319

В. И. ЭРЛИХ

ПРАВО НА ПЕСНЬ

ГАГАРИНСКАЯ, 1, КВ. 12

Маленькая грязная улица, идущая от Невы.

На ней — рынок, булочная, парикмахерская и две пивных. Ларька с папиросами нет. Старая женщина, с бородавкой на губе, торгует ими на крыльце дома.

В угловом, выходящем на Неву доме (второй двор, направо) — квартира с большим коридором, огромной, как тронный зал, уборной, кабинетом, заваленным книгами снизу доверху, и длинной, разгороженной дубовой аркой столовой.

Квартира принадлежит Александру Михайловичу Сахарову.

В ней живут — жена Сахарова, брат его, дети и всегда кто-нибудь чужой. Приезжает иногда и сам Сахаров.

Приезжая, он обязательно проводит некоторое время в конце коридора, над огромными кипами книг, сваленных в кучу, и пытается решить их судьбу. Это — нераспроданные тиражи издательства «Эльзевир» — его детище. Здесь обрели покой: «Композиция лирических стихотворений» Жирмунского и бракованные экземпляры есенинского «Пугачева».

Февраль месяц. Тысяча девятьсот двадцать четвертый год1.

Стоит отвратительная, теплая, освещенная веками чахотки и насморка, зима.

ВОЛХВЫ

По Гагаринской бредут трое молодых людей. На них поношенные осенние пальто и гостинодворские кепки. Это — имажинисты. И не просто имажинисты, а члены

320

Воинствующего Ордена Имажинистов. Огромная разница! Они — левее и лучше.

Среди них есть даже один аврорец. Настоящий матрос, с настоящими шрамами и настоящими воспоминаниями о взятии дворца2.

В обычное время их объединяет: искренняя страсть к поэзии, вера в то, что существо поэзии — образ, и (дело прошлое) легкая склонность к хулиганству.

Но в данный момент крепче крепкого их приковала друг к другу застенчивость.

Она смела начисто различие их характеров и даже различие причин, которые гонят их теперь по одной дороге.

Они идут, крепко держа друг друга под руки и стараясь прийти как можно позже.

Ворота. Лестница. Дверь.

— Черт! Приехал или нет? Как ты думаешь?

— А кто его знает? Может и нет. Свои!

Они медленно идут через кухню в коридор, к вешалке.

На столике возле вешалки — шляпа. Можно зажечь свет. Шляпа — незнакомая. От нее за версту разит Европой. Переверни: клеймо — «Paris».

ЗНАКОМСТВО

Можно перейти на первое лицо.

Мы долго топчемся в коридоре, приглаживаем волосы, пиджаки и, наконец, робко, гуськом вползаем в столовую.

У окна стоит стройный, широкоплечий человек с хорошо подстриженным белокурым затылком.

Услышав шаги, он медленно поворачивается к нам.

Тягостное молчание.

Через минуту краска начинает заливать его лицо.

Он жмет нам руки и говорит:

— Есенин... Вот что... Пойдемте в пивную... там — легче.

Мы выходим смелее, чем вошли. Бог оказался застенчивее нас.

К вечеру мы — на ты. <...>

РЯЗАНЬ

Вечер.

Есенин лежа правит корректуру «Москвы кабацкой».

— Интересно!

— Свои же стихи понравились?

321

— Да нет, не то! Корректор, дьявол, второй раз в «рязанях» заглавную букву ставит!3 Что ж он думает, я не знаю, как Рязань пишется?

— Это еще пустяки, милый! Вот когда он пойдет за тебя гонорар получать...

— Ну, уж это нет! Три к носу, не угодно ли? Пальцы левой руки складываются в комбинацию. Кончив корректуру, он швыряет ее на стол и встает с дивана.

— Знаешь, почему я — поэт, а Маяковский так себе — непонятная профессия? У меня родина есть! У меня — Рязань! Я вышел оттуда и, какой ни на есть, а приду туда же! А у него — шиш! Вот он и бродит без дорог, и ткнуться ему некуда. Ты меня извини, но я постарше тебя. Хочешь добрый совет получить? Ищи родину! Найдешь — пан! Не найдешь — все псу под хвост пойдет! Нет поэта без родины!

СТИХИ

— Хорошие стихи Володя4 читал нынче. А? Тебе — как? Понравились? Очень хорошие стихи! Видал, как он слово в слово вгоняет? Молодец!

Есенин не идет, а скорей перебрасывает себя в другой конец комнаты, к камину. Кинув папиросу в камин, продолжает, глядя на идущую от нее струйку дыма:

— Очень хорошие стихи... Одно забывает! Да не он один! Все они думают так: вот — рифма, вот — размер, вот — образ, и дело в шляпе. Мастер. Черта лысого — мастер! Этому и кобылу научить можно! Помнишь «Пугачева»? Рифмы какие, а? Все в нитку! Как лакированные туфли блестят! Этим меня не удивишь. А ты сумей улыбнуться в стихе, шляпу снять, сесть — вот тогда ты мастер!..

— Они говорят — я от Блока иду, от Клюева. Дурачье! У меня ирония есть. Знаешь, кто мой учитель? Если по совести... Гейне — мой учитель! Вот кто! <...>

«ГУЛЯЙ-ПОЛЕ»

Утро.

Просыпаюсь оттого, что кто-то где-то, неподалеку от меня, злостно бубнит.

Подымаясь, вижу: Есенин в пижаме, босиком стоит возле книжного шкафа. Слышно только: сто один, сто два, сто три, сто четыре...

Подхожу к нему.

322

— Что ты делаешь?

— Погоди, не мешай! Сто восемь, сто девять, сто десять...

Лезу обратно.

Минуты через две:

— Кончил! «Полтаву» подсчитывал. Знаешь, у меня «Гуляй-поле» больше. Куда больше!

Кстати: отрывок из этой поэмы печатался в альманахе «Круг». Он же под заголовком «Ленин» вошел в собрание сочинений. Где хранится остальная часть поэмы — мне неизвестно5. <...>

ШЕРШЕНЕВИЧ

— Вадим умный! Очень умный! И талантливый! Понимаешь? С ним всегда интересно! Я даже думаю так: все дело в том, что ему не повезло. Мне повезло, а ему нет. Понимаешь? Себя не нашел! Ну, а раз не нашел... Я его очень люблю, Вадима!

КЛЮЕВСКИЙ ПЕРСТЕНЬ

Приходит утром ко мне, на Бассейную.

— А знаешь, мне Клюев перстень подарил! Хороший перстень! Очень старинный! Царя Алексея Михайловича!

— А ну покажи!

Он кладет руки на стол. Крупный медный перстень надет на большой палец правой руки.

— Так-с! Как у Александра Сергеевича?

Есенин тихо краснеет и мычит:

— Ыгы! Только знаешь что? Никому не говори! Они — дурачье! Сами не заметят! А мне приятно.

— Ну и дитё же ты, Сергей! А ведь ты старше меня. И намного.

— Милый! Да я, может быть, только этим и жив!..

Знаешь, я ведь теперь автобиографий не пишу. И на анкеты не отвечаю. Пусть лучше легенды ходят! Верно? <...>

323

В ПАРИЖ

Весна, слякоть.

С самого утра в бегах. Есенин и Сахаров собираются «скорым» в Москву.

Часам к четырем мы попадаем в ресторан на Михайловской. Налицо не менее полутора десятков представителей русской литературы. Понемногу хмелеют. Есенин кричит, поматывая головой:

— Что ты мне говоришь — Пильняк! Я — более знаменитый писатель, чем Пильняк! К черту Москву! В Париж едем!

Все соглашаются. Действительно, в Париж — лучше.

— Ну вот! А теперь я буду стихи читать!

Он читает долго и хорошо.

Наконец его прерывает Сахаров:

— Кончай, Сергей! На вокзал надо!

— К черту вокзал! Не хочу вокзал! Париж хочу!

