Купреянова Е., Медведева И. Комментарии к поэмам // Баратынский Е. А. Полное собрание стихотворений: В 2 т. — Л.: Сов. писатель, 1936.

Т. 2. — 1936. — С. 303—322.

http://feb-web.ru/feb/boratyn/texts/br2/br22303-.htm

- 303 -

КОММЕНТАРИИ

К ПОЭМАМ

- 304 -

- 305 -

Эда (стр. 3). Печатается по изд. 1835 г., с «Эпилогом» по материалам альманаха «Звездочка» («Русск. Старина», 1883, кн. III, стр. 70—100).

Автограф отрывка поэмы (стр. 1—85) в альбоме с надписью «Souvenir» (Пушк. Дом Акад. Наук), среди стихотворений 1824 — 1825 гг. Автограф дает разночтения к ст. 5—15, 20—29, 47—54, 57—65, 72, 75—76, 80—84.

Другой отрывок из поэмы, не вошедший ни в одну из печатных редакций, известен из письма А. И. Тургенева к П. А. Вяземскому от 26 февраля 1825 (Остафьевский Архив, т. III, стр. 100). Отрывок этот является одним из первоначальных вариантов последней части поэмы (см. его на стр. 162).

Отрывки из поэмы печатались: «Мнемозина», 1825, ч. IV (цензурное разрешение 13 октября 1824 г.), стр. 215 — «Отрывки из поэмы «Эда» (ст. 190—244, 465—524 и 573—601, с разночтениями в ст. 210—220, 224, 240—244, 475—477, 482—488, 493, 497—499, 508—512, 516, 575—580, 594; «Полярная Звезда», 1825 (цензурное разрешение 20 марта 1825 г.), «Зима. Отрывок из повести «Эда» (ст. 573—601). Текст этот совпадает с текстом «Мнемозины», за исключением ст. 595, читающегося как в последней редакции; «Моск. Телеграф», 1825, ноябрь, № 22, стр. 157, под заглавием «Финляндия» (ст. 30—46) и с разночтениями в ст. 30, 38, 39.

Полностью «Эда» была напечатана в 1826 г. отдельной книжкой вместе с «Пирами»: «Эда и Пиры», Стихотворения Евгения Баратынского». На шмутцтитуле: «Эда, финляндская повесть, и Пиры, описательная поэма». «Эде» предпослан эпиграф: «On broutte là ou l’on est attaché. Proverbe»1 и предисловие2 (см. эту редакцию поэмы на стр. 143).

На экземпляре «Эды и Пиров», подаренном Баратынским Вяземскому (Остафьевская библиотека в Центрархиве), имеется несколько исправлений. Так, в ст. 75 «Владимира» заменено — «предателя». В ст. 498 — «Владимир» заменено — «лукавец». Поправка в ст. 485 — «веткой» вместо «ветвью» вошла в изд. 1835 г. Вставлены недостающие в этом издании ст. 430—433:

Ему, злодею, в эту ночь
Досталась полная победа.
Чувств упоенных превозмочь
Ты не могла, бедняжка Эда.

- 306 -

Стихи эти были запрещены цензурой. В письме начала 1826 г. об издании «Эда и Пиры» Дельвиг сообщает Баратынскому: «Четыре стиха, которые тебе кажутся очень нужными для смысла, выкинула цензура. Мы (Дельвиг и Плетнев. Ред.) советовались с Жуковским и прочими братьями, и нам до сих пор кажется, что без них смысл не теряется, напротив, видно намерение автора дать читателю самому сообразить соблазнительную сцену всей поэмы» (изд. Соч. Баратынского, 1884, стр. 500).

Среди копий стихотворений Баратынского «Буря» и др. (Мурановский Архив), сделанных Путятой, находится Эпилог к поэме «Эда». Вместе с отрывками из поэмы он предназначался для «Мнемозины», но не был пропущен цензурой. По этому поводу Путята писал А. Муханову: «Буря» его имела ту же участь, что эпилог: цензура не пропустила ее». «Не думаю, чтобы ваши евнухи Муз (т. е. петербургские) были снисходительнее и чувствительнее здешних (т. е. московских) к красотам их; на всякий случай посылаю тебе. Попробуй, авось либо пропустят. Прочие же стихи из Эды уже печатаются в Мнемозине, а потому к сожалению не могу прислать их в Полярную»1 («Русск. Архив», 1905, № 3, стр. 524, письмо от 9 марта 1825 г.). Копию эпилога, сделанную им, вероятно, в конце 1824 г., Путята впоследствии снабдил следующей заметкой: «Эпилог этот написан в 1824 году в Гельсингфорсе, в то время, когда была кончена вся повесть Эды; но Баратынский не хотел напечатать его в том виде, как он вылился из-под пера в первую минуту вдохновенья. Он находил, что некоторые выражения могут показаться обидными и неверными для покоренного народа. По беспечности или по другим причинам он не исправил его, и Эда вышла в свет без эпилога». Трудно сказать, для чего понадобилось Путяте свидетельствовать о нежелании Баратынского печатать «Эпилог». Цитированное выше письмо того же Путяты опровергает это свидетельство. Не устроив «Эпилог» в «Мнемозине», Путята, очевидно, послал его в «Полярн. Звезду» к Бестужеву и Рылееву. Издатели «Полярн. Звезды» по каким-то соображениям (может быть опять-таки после запрещения цензуры) отложили «Эпилог» для готовящегося альманаха «Звездочка». Таким образом, «Эпилог» вместе с другими материалами попал в руки жандармов, арестовавших Бестужева, и пролежал в Главном Штабе до 1861 г. Впервые он был напечатан в «Русск. Старине», 1883, кн. III, стр. 73—100.

