиньей не дал власти. Его тактика известна: увидевши, что нельзя склонить на какое-нибудь скверное дело, он убежит бегом и потом подъедет с другой стороны, в другом виде, нельзя ли как-нибудь привести в уныние; шепчет: «Смотри, как у тебя много мерзостей, не пробуждайся!» — когда незачем и пробуждаться, потому что не спишь, а просто не видишь только его одного. Словом, пугать, надувать, приводить в уныние — это его дело. Он очень знает, что богу не люб человек унывающий, пугающийся, словом, не верующий в его небесную любовь и милость, вот и все. Вам бы следовало просто, не глядя на него, выполнить буквально предписанье, руководствуясь только тем, что дареному коню в зубы не глядят. Вы бы, может быть, нашли там только подтвержденье тому, чему вы веруете и что в вас есть, и только установилось бы все яснее и утвердительней на своих местах, воцарив чрез то строгий порядок в самую душу.
О себе скажу вам вообще, что моя природа совсем не мистическая, недоразуменья произошли оттого, что я слишком рано вздумал было
134
заговорить о том, что слишком ясно было мне и чего я не в силах был выразить глупыми и темными речами, в чем сильно раскаиваюсь даже и за печатные места. Но внутренно я не изменялся никогда в главных моих положениях. С двенадцатилетнего, может быть, возраста я иду тою же дорогой, как и ныне, не шатался и не колебался никогда во мнениях главных, не переходил из одного положенья в другое и, если встречал на дороге что-нибудь сомнительное, не останавливался и не ломал голову, а махнувши рукой и сказавши: «объяснится потом», шел далее своей дорогой; и точно, бог помогал мне, и все потом объяснялось само собой. И теперь я могу сказать, что в существе своем все тот же, хотя, может бы<ть>, избавился только от многого, мешавшего мне на моем пути, и, стало быть, чрез то сделался несколько умней, вижу ясней многие вещи и называю их прямо по имени, т. е. черта просто называю чертом, не даю ему вовсе великолепного костюма à la Байрон, а знаю, что он ходит во фраке из <.....> и что на его гордость следует <........> Вот и все.
Спросите у Языкова, послал ли он книги мне и с кем именно? Я еще не получал, а между тем он мне обещал следующие: 1) «Добротолюбие», 2) Летописи, 3) Иннокентия165 и 4) сочинения святых отцов. Теперь, без сомнения, удобно послать, потому что из Москвы с весной подымется много за границу. Да попрошу вас, если нельзя прислать «Москвитянина» всего за прошлый год, 1843, то хотя критики Шевырева166; а Михалу Семеновичу скажите, что он надуватель, а деткам его скажите, что яблоко от яблони недалеко падает. Он сам вызвался доставить мне критики Сенковского167 и невинные замечания, напечатанные в «Сыне отечества»168. Времени было довольно, а случая и оказии для пересылки было не нужно, потому что, писавши на тонкой бумаге, можно было легко переслать во всякое время, разделив на два или на три письма, как я делал с моими статьями, гораздо побольшими, которые ему же пригодились в бенефис. Он меня привел в неприятное и затруднительное положение писать к Сенковскому и просить его о присылке статей, потому что во многих вещах на близких людей никак нельзя полагаться и лучше писать к первому незнакомому лицу. Незнакомому человеку бывает иногда совестно показать себя в первый раз ненадежным человеком, а приятелям никогда не бывает совестно пустить дело в затяжку.
Прилагаемое письмо прошу вас доставить Надежде Ник<олаевне>. В нем содержится объяснение насчет одного слуха169, распущенного обо мне в Москве. Объяснения об этом предмете я б не сделал никому, потому что ленив на подобные вещи; но так как она прямо и бесхитростно сделала мне запрос, то мне показалось совестно не дать ей ответа. А с вами о сем тратить слов не следует. Вы человек-небаба.