Его долго уговаривают и объясняют, что в Париж тоже по железной дороге надо ехать.

Наконец он соглашается.

— Ну хорошо! Едем! Но только в Париж! Смотри, Сашка!

К самому отходу поезда поспеваем на вокзал.

Сахаров и Есенин на ходу вскакивают в вагон и отбывают6. <...>

ВОЗВРАЩЕНИЕ

Вернулся Есенин. Он помутнел и как-то повзрослел.

— Милый! Да ты никак вырос за три недели!

— Похоже на то. В деревне был... С Сашкой...

— Пил?

— Нет. Немного. Стихи хочешь слушать? «Возвращение на родину». Посвящается Сашке7.

После чтения:

— Слушай! А ведь я все-таки от «Москвы кабацкой» ушел! А? Как ты думаешь? Ушел? По-моему, тоже! Здорово трудно было!

И помолчав немного:

— Это что! Вот я поэму буду писать. Замеча-а-тельную поэму! Лучше «Пугачева»!

— Ого! А о чем?

324

— Как тебе сказать? «Песнь о великом походе» будет называться. Немного былины, немного песни, но главное не то! Гвоздь в том, что я из Петра большевика сделаю! Не веришь? Ей-богу, сделаю!8 <...>

СМЕРТЬ ШИРЯЕВЦА

— Да! Забыл сказать! Ширяевец-то ведь помер... Вот беда... Вместе сидели, разговаривали... Пришел домой и помер...

Он стучит кулаком по столу.

— Понимаешь? Хоронить надо, а оркестра нет! Я пришел в Наркомпрос: «Даешь оркестр», — говорю! А они мне: «Нет у нас оркестра!» — «Даешь оркестр, не то с попами хоронить буду!»

— Ну и что? Дали?

Он успокоенно кивает головой:

— Дали.

Через полчаса он читает стихи:

Мы теперь уходим понемногу
В ту страну, где тишь и благодать...

ПРИБЛУДНЫЙ

Приехал Приблудный. Ходит по городу в одних трусах. Выходим из дому — Есенин, я и голый Приблудный.

Есенин с первых же шагов:

— А знаешь, я с тобой не пойду! Не потому, что мне стыдно с тобой идти, а потому, что не нужно. Понимаешь? Не нужно! Ты что? Думаешь, я поверю, что ты из спортивных соображений голый ходишь? Брось, милый! Ты идешь голым потому, что это входит в твою программу! А мне это не нужно! Понимаешь? Уже не нужно! Ну так вот. Ты иди по левой стороне, а я — по правой.

С тем и расстались.

БЕЗДЕНЕЖЬЕ

До двенадцати — работает, не вылезая из кабинета («Песнь о великом походе»).

В двенадцать одевается, берет трость (обязательно трость) и выходит.

Непременный маршрут: набережная, Летний сад, Марсово поле и по Екатерининскому каналу в Госиздат.

325

В Госиздате сидит у Ионова до трех, до пяти.

Вечера разные: дома, в гостях.

На Гагаринской — пустая квартира. Сахаров в Москве, семья на даче.

Живем вместе.

Понедельник — нет денег.

Вторник — денег нет.

Среда — денег нет.

Четверг — нет денег.

И так вторую неделю.

Ежедневно, по очереди, выходим «стрелять» на обед.

Есенин, весело выуживая из камина окурок:

— А знаешь? Я, кажется, молодею! Ей-богу, молодею! И слегка растерянно:

— И пить не хочется...

ПУШКИН

— Ты посмотри! Ведь пили они не меньше нашего! Ей-ей, не меньше! А пьянели меньше! Почему?

— Не знаю.

— И я не знаю! То есть у меня есть одно соображение, только не знаю — верно ли? Я думаю, они и ели лучше нас! А?..

— Слушай! Как ты думаешь? Под чьим влиянием я находился, когда писал «Москву кабацкую»? Я сперва и сам не знал, а теперь знаю. Мне интересно, что ты скажешь.

— Люди говорят — Блока.

— Так то люди! А ты?

— А я скажу — Пушкина.

Он заглядывает мне в глаза и тычет кулаком в бок.

— А чего именно? Ну, ну!

— А я думаю, вот чего:

На большой мне, знать, дороге
Умереть господь судил9.

Есенин скачет, как кенгуру, и вопит на всю квартиру:

— Ай, умница! Вот умница! Первый человек понял! Ну и молодец! Только ты мне все-таки скажи, мне интересно, как ты догадался?

— А очень просто! У тебя на постели книжка лежит и открыта как раз на этих стихах.

326

— Та-а-ак...

Он медленно опускается на стул.

— Так! Значит, и ты не умница, и я дурак... Аминь... Ну, теперь давай искать курево! <...>

МЕЦЕНАТ

В комнату вползло маленькое, глистообразное существо. Вихлястое тельце, одетое в черный костюмчик, ножки, сжатые лакированными туфельками, беленькое личико в пенсне и голенькая, как пуля, головка. Профессия: отставной крупье. Социальное положение (в применении к нашим интересам): один из многочисленных знакомых Сахарова.

Войдя, он прежде всего осведомляется, почему мы дома.

— Денег нет, — объясняет Есенин.

— А ужин?

— Ужина нет.

— Почему?

— Нет денег!

Гость явно разочарован. Он долго бродит по комнате и что-то печально мурлычет. Но вдруг его личико проясняется. Он принимает независимый вид и обращается к нам:

— Вот что! Денег у меня тоже нет. Но у меня есть кредит. Клуб «Элит» на Петроградской стороне, знаете? Наверное знаете! Так вот, — там. Приглашаю ужинать. Согласны?

— Дурак не согласится! Идем!

До самого клуба мы идем пешком, ибо денег на трамвай у нас нет. Это — большая часть Французской набережной и Каменноостровский, вплоть до Большого проспекта.

Но ужин действительно превосходен: сытный, красивый, вкусный! Вино и фрукты в редком изобилии. Наш меценат выше всяких похвал. Он обвязал шею салфеткой и ест за троих. Когда он на минуту выходит в уборную, мы мечтательно гадаем: и куда в такого «червляка» столько лезет? Около трех часов ночи решаем идти домой.

Хозяин встает, снимает салфетку, не торопясь вытирает рот и, с грустью глядя на остатки стола, заявляет, что он пойдет распорядиться относительно счета.

Проходит десять минут, пятнадцать, двадцать.

Проходит полчаса. Как в воду канул.

По очереди выходим на поиски.

В конце концов положение выясняется, но от этого не

327

легче. Официант, заметив наше смущение, бродит волком. Чтобы успокоить его, спрашиваем еще бутылку вина.

Спасает нас Шмерельсон. Он отправляется куда-то, в другой конец города, где он, может быть, сумеет достать деньги.

К половине шестого мы свободны.

Вторично я встретил нашего благодетеля вечером 29 декабря 1925 года. Он шел за гробом и обливал слезами мостовую.

НА УЛИЦЕ

Саженный дядя лупит лошадь кнутовищем по морде. Есенин, белый от злости, кроет его по всем матерям и грозит тростью. Собирается толпа. Когда скандал ликвидирован, он снимает шляпу и, обмахиваясь ею, хрипит:

— Понимаешь? Никак не могу! Ну никак!

Проходим квартал, другой.

— А знаешь, кого я еще люблю? Очень люблю!

Он краснеет и заглядывает в глаза:

— Детей. <...>

ДЕТСКОЕ СЕЛО

Поезд еще не остановился, но мы соскакиваем на ходу и, с невероятным шумом, перебегаем платформу. Все мы вооружены китайскими трещотками и стараемся шуметь как можно больше. Но, выйдя на улицу, Есенин сразу принимает степенный вид и командует:

— Вот что! Сначала к Разумнику Васильичу! Повзводно! Раз! Два! Да! Чуть не забыл! К нему — со всем уважением, на которое мы способны! Марш!