«Эда» была закончена осенью 1824 г. 31 октября 1824 г. Баратынский писал А. Тургеневу: «...Скажу вам, что я написал небольшую поэму и... попрошу у вас позволения доставить вам с нее список» (письмо в Ленингр. Публ. Библиотеке)

Редакция издания 1826 г. явилась в результате работы Баратынского над поэмой уже после отъезда из Финляндии. Он писал Путяте: «Не мудрено, что от тебя ускользнуло описание Финляндии, которое ты нашел в «Телеграфе». Оно писано не в Гельсингфорсе, а в Москве» (письмо 18 января 1826 г., изд. Соч., 1884, стр. 527).

Исторический фон «Эды» — Финляндия 1807—1808 гг., накануне

- 307 -

окончательного присоединения ее к России (см. выше предисловие Баратынского к «Эде»). В стихе: «Буйный швед опять не соблюдает договоров» имеется в виду отказ Швеции примкнуть к союзу России с Францией против Англии. Официальным мотивом войны было требование исполнения договоров 1780 и 1800 гг. об охране Балтийского моря от иностранного флота (спор шел об английском флоте). России нужен был предлог для перехода шведско-русской границы — вопрос об отобрании Финляндии у Швеции был предрешен еще в 1807 г. на Тильзитском свидании Александра с Наполеоном. В то время граница между русскими и шведскими владениями проходила по реке Кюмень. Судя по описаниям природы, приблизительно там, в районе Выборга, — место действия «Эды». Накануне войны в пограничную полосу стягивались войска — почти каждое селение имело у себя военный постой. В начале 1808 г. русские войска расположились вдоль самой границы, между Фридрихсгамом и Нейшлотом. Бои (под Свеаборгом) начались раньше формального объявления войны (16 марта 1808 г.). Война усложнялась партизанскими действиями финнов, отчаянно боровшихся с русской армией.

Эпиграфом-пословицей Баратынский как бы оценивает роль русских войск в местах стоянок, подчеркивая самый сюжет «Эды». Вся поэма с ее логическим завершением в эпилоге проникнута высокой оценкой коренных обитателей Финляндии. Апология финнов и финской культуры коренилась в отрицательном отношении либеральных дворянских кругов к войне 1809 г. «Современникам войны со Швецией казалось, что Александр вооружился обратить слабого соседа во исполнение воли, исходившей от ненавистного завоевателя и притеснителя народов Наполеона; в новом приобретении усматривали только беззаконное насилие». Декабрист кн. Волконский, почитая войну со Швецией несправедливой, отказался принять должность адъютанта при Буксгевдене.

Финляндские темы вошли в литературу с появления в печати (в 1809 г.) батюшковских «Писем Русского офицера о Финляндии». Описания суровых скал этой страны, ее зимних сугробов и весны, ее мифологии и героики в прозаическом очерке Батюшкова и его стихотворениях «Мечта» и «На развалинах замка в Швеции» установили манеру последующей литературы на финляндские темы. В какой-то мере испытал это влияние и Баратынский, недаром упоминает он Батюшкова в предисловии к «Эде». Однако само отношение к Финляндии офицера Батюшкова, участвовавшего в боях 1808 г. (см. его «Письма русского офицера»), несколько отличается от отношения Баратынского. Служба в качестве рядового в полку, расположившемся в стране, только что усмиренной и завоеванной, среди следов недавнего кровопролития, не вызывала у Баратынского патриотических настроений. Несомненно, что именно полное отсутствие официального патриотизма заставило русскую цензуру запретить «Эпилог».

«Эда» была встречена критикой далеко не единодушно. С огромным интересом к поэме относился Пушкин. В письмах к друзьям и брату он постоянно осведомляется о «чухонке Баратынского».

- 308 -

«Пришли же мне Эду Баратынского. Ах, он чухонец! Да если она милее моей черкешенки, так я повешусь у двух сосен и с ним никогда знаться не буду» (письмо к Л. Пушкину от 4 декабря 1824 г.). В феврале 1826 г. он пишет Дельвигу: «Что за прелесть эта Эда! Оригинальности рассказа наши критики не поймут. Но какое разнообразие! Гусар, Эда и сам поэт — всякий говорит по-своему. А описания Лифляндской природы! А утро после первой ночи! А сцены с отцом! — чудо!» (письмо от 22 февраля 1826 г.).

С отрицательной оценкой «Эды» выступил Булгарин в «Сев. Пчеле»: «В повести Эда описания зимы, весны, гор и лесов Финляндии прекрасны, но в целом повествовании нет той пиитической, возвышенной, пленительной простоты, которой мы удивляемся в Кавказском Пленнике, Цыганах и Бахчисарайском Фонтане А. С. Пушкина. Окончательный смысл большей части стихов переносится в другую строку; от этого рассказ делается прозаическим и вялым...1 ... предмет поэмы вовсе не пиитический... Неужели природа, история и человечество не имеют предметов возвышенных для воспаления наших юных талантов? Скудость предмета имела действие и на образ изложения; стихи, язык в этой поэме не отличные» («Сев. Пчела». 1826, 16 февраля, № 20).

