202

648. А. С. СУВОРИНУ

4 мая 1889 г. Сумы.

4 май.

Пишу Вам, дорогой Алексей Сергеевич, вернувшись с охоты: ловил раков. Погода чудесная. Всё поет, цветет, блещет красотой. Сад уж совсем зеленый, даже дубы распустились. Стволы яблонь, груш, вишен и слив выкрашены от червей в белую краску, цветут все эти

203

древеса бело, отчего поразительно похожи на невест во время венчания: белые платья, белые цветы и такой невинный вид, точно им стыдно, что на них смотрят. Каждый день родятся миллиарды существ. Соловьи, бугаи, кукушки и прочие пернатые твари кричат без умолку день и ночь, им аккомпанируют лягушки. Каждый час дня и ночи имеет какую-либо свою особенность. Так, в девятом часу вечера стоит в саду буквально рев от майских жуков... Ночи лунные, дни яркие... Сего ради, настроение у меня хорошее, и если б не кашляющий художник и не комары, от которых не помогает даже рецептура Эльпе, то я был бы совершенным Потемкиным. Природа очень хорошее успокоительное средство. Она мирит, т. е. делает человека равнодушным. А на этом свете необходимо быть равнодушным. Только равнодушные люди способны ясно смотреть на вещи, быть справедливыми и работать — конечно, это относится только к умным и благородным людям; эгоисты же и пустые люди и без того достаточно равнодушны.

Вы пишете, что я обленился. Это не значит, что я стал ленивее, чем был. Работаю я теперь столько же, сколько работал 3—5 лет назад. Работать и иметь вид работающего человека в промежутки от 9 часов утра до обеда и от вечернего чая до сна вошло у меня в привычку, в в этом отношении я чиновник. Если же из моей работы не выходит по две повести в месяц или 10 тысяч годового дохода, то виновата не лень, а мои психико-органические свойства: для медицины я недостаточно люблю деньги, а для литературы во мне не хватает страсти и, стало быть, таланта. Во мне огонь горит ровно и вяло, без вспышек и треска, оттого-то не случается, чтобы я за одну ночь написал бы сразу листа три-четыре или, увлекшись работою, помешал бы себе лечь в постель, когда хочется спать; не совершаю я поэтому ни выдающихся глупостей, ни заметных умностей. Я боюсь, что в этом отношении я очень похож на Гончарова, которого я не люблю и который выше меня талантом на 10 голов. Страсти мало; прибавьте к этому и такого рода психопатию: ни с того ни с сего, вот уже два года, я разлюбил видеть свои произведения в печати, оравнодушел к рецензиям, к разговорам о литературе, к сплетням, успехам, неуспехам,

204

к большому гонорару — одним словом, стал дурак дураком. В душе какой-то застой. Объясняю это застоем в своей личной жизни. Я не разочарован, не утомился, не хандрю, а просто стало вдруг всё как-то менее интересно. Надо подсыпать под себя пороху.

У меня, можете себе представить, готов первый акт «Лешего». Вышло ничего себе, хотя и длинно. Чувствую себя гораздо сильнее, чем в то время, когда писал «Иванова». К началу июня пьеса будет готова. Берегись, дирекция! Пять тысяч мои. Пьеса ужасно странная, и мне удивительно, что из-под моего пера выходят такие странные вещи. Только боюсь, что цензура не пропустит. Пишу и роман, который мне больше симпатичен и ближе к сердцу, чем «Леший», где мне приходится хитрить и ломать дурака. Вчера вечером вспомнил, что я обещал Варламову написать для него водевиль. Сегодня написал и уж послал. Видите, какая у меня молотьба идет! А Вы пишете: обленился.

Наконец-то Вы обратили внимание на Соломона. Когда я говорил Вам о нем, Вы всякий раз как-то равнодушно поддакивали. По моему мнению, «Экклезиаст» подал мысль Гёте написать «Фауста».

Мне чрезвычайно понравился тон Вашего письма о Лихачеве. По-моему, это письмо может служить образцом для всякого рода полемики.

Был я в Сумах в театре и смотрел «Вторую молодость». Актеры были в таких штанах и играли в таких гостиных, что вместо «Второй молодости» получилась «Лакейская». В последнем акте за сценою били в барабан. Будут ставить «Татьяну Репину» и «Иванова». Схожу. Воображаю, каков будет Адашев!

Пришлите мне мою «Татьяну Репину», если она уж вышла из печати.

Брат пишет, что он замучился со своей пьесой. Я очень рад. Пусть помучится. Он ужасно снисходительно смотрел в театре «Т<атьяну> Репину» и моего «Иванова», а в антрактах пил коньяк и милостиво критиковал. Все судят о пьесах таким тоном, как будто их очень легко писать. Того не знают, что хорошую пьесу написать трудно, писать же плохую пьесу вдвое трудней и жутко. Я хотел бы, чтобы вся публика слилась в одного человека и написала пьесу и чтобы я и Вы, сидя в ложе «Лит<ера> И», эту пьесу ошикали.

205

Александр страдает от изобилия переделок. Он очень неопытен. Боюсь, что у него много фальшивых эффектов, что он воюет с ними и изнывает в бесплодной борьбе.

Привезите мне из-за границы запрещенных книжек и газет. Если б не живописец, то я поехал бы с Вами.

Бог делает умно: взял на тот свет Толстого и Салтыкова и таким образом помирил то, что нам казалось непримиримым. Теперь оба гниют, и оба одинаково равнодушны. Я слышу, как радуются смерти Толстого, и мне эта радость представляется большим зверством. Не верю я в будущее тех христиан, которые, ненавидя жандармов, в то же время приветствуют чужую смерть и в смерти видят ангела-избавителя. Вы не можете себе представить, до чего выходит противно, когда этой смерти радуются женщины.

Когда Вы вернетесь из-за границы? Куда потом поедете?

Неужели я до самой осени буду сидеть на берегу Псла? О, это ужасно! Ведь весна недолго будет продолжаться.

Ленский зовет меня ехать с ним на гастроли в Тифлис. Поехал бы, коли б не живописец, дела которого не блестящи.

Скажите Анне Ивановне, что я ей от всего сердца желаю самого веселого путешествия.

Если будете играть в рулетку, то поставьте за меня на мое счастье 25 франков.

Ну, дай бог Вам здоровья и всего хорошего.

Ваш А. Чехов.