Через четверть часа мы у Иванова-Разумника. Ласковый хозяин, умно посматривая на нас сквозь пенсне, слушает стихи и сосет носогрейку.

— Так-с... Так-с... (вдох). Пушкинизм у вас (выдох), друзья мои, самый явный! Ну что ж! (вдох). Это не плохо! (выдох). Совсем не плохо!

Перед уходом Есенин просит его сказать вступительное слово на вечере в Доме ученых.

Хозяин жмет руку и ласково посапывает:

— Скажу, скажу! Но только для вас, Сергей Александрович! Только для вас! Жаль, Федора Кузьмича10 нет, а то бы зашли! Очень жаль! Итак, до вечера!

328

Весь день околачиваемся в парке. С нами студенты местного сельскохозяйственного института. Приволокли откуда-то фотографа и снимают нас «в разных позах» на скамье памятника Пушкину-лицеисту. Раз сняли, другой. А потом — снова трещотки и ходьба по парку. И так до вечера. Полумертвые от скуки приходим в Дом ученых. Литературный вечер. После него еще скучнее, чем прежде. Наконец расходимся в разные стороны. Кто куда, а я — в общежитие института — спать. Рано утром отправляюсь в парк разыскивать своих. Один под кустом, другой — в беседке. Есенина нет. Дважды обойдя город, вижу его наконец на паперти собора. Он спит, накрывшись пиджаком, и чувствует себя, по-видимому, превосходно. <...>

БЕЗ ЗАГЛАВИЯ

Ричиотти звал Есенина райской птицей.

Может быть, потому, что тот ходил зимой в распахнутой шубе, развевая за собой красный шелковый шарф — подарок Дункан.

Помню, кто-то еще назвал его чернозубым ангелом. Когда он подолгу не чистил зубов, они у него чернели от курева.

Он был очень красив.

У него была легчайшая в мире походка и тяжелое большое лицо. Оно становилось расплывчатым, если он улыбался.

ТЕЛЕГРАММА

18 июля.

Сергею Александровичу Есенину. Поздравляем дорогого именинника. Подписи.

Он держит телеграмму в руке и растерянно глядит на меня.

— Вот так история! А я ведь в ноябре именинник! Ей-богу, в ноябре! А нынче — летний Сергей, не мой! Как же быть-то?

ПО ДОРОГЕ В МОСКВУ

Двухместное купе.

Готовимся ко сну.

— Да! Я забыл сказать тебе! А ведь я был прав!

— Что такое?

329

— А насчет того, что меня убить хотели. И знаешь кто? Нынче, когда прощались, сам сказал. «Я, — говорит, — Сергей Александрович, два раза к вашей комнате подбирался. Счастье ваше, что не один вы были, а то бы зарезал!»

— Да за что он тебя?

— А, так!.. Ерунда!.. Ну, спи спокойно!

МОСКВА

— Ну вот и Москва! <...>

На полпути к трамваю он останавливается.

— Слушай! Я не могу к Гале с такими руками ехать! Надо зайти в парикмахерскую.

Заходим.

Через полчаса, рассматривая чистые, подстриженные ногти:

— Вот ты сейчас и Галю увидишь! Она красивая! И Катю увидишь! У меня сестры обе очень красивые!

— Молчи уж! Наизусть знаю! И сестры у тебя красивые, и дети у тебя красивые, и стихи у тебя красивые, и сам ты — красавец!

Он сдвигает шляпу на затылок и вызывающе тянет:

— А что? Нет?

ПРИЕХАЛИ

Брюсовский переулок. Дом «Правды». Седьмой этаж. Четыре звонка.

— Вот это — Катя! А вот это — Галя! Идет, как на велосипеде едет! Обрати внимание! Вот что!.. Надо зайти в «Стойло». Никогда не видал? Пойдем покажу. Романтика жизни моей в нем, друг ты мой!

«СТОЙЛО»

Тверская. «Стойло Пегаса».

Огромный грязный сарай с простоватым, в форменной куртке, швейцаром, умирающими от безделья барышнями и небольшой стойкой, на которой догнивает десяток яблок, черствеет печенье и киснут вина.

Кто знает? Может быть, здесь когда-нибудь и обитала романтика.

330

Пока сидит Есенин, все — настороже. Никто не знает, что случится в ближайшую четверть часа: скандал? безобразие? В сущности говоря, все мечтают о той минуте, когда он наконец подымется и уйдет. И все становится глубоко бездарным, когда он уходит. <...>

ПОДАРОК

— Хочешь, подарок сделаю?

— Валяй, делай!

Есенин вытягивается на стуле и медленно цедит:

— Я виделся с Вадимом. Между прочим, он сказал мне, что ему понравились твои стихи.

— Ну, что ж? Я очень доволен...

— Что-о? Дурак ты, дурак! Вадим — умный! Понимаешь? Очень умный! И он прекрасно понимает стихи!

— Ты, я вижу, очень уважаешь его!

— Ого! Вадим — человек! Дружны мы с ним никогда не были. Но это совсем по другой причине. Понимаешь? У него всегда своя жизнь была, особенная. Литературно мы были вместе.

ССОРА

Мы в гостях у Георгия Якулова. Есенин волнуется: нет вина. Он подходит ко мне и диктует:

— Слушай! Сходи, пожалуйста, домой, возьми у Гали деньги и приходи сюда. Вина купишь по дороге.

Я смущен.

— Знаешь, Сергей... Мне не хочется...

— Не хочется?..

Я знаю, что еще секунда и он скажет слово, после которого я не смогу с ним встретиться.

Я молча поворачиваюсь и иду к двери.

Ночная Тверская. Бульвар.

Куда идти?

В Москве — Ричиотти и Шмерельсон. Ночуют у Шершеневича. Пойду к ним.

Шершеневич живет в маленьком одноэтажном флигельке.

Осторожно стучу в окно кабинета, где спят свои. Один из них, как спал — в подштанниках, открывает мне дверь. Оба рады, отбившийся от стада осел вернулся в стойло. Осторожно,

331

стараясь не шуметь, я раздеваюсь и ложусь между ними.

Утро. Стук в дверь и голос Юлии Сергеевны:

— Можно?

Натягиваем одеяло до подбородков.

— Войдите!

Она входит в комнату, с изумлением смотрит на нас и бежит обратно.

— Вадим! Вадим! Вставайте! Ваши имажинисты размножаются почкованием!

Наскоро одевшись, иду на Брюсовский.

Есенин молчалив и серьезен.

Не глядя на меня, надевает шляпу и открывает дверь, пропуская меня вперед.

Так же молча мы выходим на Тверскую и спускаемся в подвал для обычного завтрака.

После долгого молчания он подымает на меня глаза. Они печальны и почти суровы.

— Разве я оскорбил тебя?

Я молчу.

— Если так, прости!

Тут только я начинаю понимать, что я совершил гнусность. Я предал его, занятый мыслью о том, что обо мне подумает Якулов! Вспотев от стыда, я подымаюсь на ноги.

— Сергей! Если можешь, забудь вчерашний вечер! Я готов служить тебе.

Он тоже подымается и смотрит мне в глаза.

— У тебя есть полтинник?

— Есть.

— Дай мне!

Он берет деньги и выходит на улицу. Раньше, чем я успеваю сообразить, в чем дело, он возвращается и кладет передо мной коробку «Ducat».

— У тебя нет папирос...

ПРИТЧА О ЦИЛИНДРАХ

— Так-с... Хочешь притчу послушать?

— Сам сочинил?

— Ума хватит. Так вот! Жили-были два друга. Один был талантливый, а другой — нет. Один писал стихи, а другой — (непечатное). Теперь скажи сам, можно их на

332

одну доску ставить? Нет! Отсюда мораль: не гляди на цилиндр, а гляди под цилиндр!

Он закладывает левую руку за голову и читает:

Я ношу цилиндр не для женщин,
В глупой страсти сердце жить не в силе,
В нем удобней, грусть свою уменьшив,
Золото овса давать кобыле11.