135
Человек-небаба верит более самому человеку, чем слуху о человеке; а человек-баба верит более слуху о человеке, чем самому человеку. Впрочем, вы не загордитесь тем, что вы человек-небаба. Тут вашей заслуги никакой нет, ниже́ приобретения. Так бог велел, чтоб вы были человек-небаба. Не унижайте также человека-бабу, потому что человек-баба может быть, кроме этого свойства, даже совершеннейшим человеком и иметь много таких свойств, которых не удастся приобрести и человеку-небабе. Друг наш Погодин есть человек-баба, не потому, чтобы он вел не такую жизнь, как следует, или не имел твердости или характера, но потому, что иногда вдруг понесет от него бабьей юбкой. Это можно даже довесть до сведенья его, потому что между нами должно быть отныне все просто и открыто. Михаил Семенович, например, он не баба, но он оказался человек-<.....> по поводу упомянутого ниже дела, но он вовсе не человек-баба. Константин Сергеевич, например ... но об этих господах не следует говорить: они совершенно в руце будущего. В русской природе то по крайней мере хорошо, что если немец, например, человек-баба, то он останется человек-баба на веки веков. Но русский человек-баба может иногда вдруг превратиться в человека-небабу. Выходит он из бабства тогда, когда торжественно, в виду всех, скажет, что он больше ничего, как человек-баба, и сим только поступком поступает в рыцарство, скидает с себя при всех бабью юбку и одевается в панталоны.
Ваш Г.
Адрес — во Франкфурте.
Обнимаю от всей души весь ваш дом!»
Из письма Н. В. Гоголя к Н. М. Языкову,
26 октября 1844, Франкфурт.
«...спроси также у Аксаковых, зачем из них ни один не пишет ко мне».
Н. В. Гоголь — С. Т. Аксакову.
«12 ноября <н. ст. Франкфурт>.
Письмо за вами, бесценный друг мой Сергей Тимофеевич. Вы не дали мне ответа на то, которое я писал к вам назад тому четыре месяца, где посылал весьма справедливый выговор Щепкину за то, что он надул меня, то есть вызвался сам вперед и отважно вместе с сыновьями доставить мне просимые мною критики и потом вместе с ними попятился на попятный двор. Я даже не знаю, как писать к вам, и дожидался от вас адреса: и до сих пор не знаю, где вы живете
136
и куда следует адресовать вам. Итак, уведомьте меня как о вашем здоровье, так и о здоровье Ольги Семеновны, Конст<антина> Серг<еевича> и всего вашего милого семейства, и почему именно последовало такое долгое забвение. Я, видите, терпелив и долго иногда не спрашиваю, почему иные совсем не пишут и не шлют даже поклона. Потом уведомьте, как вы провели все время лета и каково состояние вашей больной, и, словом, уведомьте обо всем. А пока вас обнимаю от всей души и жду вашего ответа.
Ваш Гоголь».
С. Т. Аксаков — Н. В. Гоголю.
«Ноября 16. 1844 года <Москва>
Очень, очень давно не писал я вам, любезный друг Николай Васильевич... Да если б я десять лет не писал к вам, то все никто бы не заподозрил меня в забвении вас. На бумаге не то, что на словах: многого не скажешь, да и сказать нельзя. Давно поизносились фразы, за недостатком истины, в смысле: «страждущее сердце облегчит свою горесть, переливая ее в сердце друга». Во-первых: все горести что переливать, то хуже: только что мутить начинавший отстаиваться зловредный напиток. Во-вторых: что за облегчение возмущать спокойствие друга, разумеется отсутствующего. Конечно, когда друзья живут вместе и один видит и знает, что другой страдает, тогда излияние — необходимость.
Даже не помню, когда я писал... Знаю только, что я не отвечал на письмо ваше, которым не совсем был доволен: это был ваш ответ на мое горячее письмо, вылившееся из глубины души.