Возражая Булгарину, Полевой («Моск. Телеграф», 1826, ч. VIII, стр. 62—75) отстаивал право поэта на изображение «предметов, не выходящих из круга обыкновенной жизни», и утверждал, что «сцены занимательные», «положения поразительные» и «пиетические подробности» «Эды» «доказывают, «что предмет поэмы есть предмет, достойный поэзии». Стихосложение поэмы, которое Булгарин называл «прозаическим и вялым», Полевой называл «превосходным», подчеркивая при этом «искусство Баратынского переносить смысл из стиха в стих».

В своих «Набросках статей о Баратынском» Пушкин пишет: «Заметим, что появление Эды, произведения столь замечательного оригинальной своею простотою, прелестью рассказа, живостью красок и очерком характеров, слегка, но мастерски означенных, появление Эды подало только повод к неприличной статейке в «Сев. Пчеле» и слабому возражению, кажется, в «Моск. Телеграфе». «Перечтите Эду (которую критики нашли ничтожной; ибо, как дети, от поэмы требуют они происшествий); перечтите сию простую восхитительную повесть; вы увидете, с какою глубиною чувства развита в ней женская любовь».

«Ничтожность» Эды была отмечена не одним Булгариным. Н. Языков находил, что в «Эде» «слишком мало поэзии, слишком много непристойного, обыкновенного и, следовательно, старого; есть несколько хороших картин и всё (Языковский Архив. П. 1913, в. I, стр. 243. Из письма к А. Языкову от 17 марта 1826 г.). Еще

- 309 -

до появления «Эды» отдельным изданием А. Бестужев писал Пушкину: «Что же касается до Баратынского, я перестал веровать в его талант. Он исфранцузился вовсе. Его «Эда» есть отпечаток ничтожности, и по предмету и по исполнению» (переписка Пушкина, т. I. Письмо от 9 марта 1825 г.). Возможно, что булгаринская оценка шла от того же Бестужева, к мнениям которого Булгарин в то время очень прислушивался: требование сильных героев, гражданских подвигов, страстей — подлинно романтической поэмы — было свойственно литературным позициям декабристов.

Приблизительно такую же оценку дал «Эде» в 1842 г. Белинский: «Такого рода поэмы, — писал он, — подобно драмам, требуют для своего содержания трагической коллизии, — а что трагического (т. е. поэтически трагического) в том, что шалун обольстил девушку и бросил ее? Ни характер такого человека, ни его положение не могут возбудить к нему участия в читателе» (Соч., т. VII, стр. 488).

Характерно, что Баратынский в предисловии к «Эде» указывает на независимость от пушкинских поэм в создании «Эды». Он пишет Козлову: «Мне кажется, что я увлекся немного тщеславием: мне не хотелось итти избитой дорогой, я не хотел подражать ни Байрону, ни Пушкину, вот почему я и впал в прозаические подробности, усиливаясь их излагать стихами, и вышла у меня рифмованная проза, я хотел быть оригинальным, а оказался только странным (из письма от 7 января 1824 г.). Между тем, для современников «Эда» стоит в одном ряду с пушкинскими романтическими поэмами. Недаром Пушкин, подчеркивавший своеобразие «Эды», сравнивает ее со своей черкешенкой (см. выше) и в стихотв. «К Баратынскому» пишет:

Твоя чухоночка, ей-ей,
Гречанок Байрона милей.

В критике «Эда» неизбежно сопоставляется с поэмами Байрона и южными поэмами Пушкина. Позднее, уже в 40-х годах, как бы отвечая критике 20-х годов и Белинскому, пытается вывести «Эду» из этого ряда Плетнев, подчеркивая психологизм поэмы («Евгений Абрамович Баратынский», «Современник», 1844, ч. XXXV).

Отталкивание от Пушкина идет в «Эде» в порядке снижения повествования. Баратынский избирает сюжет типа сентиментальной повести, карамзинской «Бедной Лизы» с руссоистским противопоставлением городской культуры и непосредственности сельской простоты. Близость «Эды» и «Бедной Лизы» сказывается в деталях. Например, у Карамзина: «Он взглянул на нее с видом ласковым, взял ее за руку... А Лиза, Лиза стояла с потупленным взором, с огненными щеками, с трепещущим сердцем — не могла отнять у него руки». У Баратынского:

Она краснела, трепетала,
Но у Владимира назад
Руки своей не отнимала.

Таких параллелей можно привести немало. Сближает «Эду» с сентиментальной повестью и эмоционально-оценочное отношение автора

- 310 -

к героям: Эда у него «бедняжка», гусар — предатель, «хитрец», «лукавец». Автор заранее грустит о будущем Эды и оплакивает поруганную невинность. Особенно близка связь с Карамзиным в первых редакциях «Эды». По приведенным выше вариантам можно видеть, как постепенно избавлялся поэт от этих оценок, выбросив вовсе отрицательную характеристику светского повесы Владимира (ср. Эраст в «Бедной Лизе»). Также отброшен был Баратынским мотив раскаяния и отчаяния гусара после смерти загубленной девушки (ср. заключение «Бедной Лизы»). Замысел «Эды» вырастал из соединения сюжета карамзинской сентиментальной повести с приемами романтической поэмы, действие которой развивается на описательном фоне. Но, в противоположность экзотическому пейзажу Байрона и южных поэм Пушкина, описательная экзотика «Эды» перенесена с юга на север (вслед за Баратынским Языков задумывает свою ливонскую «Аду», Суходольский — польскую «Эмилию» и т. д.). «Эда» строится с обычной для романтической поэмы фрагментарностью, легко вынимаемыми отрывками, вполне законченными по теме (см. выше об отдельных отрывках «Эды» в разных журналах). Эпилог, несмотря на оригинальность его темы, строится по типу эпилога «Кавказского пленника».