— Хотел бы я знать, хорошие это стихи или плохие? <...>

МАЛЬБРУК В ПОХОД СОБРАЛСЯ

— Слушай! И слушай меня хорошо! Вот я, например, могу сказать про себя, что я — ученик Клюева. И это — правда! Клюев — мой учитель. Клюев меня учил даже таким вещам: «Помни, Сереженька! Лучший размер лирического стихотворения — двадцать четыре строки». Кстати: когда я умру, а это случится довольно скоро, считай, что ты получил это от меня в наследство. Но дело не в этом! Прежде всего: можешь ты сказать про себя, что ты — мой ученик?

— С глазу на глаз — могу.

— А публично?

— Только в том случае, если тебе сильно не повезет.

— Значит, никогда. Я — в сорочке родился. Вообще я что-то плохо тебя понимаю. Верней, не хочу понимать! Ну, да ладно! Во всяком случае я считаю себя обязанным (понимаешь? обязанным!) передать тебе все, что я знаю сам. Сегодня я тебя буду учить, как надо доставать деньги. Во-первых, я должен одеться.

Он с особенной тщательностью выбирает себе костюм, носки, галстук. Окончательно одевшись и дважды примерив перед зеркалом шляпу:

— Ну вот! А теперь я должен раздобыть себе на представительство. Идем к Гале!

Минуты через две честная трехрублевка ложится в задний карман его брюк.

— Есть! А теперь — пошли в парикмахерскую!

Выбритый и вымытый одеколоном он уверенно идет по Тверской, скосив глаз на свое отражение в витринах.

Раньше чем войти в издательство, он покупает коробку «Посольских».

— Имей в виду! Папиросы должны быть хорошими! Иначе ничего не выйдет!..

333

Через час он помахивает перед моим носом пачкой кредиток.

— Видал? Улыбается? Ну то-то! А приди я к ним в драных штанах да без папирос, не видать нам этих денег до приезда Воронского.

ЕЩЕ О ЛЕНИНГРАДЕ

Какой-то дурак из стихотворцев, отведя меня в сторону (мы были в редакции «Красной нови») и, очевидно, желая доставить мне удовольствие, сказал:

— Знаете, я вам очень сочувствую! Дружба с Есениным — неблагодарная вещь!

Вспоминаю. Было это еще в Ленинграде. Есенин среди бела дня привел меня в кавказский погребок на Караванной и угостил водкой. Это была первая настоящая водка в моей жизни, а потому через час я был «готов». Когда я наконец продрал глаза, был уже вечер. Есенин сидел рядом со мной на диване и читал газету. Нетронутая рюмка водки стояла перед ним на столе.

ПЕСНИ

Почему я раньше не вспомнил об этом?

Он все время поет.

Пел в Ленинграде, поет в Москве.

Иногда — бандитские, но чаще всего — обыкновенную русскую песню с обыкновенными словами. Поет ее он, поет Сахаров. Но лучше их обоих поет эту песню его сестра Катя.

Слова такие:

Это было дело
Летнею порою.
В саду канарейка
Громко распевала.
Голосок унывный
В саду раздается.
Это, верно, Саша
С милым расстается.
Выходила Саша
За новы ворота.
Говорила Саша
Потайные речи:
— Куда, милый, едешь.
Куда уезжаешь?

334

На кого ты, милый,
Меня покидаешь?
— На себя, на бога.
Вас на свете много!
Не стой надо мною.
Не обливай слезою.
А то люди скажут,
Что я жил с тобою!
— Пускай они скажут,
А я не боюся.
Кого я любила,
С тем я расстаюся!12

В Москве он подцепил новую. В этой ему больше всего нравится строфа:

Я любил вас сердцем
И ласкал душою.
Вы же, как младенцем,
Забавлялись мною.

Он поет ее с надрывом, закрыв глаза и поматывая головой.

«ГОСТИНИЦА ДЛЯ ПУТЕШЕСТВУЮЩИХ В ПРЕКРАСНОМ»

Мы выходим из «Стойла». Он идет некоторое время молча, углубленный в газету, затем, не глядя, спрашивает:

— О чем с тобой говорил Грузинов?

— Об участии нашем, ленинградцев, в «Гостинице».

— Ну и что?

— Ничего. Я сказал, что за других я не ответчик, а сам буду участвовать в журнале только в том случае, если мы войдем соредакторами. Разумеется, попытаюсь повлиять и на других13.

— Так. А ты не думаешь, что они твое поведение поймут как результат моего влияния?

— Думаю.

— Боишься?

— Не слишком.

— Ну, смотри! Мне-то есть где печататься и без них. А ты что делать будешь?

— Ничего.

— Заладила сорока Якова! «Ничего, ничего!» Что ж, мне для тебя специальный журнал открывать? Ты смотри, дурака не валяй! Ты что думаешь, непризнанный гений?

335

Так имей в виду, что непризнанных гениев в этом мире не бывает! Это, брат, неудачники выдумали! Хм... А ребятам, пожалуй, скажи, чтобы действительно не торопились в «Гостиницу» идти! Я, пожалуй, и в самом деле журнал открою!..

ГАЛЯ

— Сергей Александрович! Костюмы ваши в полном порядке! Починены, вычищены! Имейте в виду!

— Та-а-ак...

Он медленно поворачивается ко мне.

— Запомнишь, что я тебе сейчас скажу?

— Запомню.

— Ну так вот! Галя — мой друг! Больше, чем друг! Галя — мой хранитель! Каждую услугу, оказанную Гале, ты оказываешь лично мне! Аминь?

— Аминь.

ЕРМАКОВКА

В этот вечер наше внимание привлекла к себе «Ленинградская пивная» на Тверской. Есенину было приятно, что она — Ленинградская. Казин любил пляску, а она славилась плясунами, значит — согласен. Никитин заявил, что, если правая половина вывески не лжет, он тоже согласен. Спутницам нашим, по их собственному признанию, было глубоко безразлично, в каком кабаке мы проведем время. И потому мы — вошли.

Не успели мы как следует насладиться музыкой, грохотом и пляской, в пивную вошел человек. Он подошел к нашему столу и поздоровался с одной из наших дам. Наружность этого человека достойна описания. Он был очень невысок, худощав и в обращении скромен. У него было изможденное и невыразительное лицо, скрытный и тихий голос. Сильно поношенная, широкополая шляпа и плащ, скрепленный на груди позолоченной цепью с пряжками, изображающими львиные головы. В окружении советской Москвы от него несло средневековьем. Если бы сейчас, в 1928 году, меня долго и сильно пытали, я бы, пожалуй, не выдержал и признался, что у него на шляпе было петушиное перо.

Я перегнулся к Есенину.

— У него под плащом шпага!

— Карлос! — подтвердил Есенин. — Или нет. Камоэнс! Он очень худ.

336

— А может быть — черт?

— Может быть, и черт! Скорей всего!

— Нет! Скорей всего — бывший учитель Коммерческого училища.

— И то верно! Тише...

Незнакомец оказался воспитателем детского дома. Он в свое время заинтересовался периодическим бегством из детского дома и периодическим же возвращением в него своих воспитанников. Он проследил их и таким образом вошел в соприкосновение с миром блатных. Теперь он прекрасно знает их и пользуется их полным доверием. Если мы хотим, то он может свести нас с ними и таким образом пополнить наш литературный багаж. Кончил он свой рассказ предложением ехать в Ермаковку.

— Куда?

— В Ермаковку! В Москве есть Ермаков переулок. В этом переулке есть большой ночлежный дом, а в просторечии — Ермаковка.

— А удобно это? Не примут ли они нас за агентов? Тогда ведь мы ничего не узнаем!

— На этот счет будьте спокойны! Меня знают.

И мы поехали.

Тверская, Мясницкая, Рязанский вокзал и дальше за ним — Ермаков переулок и семь этажей ночлежки.