Вы, конечно, не подумаете, что ваше письмо было причиной моего долговременного молчания. Совсем нет: конечно, я не отвечал на него немедленно по неудобству переписки такого рода; но впоследствии это не помешало бы мне писать. Ничего не может быть суетливее, скучнее и огорчительнее того образа жизни, который вел я с 9 мая по 6 октября! Больная моя жила в Петровском парке, а остальное семейство в подмосковной170: мы с Ольгой Семеновной скакали то туда, то сюда, ничуть не обретая спокойствия; в разлуке с больной — всего менее. Наконец, 5 октября переехали в Москву (в Газетный переулок, в дом княгини Шаховской). Болезнь часто меняла свою физиономию, а потому часто сменялись страх и надежда. Даже и теперь не знаю, что сказать вам! Если взглянуть на все простыми глазами, то дело находится в отчаянном положении: больная уже два месяца не встает с постели; худоба неимоверная, а ноги в сильной и болезненной опухоли. Но доктора называют эту опухоль критическою
137
и видят много добрых признаков. Конечно, эта опухоль не прежняя, водянистая опухоль; больная получила аппетит, и пищеварение хорошо; очевидно, что натура силится открыть давно закрытые пути; борьба несомненна; но выдержит ли изнуренный, ослабленный организм эту борьбу? Вот важный вопрос... Мой рассудок не допускает меня предаваться надеждам...
Я думаю, вы уже знаете о несчастии бедного Погодина171... Слов недостает, чтоб выразить мое сожаление о нем, и нет их, чтоб сказать ему что-нибудь утешительное; но он, по счастию, истинный христианин и покуда переносит великодушно тяжкое испытание. Жена вчера была у него, а я уже несколько дней не видал его: два раза не застал дома.
В продолжение нашего взаимного молчания я кое-что слышал по временам об вас: то от Языкова, то от Шереметевой, то от Шевырева; но все грешно вам, что вы ко мне не писали. Никакие обстоятельства не лишают меня потребности — знать об вас. Итак, напишите мне все: что ваше здоровье, что ваш труд? Мы остальные все здоровы. Костя переписывает набело свою диссертацию172; Иван возвращается с ревизии из Астрахани, где он действовал с неожиданным, изумительным даже для меня достоинством мужа, а не юноши; Гриша служит товарищем председателя Гражд<анской> палаты во Владимире и хотя не изумляет меня, но утешает более Ивана173... Вот вам все в кратких словах, милый друг мой... Кругом меня валятся, как снопы, мои сверстники, товарищи, приятели (вы знаете о Княжевиче?174). Не хотелось бы мне свалиться, не обнявши крепко вас. Делаю это заочно. Прощайте, мой друг.
Ваш С. Аксаков.
Все мои вас обнимают».
Из письма Н. В. Гоголя к С. П. Шевыреву, в котором он дает ему и Аксакову поручение о помощи нуждающимся студентам из денег, полученных за продажу «Сочинений» (изд. 1842 г.).
<14 декабря. Франкфурт>.
«...Все деньги, вырученные за них, — отныне принадлежат бедным, но достойным студентам; достаться они должны им не даром, но за труд. Полное распоряжение и назначение труда принадлежит тебе. <...> Дело это должно остаться только между тобою и Серг<еем> Т<имофеевичем> Аксаковым, и я требую в этом клятвенного и честного слова от вас обоих. Никогда получивший деньги не должен узнать, от кого он их получил, ни при жизни моей, ни по смерти моей. Это должно остаться тайной навсегда. Ты можешь сказать им, что деньги от одного богатого человека или правительственного
138
сановника, который хочет остаться в неизвестности. Никто из вас никому даже в своем доме, как бы он близок к нему ни был, не должен этого открывать никогда и ни в каком случае. На все расспросы других давайте один ответ, что деньги идут мне и я получаю их в исправности. Я также не должен узнать, кому, как и когда идут эти деньги. Отчет в них и ответ принадлежит богу. И потому смотреть на это дело как на святое и употребить с своей стороны все силы к тому, чтобы всякая копейка обратилась во благо. Настоящие благодеяния будут принадлежать вам; более всего тебе, потому что все здесь зависит от умных распоряжений. Пословица говорит: Не штука дело, штука разум. Это вы прочитайте вместе с Аксаковым. И никаких против этого возражений или представлений. Желанье мое непреложно. Только таким образом, а не другим должно быть решено это дело. Как бы ни показалось вам многое здесь странным, вы должны помнить только, что воля друга должна быть священна. И на это мое требованье, которое с тем вместе есть и моленье и желанье, вы должны ответить только одним словом: Да».
Н. В. Гоголь — С. Т. Аксакову.
«Франкф<урт>. Декабр<я> 22175.