Пиры (стр. 24). Печатается по изд. 1835 г. с исправлением стр. 118—119 по автографу Баратынского на экземпляре «Эды и Пиров», принадлежавшем П. А. Вяземскому.1

Впервые — в «Соревн. Просв. и Благотв.», 1821, ч. XIII, стр. 385. Это первоначальная из известных нам редакций (см. ее на стр. 163). 28 февраля 1821 г. «Пиры» были прочитаны Н. И. Гнедичем на заседании «Вольного Об-ва Любителей Росс. Словесности».

В переработанном виде и с рядом разночтений к принятой нами редакции «Пиры» вместе с «Эдой» вышли в феврале 1826 г. отдельной книжкой: «Эда, финляндская повесть, и Пиры, описательная поэма, Евгения Баратынского. Санкт-Петербург. В типографии департамента народного просвещения, 1826» (цензурное разрешение от 26 ноября 1825 г.). Здесь «Пирам» предпослан эпиграф: «Воображение раскрасило тусклые окна тюрьмы Сарванта. Стерн.» и предисловие:

«Сия небольшая поэма писана в Финляндии. Это своенравная шутка, которая, подобно музыкальным фантазиям, не подлежит строгому критическому разбору. Сочинитель писал ее в веселом расположении духа: мы надеемся, что не будут судить его сердито». По сравнению с принятой нами редакцией текст «Пиров» в изд. 1826 г. имеет разночтения в ст. 2—6, 14—15, 23—24, 32, 36—40, 79, 115—119, 180—184.

Издание «Пиров» 1826 г. с большими трудностями прошло через цензуру. В начале 1826 г. Дельвиг писал Баратынскому:

«Монах» и «Смерть» Андрэ Шенье2 перебесили нашу цензуру: она совсем готовую книжку остановила и принудила нас перепечатать

- 311 -

по ее воле листок «Пиров». Напрасно мы хотели поставить точки или сказать: оно и блещет и кипит, как дерзкой ум не терпит плена. Нет! На все наши просьбы суровый отказ был ответом! Взгляни на сей экзепляр, потряси его, листок этот выпадет...» (изд. Соч. Баратынского, 1884, стр. 500).

Цензурное разрешение «Эды и Пиров» 26 ноября 1825 г. Очедино, после декабрьских событий цензура вновь пересмотрела уже напечатанную книжку Баратынского и придралась к стихам на стр. 51 (изд. 1826 г.). Страница была вырезана и перепечатана.

По этому поводу Вяземский писал Жуковскому (осень 1826 г.): «Что говорить мне о новых надеждах, когда цензура глупее старого, когда Баратынскому не позволяют сравнивать шампанского с пылким умом, не терпящим плена?» («Остафьевский Архив», т. V, в. 2, стр. 160).

На экзепляре «Эды и Пиров», подаренном кн. Вяземскому, Баратынский исправил ст. 118—119, заменив: «отрадою» словом «свободою» и «дикий конь» — «пылкий ум». Вероятно, это и была та первоначальная редакция, которую не пропустила цензура. В изд. 1835 г. ст. 118—119 читаются:

Как страсть, как мысль она кипит;
В игре своей не терпит плена.

Автограф отрывка поэмы в альбоме «Souvenir» (Пушк. Дом Акад. Наук) представляет собой промежуточную редакцию между «Соревнователем» и изданием 1825 г. Новое разночтение дают ст. 46 и 80. Ст. 43 — как у нас. В остальном автограф совпадает с журнальной редакцией.

«Пиры» написаны под свежим впечатлением петербургской жизни с Дельвигом и сближения с Пушкиным — в первый год пребывания Баратынского в Финляндии (1820). Эпиграф к «Пирам», перекликающийся с заключением поэмы, подчеркивает облик Баратынского — «изгнанника».

В группе молодых поэтов, главным образом бывших лицеистов, объдинявшихся вокруг Пушкина (до 1820 г.) — Дельвига, культивировалась эпикурейская атмосфера «пиров» и «дружбы» вместе с литературной традицией Парни-Батюшкова. Эпикурейская поэзия молодого Пушкина, Дельвига и Баратынского вырастала на военных вакхических стихах Батюшкова и Дениса Давыдова: культ «пиров» проникал в литературную среду от царскосельских гусар, с которыми дружил Пушкин, от семеновцев, с которыми был связан Кюхельбекер, и т. д.

В обстановке дружеских пирушек у Дельвига и лицейского «паяса» Яковлева рождались стихи вроде пушкинского «Я люблю вечерний пир» и «Моей жизни» Баратынского (см. примечания к этому стихотворению). Та же атмосфера, несколько сниженная провинциальной обстановкой, окружала Баратынского в Финляндии, в офицерской среде Нейшлотского полка. Обстановку походных «пиров» рисует Н. М. Коншин в своем стихотв. «К гостям» (см. биографическую статью).

- 312 -

В зашифрованной гл. X «Онегина» Пушкин, рисуя развитие декабристских настроений, пишет:

У них свои бывали сходки,
Они за чашею вина,
Они за рюмкой русской водки
............
Сначала эти заговоры
Между лафитом и клико,
Лишь были дружеские споры,
И не входила глубоко
В сердца мятежные наука.
Все это было только скука,
Безделье молодых умов,
Забавы взрослых шалунов.