Сначала мужчины. Они — умны, ироничны, воспитанны. Приветливы в меру. Спокойно, как профессионалы, говорят о своем деле. К одному из них, мальчику лет четырнадцати, Казин пристает с просьбой показать свое искусство. Мальчишка скалит белые зубы и отказывается. Есенин читает им «Москву кабацкую». Им нравится, но они не потрясены. Когда мы собираемся уходить, тот же мальчишка подходит к Казину и возвращает ему бумажник, платок, карандаш. Он вытащил их во время чтения.

Переходим к женщинам. Здесь совсем другое. На всех лицах — водка и кокаин. Это уже не жилище, а кладбище человеческого горя. Обычна — истерика. На некоторое время выхожу в коридор. Возвращаюсь, услышав голос Есенина. Встав между койками, он читает стихи.

Какой-то женский голос визжит:

— Молча-а-ать! Идите к такой-то матери вместе со своими артистами!

Остальные шикают и водворяют молчание.

Есенин читает.

Одна из женщин подходит к нему и вдруг начинает рыдать. Она смотрит на него и плачет горько и безутешно.

337

Он потрясен и горд.

Когда мы выходим в коридор, он берет меня за руку и дрожащими губами шепчет:

— Боже мой! Неужели я так пишу? Ты посмотри! Она — плакала! Ей-богу, плакала!

Снова мужчины.

Мы начинаем прощаться.

Один из них подходит к нашим дамам и, с сожалением глядя на их испорченные туфли (был дождь), говорит:

— До чего вам хотелось познакомиться с нами! Вот и туфельки испортили! Ну, ничего! Вы дайте мне ваш адрес, и я вам на дом доставлю новые!

Тягостное молчание.

— Может быть, вам неудобно, чтобы я приходил лично? Так вы будьте спокойны! Я с посыльным пришлю!

У самых выходных дверей мы встречаем женщину, что плакала, слушая Есенина.

Он подходит к ней и что-то ей говорит.

Она молчит.

Он говорит громче.

Она не отвечает.

Он кричит.

Та же игра.

Тогда он обращается к остальным.

Остальные подходят и охотно разъясняют:

— Она глухая!

Стоит ли говорить, что на следующий день наш вожатый оказался совсем не учителем, а одним из ответственных работников МУРа?14

МАЛАХОВКА

Подмосковная дача.

Хозяин — Тарасов-Родионов.

В числе гостей — Березовский, Вардин, Анна Абрамовна Берзинь, позднее — ненадолго — Фурманов.

Есть такая песня:

Умру я, умру я.
Похоронят меня.
И никто не узнает,
Где могила моя.

Вардину очень нравится эта песня, но он никак не может запомнить слов. Он бродит по садику и поет:

338

Умру я, умру я.
Умру я, умру я.
Умру я, умру я.
Умру я, умру-у!..

Есенин ходит за ним по пятам и, скосив глаза, подвывает.

Спать лезем на сеновал — Есенин, Вардин и я. Сена столько, что лежа на спине можно рукой достать до крыши.

Первое, что мы видим, проснувшись поутру: почтенных размеров осиное гнездо в полуаршине над нами.

А лестницу от сеновала на ночь убрали.

Хорошо, что мы спим спокойно.

КАНУН

«Стойло» в долгах.

Света нет.

«Гостей» нет.

Денег нет.

Где причина, а где следствие — определить невозможно.

Упокой, господи!

Есенина тянет в деревню. Он накупил кучу удочек (со звонками и без звонков) и мечтает о рыбной ловле.

У меня поломана рука.

Надо ехать.

В одиннадцать тридцать влезаем в вагон.

Есть попутчики: компания молодых пролетарских поэтов.

Есенин, горячась, объясняет:

— Что вы там кричите: «Есенин, Есенин...» В сущности говоря, каждое ваше выступление против меня — бунт! Что будет завтра, — мы не знаем, но сегодня я — вожак!

Ночь (весьма неуютная). Рассвет. Станция «Дивово».

Поезд не останавливается.

Есенин, Катя Есенина, Приблудный на ходу соскакивают и исчезают за станционным бараком.

Я еду дальше: Рязань — Рузаевка — Инза — Симбирск, ныне — Ульяновск.

РАЗЛУКА

С 4 сентября я в Ленинграде. Один. Что у меня осталось от Есенина? — Красный шелковый бинт, которым он перевязывал кисть левой руки, да черновик «Песни о великом походе».

339

Кстати о бинте. Один ленинградский писатель, глядя как-то на руки Есенина, съязвил: — У Есенина одна рука красная, а другая белая.

Я не думаю, что он был прав.

Дружба — что зимняя дорога. Сбиться с нее — пустяк. Особенно ночью — в разлуке. На Волге, как только лед окрепнет, выпадет снег и пробегут по нему первые розвальни, начинают ставить вешки. Ставят их ровно, сажени на две одна от другой. Бывает — метель снегу нанесет, дорогу засыпет, вот тогда по вешкам и едут.

Были и у нас свои вешки. Ставила нам их Галина Артуровна Бениславская. Не на две сажени, пореже, но все-таки ставила. По ним-то мы и брели, вплоть до июня 25 года. Где те вешки, по которым шел Есенин, не знаю. Мои — при мне.

Теперь, при повторном хождении по тому же пути, мне хочется поставить их перед собой. Не знаю для чего. Может быть, как и тогда, для того, чтобы не сбиться с дороги.

13 ноября 24 г. 15

...От С. А. Вам привет, просит Вас писать ему, сам же не пишет, потому что потерял ваш адрес. Я ему сообщила, вероятно, скоро напишет. Сейчас он в Тифлисе, собирается в Персию (еще не ездил). Говорит сам и другие о нем — чувствует себя недурно. Пишет. Прислал кое-что из новых стихов. Прислал исправленную «Песнь о великом походе». Просит поправки переслать Вам16.

Поправки к «Песне о великом походе»:

1. А за синим Доном
    Станицы казачьей
    В это время волк ехидный
    По-кукушьи плачет.
    Говорит Корнилов
    Казакам поречным...
    (вместо: Каледин).
2. Ах, яблочко
    Цвета милого.
    Бьют Деникина.
    Бьют Корнилова...
    (вместо: Уж, ты подъедено
    ...... Каледина).
3. От полуночи
    До синя утра

340

    Над Невой твоей
    Бродит тень Петра.
    Бродит тень Петра,
    Грозно хмурится
    На кумачный цвет
    В наших улицах,
    (вместо: и любуется).

«26» переименовать в «36», соответственно изменив в тексте.

Г. Бениславская.

12 декабря 24 г.

...Сергей сейчас в Батуме. Прислал телеграмму с адресом, но моя соседка умудрилась потерять эту телеграмму. Так что писать приходится на ощупь. Хорошее дело, не правда ли? Он будто здоров, пишет. Последние стихи прислал. Одно мне очень нравится, это — «Русь уходящая». Будет, вероятно, в «Красной нови». Доверенность, напишу Сергею, чтобы выслал на Ваше имя.

Г. Бениславская.

15 декабря 24 г.

...Сергей сейчас в Батуме. (Батум, отделение «Зари Востока», Есенину.) Пробудет там, вероятно, дней десять, а может быть, и более. Написала ему, чтобы выслал доверенность Вам и указал, ему или нам посылать деньги, т. к. не знаю: не нужны ли они ему. В таком случае мы здесь как-нибудь устроимся.

Г. Бениславская.

21 января 25 г.

...«Бакинский рабочий» издал книжку «Русь советская». Туда вошло все, начиная с «Возвращения на родину» и кончая «Письмами». Сам Сергей Александрович что-то замолчал. Перед тем часто нас баловал, а сейчас ни гугу. Вот «36» и книжку «Круга» посылаю.

Г. Бениславская.

24 марта 25 г.