Наконец, я получил от вас письмо, добрый друг мой. Между многими причинами вашего долгого молчания, с которыми почти со всеми я согласен, зная сам, как трудно вдруг заговорить, когда не знаешь даже, с которого конца прежде начать, одна мне показалась такою, которую я бы никак не допустил в дело и никак бы не уважил. Именно, что состояние грустное души уже потому не должно быть передаваемо, что может возмутить спокойствие отсутствующего друга. Но для чего же тогда и друг? Он именно и дается нам для трудных минут, а в минуты веселые и всякий человек может быть для нас хорош. Бог весть, может быть, именно в такие минуты я бы и пригодился. Что я написал к вам глуповатое письмо176 — это ничего не значит: письмо было писано в сырую погоду, когда я и сам был в состоянии полухандры, в сером расположении духа, что, как известно, еще глупее черного, и когда мне показалось, что и вы тоже находитесь в состоянии полухандры. Желая ободрить и вас и с тем вместе себя, я попал в фальшивую ноту, взял неверно и заметил это уже по отправлении письма. Впрочем, вы не смущайтесь, если бы даже и десять получили глуповатых писем (на такие письма человек, как известно, всегда горазд), иногда между ними попадется и умное. Да и глупые письма, даром что они глупы, а их иногда бывает полезно прочесть и другой и третий <раз>, чтобы видеть,
139
каким образом человек, хотевши сделать умную вещь, сделал глупость. А потому о ваших грустных минутах вы прежде всего мне говорите, ставьте их всегда вперед всяких других новостей и помните только, что никак нельзя сказать вперед, чтобы такой-то человек не мог сказать утешительного слова, хотя <бы> он был и вовсе неумный. Много уже значит: хотеть сказать утешительное слово. И если с подобным искренним желанием сердца придет и глуповатый к страждущему, то ему стоит только разинуть рот, а помогает уже бог и превращает тут же слово бессильное в сильное.
Вы меня известили вдруг о равных утратах. Прежде утраты меня поражали больше, теперь, слава богу, меньше. Во-первых, потому, что я вижу со дня на день яснее, что смерть не может от нас оторвать человека, которого мы любили, а во-вторых, потому, что некогда и грустить: жизнь так коротка, работы вокруг так много, что дай бог поскорей запастись сколько-нибудь тем в этой жизни, без чего нельзя явиться в будущую. А потому поблагодарим покойников за жизнь и за добрый пример, нам данный, помолимся о них и скажем богу за все спасибо. А сами за дело! Известием о смерти Елиз<аветы> В<асильевны> Погодиной я опечалился только вначале, но потом воссветлел духом, когда узнал, что Погодин перенес великодушно и твердо, как христианин, такую утрату. Такой подвиг есть краса человеческих подвигов, и бог, верно, наградит его за это такими высокими благами, какие редко удается вкушать на земле человеку.
Обратимся же от Погодина, который подал нам всем такой прекрасный пример, и к прочим живущим. Вы меня очень порадовали благоприятными известиями о ваших сыновьях. Они все люди, созданные на дело, и принесут очень много добра, если при уме и при всех данных им больших способностях будут сметливы. То есть, если заблаговременно и пораньше будут уметь смекнуть то, что следует смекнуть. Если Конст<антин> Серг<еевич> смекнет, что диссертацию, вместо того, чтобы переписывать набело, следует просто положить под спуд177 на несколько лет, а вместо нее заняться другим; если он смекнет с тем вместе, что тот совет, в котором сходятся люди даже различных свойств и мнений, есть уже совет божий, а не людской, и, стало быть, его нужно послушаться. Ему все до единого, начиная от Погодина до меня, говорили, чтобы занялся делом филологическим, для которого бог его наградил великими и очевидными для всех способностями. Он один может у нас совершить Словарь русского языка такой, какого не совершит ни одна академия со всеми своими членами; но этого он пока не смекает. Еще также не смекает он до сих пор, что у него слишком велика замашка и слишком горячий прием к делу. Чрез это дело у него само собой выходит не в ясном,
140