Обстановка «Пиров» получает свое осмысление; «пиры» сопровождаются вольнолюбивыми разговорами. Ст. 118—119 (см. выше), упорно не пропускаемые цензурой, оказываются не случайной вольнодумной вставкой.

С конца 1820 г. (с 11 декабря по 1 марта 1826) Баратынский пробыл в отпуску в Петербурге. Он привез с собой готовую поэму «Пиры», которая была прочитана Гнедичем на заседании «Вольного Об-ва Любителей Росс. Словесности». Поэма была встречена одобрительно и приобрела большую популярность. А. Бестужев, резко осудивший «Эду», о «Пирах» пишет: «Баратынский, по гармонии стихов и меткому употреблению языка, может стать наряду с Пушкиным. Он нравится новостью оборотов, его мысли не величественны, но очень милы. Пиры Баратынского игривы и забавны» («Полярн. Звезда», 1823. «Взгляд на старую и новую словесность в России»). Пушкин утверждает за Баратынским славу «певца Пиров» (см. «Первое послание к цензору»: «Как слог певца Пиров, столь чистый, благородный» и в гл. III «Онегина»: «Певец Пиров и грусти томной»). В сонете «Языкову» (1820 г.) Дельвиг пишет:

Певца Пиров я с музой подружил
И славой их горжусь в вознагражденье.

Эпиграфы к «Арапу Петра Великого» и гл. VII «Евгения Онегина» взяты Пушкиным из «Пиров».

Отзывы о «Пирах», вышедших в 1826 г. вместе с «Эдой», почти единодушно хвалебны. «Поэма, — писал В. Измайлов, — пленяет особенною роскошью живописи, блеском остроумия и духом веселости, смешанной с какой-то беспечностию философа или гастронома» («Литер. Музеум», 1827, стр. 3—46).

В «Сев. Пчеле» нашли, что в «Пирах» «острот и хороших стихов множество. Описание Москвы, в гастрономическом отношении, также весьма забавно...» («Сев. Пчела», 1826, 16 февраля, № 20).

Н. А. Полевой, в своей характеристике «Пиров» исходил из общей поэтической репутации Баратынского, как автора дружеских посланий и «унылого» элегика. «Видя в «Пирах» скорее «эпистолу»,

- 313 -

нежели «описательную поэму», Полевой писал: «Рассказ блестит остротою мыслей, живостью чувств... Описание московских пиров прелестно; но признаемся, что нам всего лучше кажется окончание стихов, где любимое чувство Поэта преодолевает шутливость и веселость смешивается с унынием. Вот оно: «И дни и годы пролетели» (далее «Пиры» цитируются до конца — «Моск. Телеграф», 1826, ч. VIII, стр. 75).

Подзаголовок «Описательная поэма» дает нам указание на литературную традицию «Пиров» и приводит к «гастрономической» дидактике, в частности к пародийной описательной поэме Бершу «La Gastronomie» («Гастрономия», 1801), чрезвычайно популярной в то время (см. у Пушкина в отрывке поэмы «Сон»: «Общий друг Бершу»). Этим Баратынский как бы оправдывает тему, подчеркивая еще раз (см. предисловие к «Пирам») ее шуточное осмысление. Однако «Пиры» не являются чистым образцом «описательной поэмы», если за тип этой поэмы принять поэму Бершу, являющуюся литературной пародией поэмы Делиля.

Корни «Пиров», как и почти всех ранних поэтических замыслов Баратынского, в легкой французской поэзии конца XVIII — начала XIX в. «Гастрономические» темы поэзии начала 20-х годов XVIII в. Баратынскому, воспитанному на французах, были хорошо известны; гастрономические песенки поэтов «Caveau» — этого своеобразного литературно-эпикурейского объединения (одного из виднейших представителей первого периода «Caveau» — Панара — цитирует Баратынский в предисловии к «Наложнице»). Влияние Панара сказывается в стихотворении «Обеды». Но мы и здесь не находим непосредственного образца, к которому бы прямо восходили «Пиры». Они не воспроизводят чистой формы «гастрономической» поэзии ни в порядке дидактической (описательной) поэмы, ни в порядке вакхических песен. «Le Déjeuner» Мильвуа, упорно называемое М. Гофманом (см. его статью «Поэмы Баратынского» и примечания к «Пирам» в акад. изд. Соч., т. II, 1915), меньше всего является таким образцом. Это эротическое стихотворение, в очень малой степени отвечающее своему заглавию. Как было отмечено Полевым, в своей поэме Баратынский соединил мотивы «гастрономической» поэзии с элементами привычного ему в эти годы дружеского горацианского послания, в литературной традиции Парни-Батюшкова. В свою очередь это послание граничит с элегией, в частности с элегией в ее «унылой» разновидности. Заключительные стихи «Пиров» характерны для окрашивающей творчество Баратынского этого периода — «грусти томной». Эту жанровую нечеткость «Пиров» отметил Н. М. Языков, говоря, что «Пиры» «не имеют того дифирамбического вдохновения, которое должно управлять поэтом, воспевающим пиры, и к чему ирония — тоже не вижу» (письмо к А. М. Языкову 17 марта 1826 г. «Языковский Архив», П. 1913, в. I, стр. 243).