...А Сергей Александрович уже 3 недели здесь. Стихи хорошие привез. Ну, тысячу приветов.

Галя.

341

...Три к носу. Ежели через 7—10 дней я не приеду к тебе, приезжай сам.

Любящий тебя С. Есенин.

30 марта 25 г.

...Посылаю эти письма, как библиографическую редкость. 27 марта Сергей укатил в Баку, неожиданно, как это и полагается.

Галя.

В мае месяце я узнал из газет, что у Есенина горловая чахотка.

ЗАКАТ

Июнь 25 года. Первый день, как я снова в Москве. Днем мы ходили покупать обручальные кольца, но почему-то купили полотно на сорочки. Сейчас мы стоим на балконе квартиры Толстых (на Остоженке) и курим. Перед нами закат, непривычно багровый и страшный. На лице Есенина полубезумная и почти торжествующая улыбка. Он говорит, не вынимая изо рта папиросы:

— Видал ужас?.. Это — мой закат... Ну пошли! Соня ждет.

(Софья Андреевна Толстая — его невеста.)

КАЧАЛОВ

Мы стоим на Тверской. Перед нами горой возвышается величественный, весь в чесуче Качалов.

Есенин держится скромно, почти робко.

Когда мы расходимся, он говорит:

— Ты знаешь, я перед ним чувствую себя школьником! Ей-богу! А почему, понять не могу! Не в возрасте же дело! <...>

ОБЕД

— Слушай, кацо! Ты мне не мешай! Я хочу Соню подразнить.

Садимся обедать.

Он рассуждает сам с собой вдумчиво и серьезно:

— Интересно... Как вы думаете? Кто у нас в России все-таки лучший прозаик? Я так думаю, что Достоевский! Впрочем, нет! Может быть, и Гоголь. Сам я предпочитаю Гоголя. Кто-нибудь из этих двоих. Что ж там? Гончаров... Тургенев... Ну, эти — не в счет! А больше и нет. Скорей всего — Гоголь.

342

После обеда он выдерживает паузу, а затем начинает просить прощения у Софьи Андреевны:

— Ты, кацо, на меня не сердись! Я ведь так, для смеху! Лучше Толстого у нас все равно никого нет. Это всякий дурак знает.

ДОМОЙ

— Слушай, кацо! Я хочу домой! Понимаешь! Домой хочу! Отправь меня, пожалуйста, в Константиново! Ради бога, отправь!

Едем на Рязанский вокзал.

Покупаю билет.

Он в это время пишет письма.

— Вот это — отдай Соне! Я ей все объяснил. А это — Анне Абрамовне. Да скажи, что я ей очень верю, совсем верю, но слушаться я ее не могу. Никого я не могу слушаться. Понимаешь?17

Через три дня он снова в Москве.

ПОЭЗИЯ

Если он не пишет неделю, он сходит с ума от страха.

Есенин, не писавший в свое время два года, боится трехдневного молчания.

Есенин, обладавший почти даром импровизатора, тратит несколько часов на написание шестнадцати строк, из которых треть можно найти в старых стихах18.

Есенин, помнивший наизусть все написанное им за десять лет работы, читает последние стихи только по рукописи. Он не любит этих стихов.

Он смотрит на всех глазами, полными безысходного горя, ибо нет человека, который бы лучше его понимал, где кончается поэзия и где начинаются только стихи.

Утром он говорит:

— У меня нет соперников, и потому я не могу работать.

В полдень он жалуется:

— Я потерял дар.

В четыре часа он выпивает стакан рябиновой, и его замертво укладывают в постель.

В три часа ночи он подымается, подымает меня, и мы идем бродить по Москве.

Мы видим самые розовые утра. Домой возвращаемся к чаю.

343

МОСКВА-РЕКА

Пятый час утра.

Мы лежим на песке и смотрим в небо.

Совсем не московская тишина.

Он поворачивается ко мне и хочет говорить, но у него дрожат губы, и выражение какого-то необычайно чистого, почти детского горя появляется на лице.

— Слушай... Я — конченый человек... Я очень болен... Прежде всего — малодушием... Я говорю это тебе, мальчику... Прежде я не сказал бы этого и человеку вдвое старше меня. Я очень несчастлив. У меня нет ничего в жизни. Все изменило мне. Понимаешь? Все! Но дело не в этом... Слушай... Никогда не жалей меня! Никогда не жалей меня, кацо! Если я когда-нибудь замечу... Я убью тебя! Понимаешь?

Он берет папироску и, не глядя на меня, закуривает. <...>

СОБРАНИЕ СОЧИНЕНИЙ

— Госиздат купил. У меня и у Маяковского19. Приятно будет перелистывать, а? Как ты думаешь? По-моему — приятно! Вот только переделать кое-что надо. Я тут кое-где замены сделал, да не знаю, хорошо ли. Помнишь, у меня было:

Славься тот, кто наденет перстень
Обручальный овце на хвост.

Я думаю переделать. Что ты скажешь?

— По-моему, не стоит. Слово не воробей.

— Так-то так, да овца-то мне теперь не к лицу! Старею я, вот в чем дело! Я и «Сорокоуст» подчистил20. <...>

КОТЕНОК

В той же пивной.

Уборщица дарит нам крохотного котенка.

Есенин с нежностью берет его на руки.

— Куда же мы его понесем? Знаешь что? Подарим его Анне Абрамовне! А?

— Подарим.

— Едем в Госиздат!

Прежде всего нас высаживают из трамвая. Садимся на второй. Высаживают из второго.

344

— Нельзя, граждане, с животными!

— Да какое же это животное? Капля!

— Раз мяучит, значит, не капля! Нельзя.

Соображаем довольно долго.

— Нашел.

Мы покупаем газету, делаем из нее фунтик, в фунтик кладем котенка и лезем в вагон.

Все в порядке.

Мы спокойно доезжаем до Страстной.

На Страстной котенок начинает кричать, и мы — снова на улице.

Делать нечего, идем пешком.

На Тверской мы заходим в галантерейный магазин и навязываем на шею котенка розовый бант.

Через четверть часа мы в Госиздате.

Обряд дарения проходит спокойно и величаво.

КОНСКИЙ ТОРГ

Раннее утро. Базар в Замоскворечье. Лошади стоят в ряд, привязанные к столбам, и понуро жуют губами. Бродят кузнецы. Снуют собаки. Изредка зазвенит слепень. До чего это все не похоже на город!

Есенин с видом знатока осматривает каждую лошадь. Мнет уши, треплет хвосты. Он изнемогает от наплыва нежности самой сентиментальной. С трудом заставив себя уйти, он еще несколько раз оборачивается и радостно стонет:

— До чего хорошо! Боже мой! До чего хорошо! Уходить не надо!

По дороге заходим в трактир чай пить.

Возле нас сидит невероятно грязный, оборванный субъект и считает деньги. На столике перед ним гора меди. Сосредоточенно и хмуро пересчитывает он сотни копеек, семишников, пятаков. Есенин, удивленно раскрыв глаза:

— Слушай! Да тут на самый скромный подсчет и то рублей тридцать набежит. Недурен гонорар! Уж не пойти ли и нам стрелять? А? Да ты посмотри — до чего жаден! Даже руки дрожат.

У субъекта действительно дрожат руки.

БЮСТ

Коненков в Америке.

В его мастерской работают ученики.

Мастерская — высоченный пустой сарай. В потолок

345

упирается статуя Ленина — последняя работа. Делают ее по модели Коненкова его помощники.

Дворник и друг Коненкова — Василий Григорьевич21 — показывает нам оставшиеся работы, рассказывает о самом Коненкове и наконец вручает нам глиняный бюст Есенина — то, зачем мы пришли.

Когда мы выходим на улицу, Есенин задумчиво оглядывает ворота:

— Гениальная личность!

И тяжело вздыхая:

— Ну вот... Еще с одной жизнью простился. А Москва еще розовая... Пошли!