а в пристрастном виде, хотя он хотел быть ясным, а не пристрастным. Чрез это у него одежда, в которую он одевает мысль, не только не прозрачна, но даже не по ней. Это ощутительней оказывается у него в письме и на бумаге; тут иногда мысли — то же, что короткие ноги в больших сапогах. Так что формы самой ноги-то не видишь, а становится только смешно, что на ней большой сапог. Еще К<онстантин> Сер<геевич> не смекает, что в эту пору лет, в какой он, не следует вовсе заботиться о логической последовательности всякого рода развитии. Для это<го> нужно быть или вовсе старику, или вовсе немцу, у которого бы в жилах текла картофельная кровь, а не та горячая и живая, какая у русского человека. Поэтому-то у него оказываются в статьях одни претензии на логическую последовательность, а самой ее нет; живая душа, русское сердце и нерасчетливая молодость пробивается на всяком шагу, и чрез это еще сильней становится противуположность двух несоединенных вещей. Чрез это самый тон слога неверен, фальшив, не имеет никакой собственной личности и не служит орудием к выраженью того, что хотел писатель им выразить. Черты ребячества и черты собачьей старости будут в нем попадаться беспрестанно одни подле других и будут служить вечным предметом насмешек журналистов, насмешек глупых, но в основании справедливых. Если Кон<стантин> Серг<еевич> сколько-нибудь верит тому, что я могу иногда слышать природу человека и знаю сколько-нибудь закон состояний, переходов, перемен и движений в душе человеческой, как наблюдавший пристально даже за своей собственной душою, что вообще редко делается другими, то да последует он хотя раз моему совету, именно следующему: не думать хотя два-три года о полноте, целости и постепенном логическом развитии идей в статьях своих больших или малых, какие случится писать ему. Поверьте, это не дается в такие годы и в такой поре душевного состояния. У него отразится повсюду только одно неясное стремление к ним, а их самих не будет.
Живой ему пример я. Я старее годами, умею более себя обуздывать, а при всем том сколько я натворил глупостей в моих сочинениях, именно стремясь к той полноте, которой во мне самом еще не было, хотя мне и казалось, что я очень уже созрел. И над многими местами в моих сочинениях, которые даже были похвалены одними, другие очень справедливо посмеялись; там есть очень много того, что похоже на короткую ногу в большом сапоге, а всего смешней в них претензии на то, чего в них покамест нет.
Итак, да прислушается К<онстантин> Сер<геевич> к моему совету. Это не совет, а скорее братское увещание человека, уже искусившегося и который хотел бы сколько-нибудь помочь своею собственною
141
бедою, обратив ее не в беду, а в пользу другому. Теперь «Москвитянин», как я слышал, перешел <к> Ив<ану> Вас<ильевичу> Кир<еевскому>. Вероятно, это возбудит во многих рвение к трудам. К<онстантин> Сер<геевич> может множество приготовить прекрасных филологических статей. Они будут интересны для всех. Это я могу сказать вперед, потому что я сам слушал его с большим удовольствием, когда он изъяснял мне производство многих слов. Но нужно, чтобы они написаны были слишком просто и в таком же порядке, как у него выходили изустно в разговоре, без всякой мысли о том, чтобы дать им целость и полноту. То и другое выльется само собою гораздо удовлетворительнее, чем тогда, если бы он о них думал. Он должен только заботиться о том, чтобы статья была как можно короче. Русский ум не любит, когда ему изъясняют что-нибудь слишком долго. Статья его чем короче и сжатей, тем будет занимательней. Не брать вначале больших филологических вопросов, то есть таких, в которых бы было разветвление на многие другие. Но раздробить их на отдельные вопросы, которые бы имели в себе неразделяемую целость, и заняться каждым отдельно, взяв его в предмет статьи. Словом, как делал Пушкин, который, нарезавши из бумаги ярлыков, писал на каждом по заглавию, о чем когда-либо потом ему хотелось припомнить. На одном писал: русская изба, на другом: Державин178, на третьем имя тоже какого-нибудь замечательного предмета, и так далее. Все эти ярлыки накладывал он целою кучею в вазу, которая стояла на его рабочем столе; и потом, когда случалось ему свободное время, он вынимал наудачу первый билет; при имени, на нем написанном, он вспоминал вдруг все, что у него соединялось в памяти с этим именем, и записывал о нем тут же, на том же билете, все, что знал. Из этого составились те статьи, которые напечатались потом в посмертном издании его сочинений, которые так интересны именно тем, что всякая мысль его там осталась живьем, как вышла из головы. (Из этих записок многие, еще интереснейшие, не напечатаны, потому что относились к современным лицам). Таким самым образом и Конст<антин> Сер<геевич> да напишет себе на бумажке всякое русское замечательное слово и потом тут же кратко и ясно его производство, и отдаст ее Ив<ану> В<асильевичу> К<иреевскому>. Журналист будет доволен, публика возбудится любопытством к предмету, для нее новому и незнакомому, а Кон<стантин> Серг<еевич> покажет, наконец, себя и скажет мне за это спасибо. Ибо, как ни посмотрю, приходится мне, а не кому-либо другому, натолкнуть его на дело. Чем ушибся, тем и лечись, говорится. А так как он опозорился в глазах света на мне (написавши статью о «М<ертвых> д<ушах>»), то мною же должен быть подтолкнут на прославление в глазах того же света.