Бал (стр. 30). Отрывки из первоначальной редакции поэмы дают автографы: 1) «Бальный вечер», ст. 1—168 (Истор. Музей, 249 (146) — здесь имеется отброшенное впоследствии вступление

- 314 -

(см. «автограф I», на стр. 171) и разночтение к ст. 7—18, 27—28, 32, 44, 75—80, 85, 103, 108, 143; 2) «Бал, отрывок», ст. 1—43 в альбоме с надписью «Souvenir» (Пушк. Дом Акад. Наук) дает новое чтение в ст. 5 и 31. В ст. 16—17, 27—28 и 32 совпадает с автографом Истор. Музея; 3) Отрывок — ст. 5—32 в письме Баратынского к Н. В. Путяте конца февраля 1825 г. (Мурановский Архив). Здесь ст. 7—13, 16—17 и 32 совпадают с автографом Истор. Музея, ст. 28 дает новое разночтение.

Близость всех трех автографов заставляет предполагать единую дату их. Два последние датируются 1825 г., очевидно к тому же времени относится рукопись Истор. Музея.

Поэма предполагалась к напечатанию в альманахе Бестужева и Рылеева — «Звездочка» на 1826 г. (см. о нем примечание к «Эде»). Среди материалов «Звездочки», опубликованных в «Русск. Старине», 1883, кн. III, стр. 43—100, отрывок из «Бала», ст. 5—42, с подписью «Е. Б.» и датой: «декабрь 1825 г.». В отрывке этом ст. 7—13 и 16—18 читаются как в автографе Истор. Музея, ст. 28, 31—32 — как в письме к Путяте, и ст. 5 — как в альбомном автографе. Ст. 33—36 пропущены, новые разночтения в ст. 29 и 36.

Отрывки из поэмы печатались: 1) В «Моск. Телеграфе», 1827, ч. XIII, № 1, стр. 3 — «Отрывок из поэмы», ст. 1—56. В основном текст совпадает с автографом Истор. Музея. Новое разночтение к ст. 53. 2) «Сев. Цветы», 1828, стр. 84, «Отрывок из поэмы Бальный вечер», ст. 471—518. Текст совпадает с окончательной редакцией, кроме ст. 488.

Полностью поэма вышла в 1828 г. отдельной книжкой, вместе с «Графом Нулиным» Пушкина, под заглавием «Две повести в стихах». Здесь текст отличается от позднейшей редакции разночтениями в ст. 271, 293, 327—332, 336, 477, 527, 539, 551, 578, 592, 598, 615.

На экземпляре книжки «Две повести в стихах», подаренном Баратынским Софье Львовне Энгельгардт, имеются поправки рукой Баратынского, отчасти вошедшие в изд. 1835 г, отчасти неизвестные в печати.

«Бал» начат Баратынским в Финляндии в начале 1825 г. В конце февраля он посылает Н. В. Путяте отрывок из поэмы (см. выше). 15 октября 1828 г. П. А. Вяземский пишет А. И. Тургеневу, что Баратынский «кончил... свой «Бальный Вечер» (Остафьевский Архив, т. III, стр. 179).

Материал для комментария к поэме мы находим в письме Баратынского к Путяте: «В самой поэме ты узнаешь Гельсингфорсские впечатления. Она моя героиня» (письмо от 29 марта 1825 г., см. изд. Соч. Баратынского, 1884, стр. 522).

«Гельсингфорсские впечатления» — знакомство и увлечение А. Ф. Закревской (см. примечания к «Как много ты в немного дней»). Она — героиня «Бала».

Царица, Клеопатра, русалка, Магдалина, Цирцея, Альсина — ряд имен, характеризовавших Закревскую. Силу ее обаяния Баратынский испытал на себе: «Хотя я знаю, — писал он Путяте, — что опасно и глядеть на нее и ее слушать, я ищу и жажду этого мучительного удовольствия» (письмо к Н. В. Путяте 1825 г. Мурановский

- 315 -

Архив. Ср. эту цитату с стихами поэмы 22—112). «Про нашу царицу можно сказать: «La voilà telle que les passions l’ont faite».1 Ужасно! Я видел ее вблизи, и никогда она не выйдет из моей памяти. Я с нею шутил и смеялся, но глубокое, унылое чувство было тогда в моем сердце. Вообрази себе пышную мраморную гробницу, под счастливым небом полдня, окруженную миртами и сиренями — вид очаровательный, воздух благоуханный; но гробница все гробница, и вместе с негою печаль вливается в душу: вот чувство, с которым я приближался к женщине, тебе еще больше нежели мне знакомой» (там же).

Реальные факты биографии Закревской послужили основой сюжета «Бала», равно как и прозаических отрывков Пушкина «Гости съезжались на дачу» (вместе с «Мы проводили вечер на даче у княгини Д.») и «На углу маленькой площади». Прозаические наброски повести с героиней Вольской-Закревской были написаны Пушкиным приблизительно тогда же, когда и знаменитый «Портрет», характеризующий Закревскую стихами:

И мимо всех условий света
Стремится до утраты сил,
Как беззаконная комета
В кругу расчисленных светил.

Зарисовка облика Закревской и отношение к ней высшего света дано и Баратынским и Пушкиным в полном согласии с дошедшими до нас мемуарными данными о ней.