ВАГАНЬКОВО

Мы медленно идем по Пресне.

— Ты знаешь... Я — свинья! С самого погребения Ширяевца я ни разу не был на его могиле! Это был замечательный человек! Прекрасный человек! И, как все мы, очень несчастный. Вот погоди, придем на кладбище, я расскажу тебе про него одну историю. Сядем на могилу и расскажу.

У ворот мы покупаем два венка из хвои.

— Вот так. Положим венки, сядем, помолчим, а потом я тебе и расскажу. Ну, пойдем искать!

Мы дважды обходим все кладбище. Могилы нет.

Он останавливается и вытирает пот.

— Вот история! Понимаешь? Сам хоронил! Сам место выбирал... А найти не могу... Давай отдохнем, а потом — снова...

Присаживаемся отдохнуть.

Вдруг он подымается и, к чему-то прислушиваясь, идет в кусты. Я — за ним.

— Слушай...

Неподалеку от нас, в ограде, стоит священник, в облачении, и служит.

Прислушиваемся.

— Государя императора Николая Александровича... Государыни императрицы Александры Фео-о-доровны... Его императорского высочества...

На Есенине нет лица.

— Вот... вот это здорово! Здесь, в советской Москве, в тысяча девятьсот двадцать пятом году! Господи боже мой! Что ж это такое?

346

Мы ждем. Когда кончается служба и священник, загасив кадило, выходит за ограду, мы подходим к нему. Есенин вежливо, снимая шляпу:

— Будьте любезны! Вы не можете нам сказать, чья эта могила?

— Амфитеатрова.

В один голос:

— Писателя?

— Нет. Протоиерея Амфитеатрова, отца писателя.

Он поворачивается к нам спиной и медленно уходит. Солнце начинает жарить всерьез.

Мы возвращаемся к нашей первоначальной цели. Ищем порознь, долго и трудно. Наконец я слышу голос Есенина:

— Нашел! Иди сюда!

Он отбирает у меня венок и вместе со своим кладет на могилу. Мы садимся рядом.

Помолчав, он начинает рассказ. Он рассказывает медленно и любовно, прислушиваясь к каждому своему слову и заполняя паузы жестами. Он говорит о девушке, неумной и нехорошей, о человеческой судьбе и о бедном сердце поэта. Когда он кончает рассказ, мы оба встаем и подходим к кресту. И здесь я вижу, что он вдруг смертельно бледнеет.

— Милый! Что с тобой?

Он молча показывает на крест.

«Здесь покоится режиссер...»

Мы сидели на чужой могиле.

— Нет! Ты понимаешь в чем дело? Они продали его могилу! У него нет могилы! У него украли могилу! Сволочи! Сукины дети! Опекуны! Доглядеть не могли? Ну, погоди! Я им покажу! Помяни мое слово!

Он летит в Дом Герцена «показывать». <...>

ЯЗЫК

Он второй день бродит из угла в угол и повторяет стихи:

Учитель мой — твой чудотворный гений,
И поприще — волшебный твой язык.
И пред твоими слабыми сынами
Еще порой гордиться я могу,
Что сей язык, завещанный веками,
Любовней и ревнивей берегу...

— А? Каково? Пред твоими слабыми сынами! Ведь это он про нас! Ей-богу, про нас! И про меня! Не пиши на

347

диалекте, сукин сын! Пиши правильно! Если бы ты знал, до чего мне надоело быть крестьянским поэтом! Зачем? Я просто — поэт, и дело с концом! Верно?

ЛАСТОЧКА

Вечер.

Мы стоим на Москве-реке возле храма Христа-спасителя.

Ласточка с писком метнулась мимо нас и задела его крылом за щеку.

Он вытер ладонью щеку и улыбнулся.

— Смотри, кацо: смерть — поверье такое есть, — а какая нежная!

ОТЪЕЗД

— Вот что! Ты уехать хочешь? Уезжай! Теперь не держу. Хотел я, чтобы ты у меня на свадьбе был, да теперь передумал. Запомни только: если я тебя позову, значит, надо ехать. По пустякам тревожить не стану. И еще запомни: работай, как сукин сын! До последнего издыхания работай! Добра желаю! Ну, прощай! Да! Вот еще: постарайся не жениться! Даже если очень захочется, все равно не женись! Понял?

ВТОРАЯ РАЗЛУКА

26. VII—25.

Открытое  письмо  от  Софьи  Андреевны  Толстой.

Ростов  н/Д.  Вокзал.

Приписка  Есенина:

Милый  Вова,
Здорово.
У  меня — не  плохая
«Жись»,
Но  если  ты  не  женился,
То  не  женись.

                                Сергей.

Сентябрь.

Узнаю: Есенин разбил, сбросив с балкона, коненковский бюст22.

Ноябрь.

Захожу как-то в Союз писателей на Фонтанке. Кто-то сообщает:

348

— Есенин в Питере. Ищет вас. Потерял адрес.

По привычке иду на Гагаринскую.

Он действительно был, искал, не нашел, уехал.

Декабрь, 7-е.

Телеграф: «Немедленно найди две-три комнаты. 20 числах переезжаю жить Ленинград. Телеграфируй. Есенин».

ЧЕТВЕРГ23

С утра мне пришлось уйти из дому.

Вернувшись, я застал комнату в некотором разгроме: сдвинут стол, на полу рядком три чемодана, на чемоданах записка:

«Поехал в ресторан Михайлова, что ли, или Федорова? Жду тебя там. Сергей».

Выхожу.

У подъезда меня поджидает извозчик.

— Федоров заперт был, так они приказали везти себя в «Англетер». Там у них не то приятель живет, не то родственник.

Родственником оказался Г. Ф. Устинов, приятель Есенина, живший в сто тридцатом номере гостиницы.

Есенина я застал уже в «его собственном» номере в обществе Елизаветы Алексеевны Устиновой и жены Григория Колобова, тоже приятеля Есенина по дозаграничному периоду.

Сидели не долго.

Я поехал домой, Есенин с Устиновой — по магазинам (предпраздничные покупки).

Перед уходом пробовал уговорить Есенина прожить праздники у меня на Бассейной.

Ответ был следующий:

— Видишь ли... Мне бы очень хотелось, чтобы эти дни мы провели все вместе. Мы с Жоржем (Устинов) ведь очень старые друзья, а вытаскивать его с женой каждый день на Бассейную, пожалуй, будет трудновато. Кроме того, здесь просторнее.

Вторично собрались часа в четыре дня. В комнате я застал, кроме упомянутых, самого Устинова и Ушакова (журналист, проживавший тут же, в «Англетере»). Несколько позже пришел Колобов. Дворник успел к тому

349

времени перевезти вещи Есенина сюда же. К девяти мы остались одни.

Часов до одиннадцати Есенин говорил о том, что по возрасту ему пора редактировать журнал, как Некрасову, о том, что он не понимает и не хочет понимать Анатоля Франса, и о том, что он не любит писем Пушкина.

— Понимаешь? Это литература! Это можно читать так же, как читаешь стихи. Порок Пушкина в том, что он писал письма с черновиками. Он был больше профессионалом, чем мы.

Говорили о Ходасевиче.

Из двух стихотворений — «Звезды» и «Баллада» — Есенин предпочел первое.

— Вот дьявол! Он мое слово украл! Ты понимаешь, я всю жизнь искал этого слова, а он нашел.

Слово это: жидколягая.

— А «Баллада»?

— Нет, «Баллада» не то! Это, брат, гофманщина! А вот первое — прелесть!

Незаметно заснули.

ПЯТНИЦА

Проснулись мы часов в шесть утра.

Первое, что я услышал от него в этот день:

— Слушай, поедем к Клюеву!

— Поедем.

— Нет верно, поедем?

— Ну да, поедем. Только попозже. Кроме того, имей в виду, что адреса его я не знаю.