142
Но вот беда, у Конст<антина> Серг<еевича> нет вовсе слога. Все, о чем ни выражается он ясно на словах, выходит у него темно, когда напишется на бумаге. Если бы он был в силах схватить тот склад речи, который выражается у него в разговоре, он был бы жив и силен в письме, стало быть имел бы непременно читателей и почитателей. Но это ему меньше возможно, чем кому-либо другому. Искусство следить за собою, ловить и поймать самого себя редкому дается. А слог все-таки ему нужно приобресть. Ему нужно непременно спуститься хотя двумя ступенями ниже с той педантской книжности, которая у нас образовалась и беспрестанно мешается с живыми и непедантскими словами. Есть один только для него способ, и если Кон<стантин> Сер<геевич> точно так умен, как я думаю, то он его не бросит. Что бы он ни писал, ему следует перед тем, как он принимается за перо, вообразить себе живо личность тех, кому и для кого он пишет. Он пишет к публике, личность публики себе трудно представить, пусть же он на место публики посадит кого-нибудь из своих знакомых, живо представит себе его ум, способности, степень понятливости и развития и говорит, соображаясь со всем этим и снисходя к нему, — слово его непременно будет яснее. Чем он возьмет менее понятливого человека, чем этот человек будет менее сведущ, тем он более выиграет. Лучше всего, если он посадит вместо публики самую маленькую свою сестрицу и станет ей рассказывать (это особенно будет полезно в филологических статьях и производствах слов, которые требуют необыкновенной ясности слога), и если он сумеет так рассказать или написать, что во время чтения маленькой его сестрице не будет скучно и все понятно, тогда смело можно печатать статью: она понравится всем: старикам, гегелистам, щелкоперам, дамам, профессорам и учителям, и всякий подумает, что писано для него. Притом, зная, что пишет маленькой сестрице, Конст<антин> Серг<еевич> никак не зарапортуется, и если бы случилось ему написать производство слов: муж и жена (что он производит очень умно, я бы его прямо списал с его слов), он бы удержался в одних филологических границах, тогда как, если бы села на место маленькой сестрицы хоть, положим, Ховрина, или кто другой, брошен бы был вдруг религиозный взгляд на брак и на высшее значение его, дело, конечно, тоже в своем роде умное, но годное для другой статьи. Словом, этот способ я предлагал Конст<антину> Серг<еевичу> как самый действит<ельный>, как бы он ни показался ему с виду ничтожным и незначущим. Я браню себя за свою недогадливость и глупость, что не хватился сам за него пораньше, я бы гораздо больше сказал дела и даже больше бы написал. Этот пустяк слишком важная вещь: только от него приобретается слог и получается физиогномия слога.
143
Это уже давно было сказано на свете, что слог у писателя образуется тогда, когда он знает хорошо того, кому пишет. Но если Кон<стантин> Серг<еевич> будет сметлив, то принесет много добра, в чем помоги ему бог.