В «Семейной хронике» Л. Растопчина так характеризует Закревскую: «Графиня Закревская была весьма оригинальной личностью, выведенной во многих романах того времени. Она давала обильную пищу злословию, и по всей Москве ходили сплетни на ее счет. Очень умная, без предрассудков, нисколько не считавшаяся с условными требованиями морали и внешности, она обладала способностью искренней привязанности». В письмах А. Я. Булгакова к брату, представляющих собой хронику петербургских и московских сплетен 20-х годов, немало о связях и приключениях «Грушеньки». В одном из писем Булгаков сообщает о романе Закревской о принцем Кобургским.2 В другом по этому поводу пишет: «Я слышал, что на бале во Флоренции Кобургский объявил А. Ф., что не может ехать за нею в Ливорно; она упала в обморок и имела обыкновенные свои припадки. Этому был свидетелем не один человек, то мудрено ли, что все о том говорят» (письмо от 4 октября 1823 г. — «Русск. Архив», 1901, т. I, стр. 585).

Весьма возможно, что история обморока Закревской на бале была в свое время рассказана Баратынскому (может быть его друзьями Путятой и Мухановым, адъютантами Закревского), — она могла послужить сюжетом к соответствующей сцене «Бала».

Современники узнавали в «Бале» Закревскую. Вяземский писал «увивающемуся» вокруг Закревской Пушкину: «Мое почтение княгине

- 316 -

Нине. Да смотри непременно, а не то ты из ревности и не передашь» (из письма 23 января 1829 г. — переписка Пушкина, т. II). Описание наряда Нины у Баратынского, вероятно, было списано с натуры. Л. Растопчина отмечает в своей «Семейной хронике» любовь Закревской к экстравагантным, прозрачным одеждам, «обнаруживающим все тайные изгибы монументального тела». Приблизительно тот же костюм, что на героине в «Бале», — на известном литографированном портрете Закревской 30-х годов (см. его воспроизведение выше).

Фоном драматического сюжета поэмы является сатира на московское общество, так называемый свет. Таковы гости на бале в начале поэмы и в конце на похоронах княгини Нины. Фамусовско-скалозубовский облик «не весьма сентиментального мужа» довершает картину. Поэма оканчивается характерной в этом смысле эпиграммой на «Дамский Журнал» Шаликова с его «салонной поэзией».

Из всех «романтических» поэм Баратынского «Бал» пользовался наибольшим успехом. Полевой приветствовал «Бал» как крупный и успешный сдвиг в его творчестве: «Новая поэма его (Баратынского) доказывает, что с той степени, на которой он был доныне в современной литературе, сделан им шаг и весьма значительный. Бешенство страстей, которые тревожат от времени до времени стоячие воды тихого и огромного озера, называемого большим светом, дало поэту нашему основание его творения, а пестрота подробностей, однообразие главных форм, противоречия светской жизни с природою дали ему краски блестящие, поразительные». Охарактеризовав героев поэмы, Полевой заключает: «Огонь поэзии освежает темную лампу светской жизни и ярко отражает изображения на оной» («Моск. Телеграф», 1828, № 24, стр. 475).

В «Набросках статей о Баратынском» Пушкин дает весьма высокую оценку «Бала»: «Сие блестящее произведение исполнено оригинальных красот и прелести необыкновенной — поэт с удивительным искусством соединил в быстром рассказе тон шутливый и страстный, метафизику и поэзию». «Нина исключительно занимает нас. Характер ее новый развит con amore,1 широко и с удивительным искусством, для него поэт наш создал совершенно свободный язык и выразил на нем все оттенки своей метафизики — для нее расточил он всю элегическую негу, всю прелесть своей поэзии».

Кроме того положительную оценку поэме дали: «Сев. Пчела» (1828, № 150, 15 декабря), «Сев. Цветы» (1829, статья Сомова «Обзор российской словесности за 1828 г.») и «Бабочка» (1829, № 2, 3, 5).

Отрицательное мнение о «Бале» было представлено в журналах, враждебных романтическому направлению. Нападение Шаликова («Дамский Журнал», 1829, ч. XXV, № 4), критика «Атенея» (1829, № 1, стр. 79) и особенно Н. И. Надеждина («Вестн. Европы», № 2 и 3) были направлены на романтические «безнравственные» характеры и тематику поэмы, и на зависимость ее от поэм Пушкина.

- 317 -

В отзыве 1842 г. Белинский отмечал в «Бале» отход Баратынского от намеченного в «Эде» сниженного реалистического повествования в сторону романтического стиля.

Телема и Макар (стр. 48). Печатаем по изд. 1835 г. с исправлением ст. 29, 49, 57, 83—86 по автографу (альбом «Souvenir», стр. 22—29. Пушк. Дом Акад. Наук) и ст. 55, 59, 61, 62 — по тексту «Славянина», 1827, в виду того, что переработка этих стихов в позднейших редакциях была вызвана цензурными условиями.

Автограф дает разночтения, не введенные в печатаемый нами текст в ст. 1—5, 28, 42—43, 52, 55, 59, 61, 62, 108—110. Впервые — в «Сев. Цветах», 1827 (цензурное разрешение 18 января 1827 г., стр. 297). Частично совпадая с автографом, текст «Сев. Цветов» дает новые разночтения к принятому нами тексту в ст. 1, 29, 49, 57, 83—86. В том же году в «Славянине», № 8 (цензурное разрешение 19 февраля 1827 г.), стр. 123, под заглавием: «Телема и Макар (с французского)» и с рядом новых разночтений в ст. 3—7, 24, 27, 29, 30, 40—41. К заглавию — примечание: «Телема — значит Желание, Макар — Счастье. Оба сии слова греческие». Текст поэмы в изд. 1827 г. и 1835 г. совпадает с текстом «Сев. Цветов», за исключением ст. 1—2.