— Это пустяки! Я помню... Ты подумай только: ссоримся мы с Клюевым при встречах кажинный раз. Люди разные. А не видеть его я не могу. Как был он моим учителем, так и останется. Люблю я его.

Часов до девяти лежа смотрели рассвет. Окна номера выходили на Исаакиевскую площадь. Сначала свет был густой синий. Постепенно становился реже и голубее. Есенин лежа напевал:

Синий свет, свет такой синий...24

В девять поехали. Пришлось оставить извозчика и искать пешком. Мы заходили в десятки дворов. Десятки дверей захлопывались у нас под носом. Десятки жильцов орали, что никакого Клюева, будь он трижды известный писатель (а на последнее Есенин очень напирал в объяснениях),

350

они не знают и знать не хотят. Номер дома, как водится, был благополучно забыт. Пришлось разыскать автомат и по телефону узнать адрес.

Подняли Клюева с постели. Пока он одевался, Есенин взволнованно объяснял:

— Понимаешь? Я его люблю! Это мой учитель. Ты подумай: учитель! Слово-то какое!

Несколько минут спустя:

— Николай! Можно прикурить от лампадки?

— Что ты, Сереженька! Как можно! На вот спички!

Закурили. Клюев ушел умываться. Есенин, смеясь:

— Давай подшутим над ним!

— Как?

— Лампадку потушим. Он не заметит! Вот клянусь тебе, не заметит.

— Нехорошо. Обидится.

— Пустяки! Мы ведь не со зла. А так, для смеха.

Потушил.

— Только ты молчи! Понимаешь, молчи! Он не заметит.

Клюев действительно не заметил.

Сказал ему Есенин об этом и просил у него прощения уже позже, когда мы втроем вернулись в гостиницу. Вслед за нами пришел художник Мансуров.

Есенин читал последние стихи.

— Ты, Николай, мой учитель. Слушай.

Учитель слушал.

Когда Есенин кончил читать, некоторое время молчали. Он потребовал, чтобы Клюев сказал, нравятся ли ему стихи.

Умный Клюев долго колебался и наконец съязвил:

— Я думаю, Сереженька, что, если бы эти стихи собрать в одну книжечку, они стали бы настольным чтением для всех девушек и нежных юношей, живущих в России.

Ничего другого, по совести, он не мог и сказать.

Есенин помрачнел.

Ушел Клюев в четвертом часу. Обещал прийти вечером, но не пришел.

Пришли Устиновы. Елизавета Алексеевна принесла самовар. С Устиновыми пришел Ушаков и старик писатель Измайлов. Пили чай. Есенин снова читал стихи, в том числе и «Черного человека». Говорил:

— Снимем квартиру вместе с Жоржем. Тетя Лиза (Устинова) будет хозяйка. Возьму у Ионова журнал. Работать буду. Ты знаешь, мы только праздники побездельничаем, а там — за работу.

351

Перед сном снова беседа:

— Ты понимаешь? Если бы я был белогвардейцем, мне было бы легче! То, что я здесь, это — не случайно. Я — здесь, потому что я должен быть здесь. Судьбу мою решаю не я, а моя кровь. Поэтому я не ропщу. Но если бы я был белогвардейцем, я бы все понимал. Да там и понимать-то, в сущности говоря, нечего! Подлость — вещь простая. А вот здесь... Я ничего не понимаю, что делается в этом мире! Я лишен понимания!

СУББОТА

Вот тут я начинаю сбиваться. Пятница и суббота — в моей памяти — один день. Разговаривали, пили чай, ели гуся, опять разговаривали. Разговоры были одни и те же: квартира, журнал, смерть. Время от времени Есенин умудрялся понемногу доставать пиво, но редко и скудно: праздники, все закрыто. Кроме того, и денег у него было немного. А к субботе и вовсе не осталось. <...>

Вечером:

— А знаешь, ведь я сухоруким буду!

Он вытягивает левую руку и старается пошевелить пальцами.

— Видал? Еле-еле ходят. Я уж у доктора был. Говорит — лет пять-шесть прослужит рука, может, больше, но рано или поздно высохнет. Сухожилия, говорит, перерезаны, потому и гроб.

Он помотал головой и грустно охнул:

— И пропала моя бела рученька... А впрочем, шут с ней! Снявши голову... как люди-то говорят?

ВОСКРЕСЕНЬЕ

С утра поднялся галдеж.

Есенин, смеясь и ругаясь, рассказывал всем, что его хотели взорвать. Дело было так.

Дворник пошел греть ванну. Через полчаса вернулся и доложил: «Пожалуйте!»

Есенин пошел мыться, но вернулся с криком, что его хотели взорвать. Оказывается, колонку растопили, но воды в ней не было — был закрыт водопровод. Пришла Устинова.

— Сергунька! Ты с ума сошел! Почему ты решил, что колонка должна взорваться?

— Тетя Лиза, ты пойми! Печку растопили, а воды нет! Ясно, что колонка взорвется!

352

— Ты дурень! В худшем случае она может распаяться.

— Тетя Лиза! Ну что ты, в самом деле, говоришь глупости! Раз воды нет, она обязательно взорвется! И потом, что ты понимаешь в технике!

— А ты?

— Я знаю!

Пустили воду.

Пока грелась вода, занялись бритьем. Брили друг друга по очереди. Елизавета Алексеевна тем временем сооружала завтрак.

Стоим около письменного стола: Есенин, Устинова и я. Я перетираю бритву. Есенин моет кисть. Кажется, в комнате была прислуга.

Он говорит:

— Да! Тетя Лиза, послушай! Это безобразие! Чтобы в номере не было чернил! Ты понимаешь? Хочу написать стихи, и нет чернил. Я искал, искал, так и не нашел. Смотри, что я сделал!

Он засучил рукав и показал руку: надрез.

Поднялся крик. Устинова рассердилась не на шутку.

Кончили они так:

— Сергунька! Говорю тебе в последний раз! Если повторится еще раз такая штука, мы больше незнакомы!

— Тетя Лиза! А я тебе говорю, что, если у меня не будет чернил, я еще раз разрежу руку! Что я, бухгалтер, что ли, чтобы откладывать на завтра!

— Чернила будут. Но если тебе еще раз взбредет в голову писать по ночам, а чернила к тому времени высохнут, можешь подождать до утра. Ничего с тобой не случится.

На этом поладили.

Есенин нагибается к столу, вырывает из блокнота листок, показывает издали: стихи.

Говорит, складывая листок вчетверо и кладя его в карман моего пиджака:

— Тебе.

Устинова хочет прочесть.

— Нет, ты подожди! Останется один, прочитает.

Вслед за этим пошли: ванна, самовар, пиво (дворник принес бутылок пять-шесть), гусиные потроха, люди. К чаю пришел Устинов, привел Ушакова. Есенин говорил почти весело. Рассказывал про колонку. Бранился с Устиновой, которая заставляла его есть.

353

— Тетя Лиза! Ну что ты меня кормишь? Я ведь лучше знаю, что мне есть! Ты меня гусем кормишь, а я хочу косточку от гуся сосать!

К шести часам остались втроем: Есенин, Ушаков и я.

Устинов ушел к себе «соснуть часика на два». Елизавета Алексеевна тоже.

Часам к восьми и я поднялся уходить. Простились. С Невского я вернулся вторично: забыл портфель. Ушакова уже не было.

Есенин сидел у стола спокойный, без пиджака, накинув шубу, и просматривал старые стихи. На столе была развернута папка. Простились вторично.

На другой день портье, давая показания, сообщил, что около десяти Есенин спускался к нему с просьбой: никого в номер не пускать.

————

ЭПИЛОГ

На свете счастья нет, а есть покой и воля.

Пушкин25

Кладбище называлось «Воля».

Блок26

Запоздалый эпиграф.


Есенин погребен на Ваганьковом рядом с Ширяевцем, чью могилу, разумеется, никто не крал, а просто мы не сумели в тот раз найти.

Ноябрь 1928 январь 1929