Прочие ваши сыновья, если будут сметливы, то принесут тоже много добра. Жаль, что вы мне не описали, каким образом подвязался на ревизии Ив<ан> Сер<геевич>, хотя я уверен, что весьма умно, и внутренне порадовался вашему прибавлению: с достоинством мужа. Но все-таки скажите и Ив<ану> Серг<еевичу>, что если он будет сметлив и поступит таким образом (на какое бы ни послали следствие), что все до единого, и невинные и даже виноватые, и честные и взяточники, будут им довольны, то этот подвиг еще будет выше того, если б только одни оправданные были довольны. В теперешнее время нужно слишком много разбирать и рассматривать взяточников, иногда они бывают не совсем дурные люди, даже такие, которых может подвигнуть доброе увещание, особенно, если сколько-нибудь его узнаем во всех его обстоятельствах как семейных, так и всяких других, если к тому в прибавку узнаем природу человека вообще и потом в особенности природу русского человека и если вследствие всего этого узнаем, как его попрекнуть, пожурить или даже ругнуть таким образом, что он еще сам скажет спасибо, — то он сделает много добра. Если Ив<ан> Серг<еевич> смекнет (а может быть, отчасти он уже и смекнул), что действовать умирительно еще действительней, чем распекательно, и что внушить повсюду отвагу на добрые дела впредь еще лучше, чем картинное дело свое собственное, и что заставить человека, даже плутоватого, сделать доброе дело еще картиннее, чем заставить доброго сделать доброе дело, — словом, если он все это смекнет, то наделает много добра. Если Гр<игорий> Сер<геевич> смекнет все, что нужно смекнуть в городе Владимире, то наделает также много добра. Если узнает не только самую палату, но и весь Владимир, и не только весь Владимир, но даже источники всех рек, текущих со всех сторон губернии в палату. Если не пропустит никого из старых и умных чиновников и расспросит их обо всем и будет уметь расспросить их обо всем, да не пренебрежет тоже и глупых чиновников, узнает и об них что следует, да тоже и людей посторонних переберет, даже и купцов и мещан, и узнает таким образом даже и то, кто кого водит за нос, кто кого просто дурачит и, наконец, кто на кого или имеет, или может иметь влияние, — то наделает он много добра не только во Владимире, но даже и потом, где ему ни случится и на каком месте ему ни случится быть. Да и Ив<ану> <Сергеевичу> тоже не мешает весьма, с своей стороны, обратить внимание на эти же самые пункты.
144
Засим да будет это письмо вам поздравлением на Новый год, который стоит уже перед нами, вам, вместе с любезною вашею супругой, в сопровождении желания искренного иметь полное утешение от ваших деток, а сыновьям вашим (ибо женский пол не наше дело) тоже поздравленье, с желаньем искренним доставить вам это полное утешение. Ибо письмо собственно для них было и писано. А всем вместе желаю искренно приносить на всяком месте бытия пользу, побольше узнавать, расспрашивать и входить всем в положение всякого страждущего и помогать ему утешительн<ым> словом и советом (деньги же есть мертвая помощь, и помочь ими еще не много значит; они почти всегда играют ту же роль, что жидкость, лиемая в бездонную бочку).
Затем скажу аминь и попрошу вас узнать, во-первых, от Киреев<ского> Ив<ана> В<асильевича>, получил он от Жуковск<ого> стих<отворную> повесть, которую тот послал два дни тому назад, на имя Булгакова вместе с больш<им> письмом Авд<отье> Петр<овне> об «Одиссее»?179 Во-вторых, получил ли Шевырев мое письмо от 14 декабр<я>, в котором, между прочим, небольшое улучшение относительно дел по книге и ее продаже, о чем он вам должен сообщить? В-третьих, получил ли письмо Языков в ответ на присланную мне от кн. Вяз<емского> книжечку его стихотворений?180 В-четвертых, получил ли Погодин письмо, отправленное в одно время с вашим, хотя и написанное прежде (вам следует с ним видеться почаще; вы можете быть ему полезны во многом вашей беседою)? В-пятых, что делает мною постыднейшим образом обруганный и неисправнейший из всех доселе существовавших смертных, Михаил Семенович Щепкин? Которых всех, при этой верной оказии, поздравьте от всей моей души с Новым годом.
Затем прощайте до вашего ответа на это письмо.
Ваш Гоголь.
P. S. Напишите мне все о Погодине, как идет теперь его жизнь, каково его состояние души и вообще каковы его перемены во всем».