«Телема и Макар» — довольно близкий перевод сказки Вольтера «Thélème et Macare» (1738). Сказка эта была переведена А. Востоковым «Телема и Макар, или Желание и Блаженство, Вольтерова сказка» (1800), причем Востоков перевел и заключение (нравоучительного характера), у Баратынского опущенное. Принятый нами текст наиболее близок к оригиналу, хотя Баратынский и заменил бытовые особенности французские — русскими.

Переселение душ (стр. 52). Впервые — в «Сев. Цветах», 1829, стр. 13. Здесь, помимо стилистических разночтений в ст. 7—9, 13—17, 22—23, 26, 37—42, 167—168, 220, 224, и пропуска ст. 123 и 342, имеем существенно отличающийся от позднейшей редакции вариант к ст. 86—92:

Вот с важным видом наконец
Так молвил дочери отец:
«Я негодую совершенно.
Не все ль возможные цари
Перед тобою, говори?
Чрез трое суток непременно
Ты жениха мне избери,
Не то, клянуся бородою,
Шутить не буду я с тобою».
На что в судьбе своей плачевной
Решилась бедная она?..

Поэма написана, судя по заключительным, обращенным к жене стихам, вскоре после женитьбы, т. е. в 1826—1827 г.

Указание редактора акад. изд. Соч. Баратынского, что Баратынский сам отмечает источник сказки, называя в автографе ее заключения

- 318 -

(Пушк. Дом Акад. Наук, 26322) имя Лагарпа, — ошибочно. Имя Лагарпа вписано не Баратынским, а Н. Л. Баратынской и относится не к заключению сказки, а к выписке нескольких стихов из Лагарпа, сделанной ею непосредственно перед автографом.

Общий характер «Переселения душ» определяется традицией французской стихотворной новеллы (conte en vers), в частности дидактической шутливой сказкой Вольтера, из которого Баратынский перевел сказку «Телема и Макар». В согласии с жанром подобных сказок в «Переселении душ» совершенно отсутствует какой бы то ни было национальный колорит. Обстановка действия дана в условно «восточном» стиле. Египет, как место действия, выбран, быть может, под влиянием сенсационных открытий этих лет Ф. Шамполиона в области египтологии. Примером полного невнимания к местному колориту является речь царя: «клянусь бородою» (в редакции «Сев Цветов», см. выше), заимствованная из восточных сказок и совершенно неуместная для древнего Египта, в обычаях которого было обязательное бритье бороды.

Начало сказки, заключающее «философскую» идею произведения, напоминает эпиграмму Ж. Б. Руссо, переведенную Вяземским: «С эфирных стран огонь похитив смело...» (1823 г.).

«Переселение душ» было благоприятно встречено критикой, единодушно отметившей в сказке «пленительную поэтическую форму рассказа» («Галатея», 1830, № 6, стр. 337).

Цыганка (стр. 63). Печатаем по копии Н. Л. Баратынской (Пушк. Дом Акад. Наук) окончательную редакцию поэмы, переработанной Баратынским в 1842 г. Отрывки из поэмы печатались в альманахах: «Денница», 1830, стр. 136 — «Отрывок из поэмы», ст. 13—60, с разночтениями к ст. 13, 23, 38, 40—43, 46—60; «Альциона» на 1831 г., стр. 85 — «Отрывок из поэмы «Наложница», ст. 61—92, с разночтениями к ред. 1831 г., ст. 62—64; «Сев. Цветы» на 1831 г., стр. 4 — «Новинское (отрывок из II главы романа «Наложница)», ст. 139—168, с разночтениями к ред. 1831 г. в ст. 149—155; там же, стр. 40 — «Сара (отрывок из романа «Наложница», глава 5-ая)», ст. 378—545, с разночтениями в ст. 388, 406—408, 429, 435, 478—479, 542—543. Ст. 431, 544—545 читаются как в ред. 1831 г.

Полностью поэма вышла отдельной книжкой с существенно отличной от принятой нами редакцией и под другим заглавием, и опущенным впоследствии предисловием. В начале 1831 г.: «Наложница. Сочинение Е. Баратынского, Москва. В типографии Августа Семена, при императорской Медико-хирургич. Академии. 1831» (цензурное разрешение от 20 марта 1831 г.). «Посвящено Александру Андреевичу Елагину»1 (см. эту редакцию поэмы и предисловие к ней на стр. 172).

В изд. 1835 г. (ч. II, стр. 103) вошла без предисловия под принятым нами заглавием и с разночтениями к ред. 1831 г. в ст.2 67, 70, 71, 74—76, 80—94, 505—538, 584, 804—817, 1048, 1377, 1474—1476. Ст. 262—263, 545—546, 850 и 897—898 читаются как у нас.

- 319 -

Принятая нами редакция при жизни поэта в печати не появлялась. В посмертных изд. Соч. Баратынского 1869 г. и 1884 г. напечатана под заглавием «Цыганка (переделанная в 1842 г.)», с предисловием 1831 г. и с разночтениями в ст. 7, 11, 33, 103, 1171. Ст. 546—553 здесь опущены. Ст. 1192 — как и в ред. 1831 г., после ст. 988 и 1075 — вставка по той же редакции.

Поэма была начата Баратынским в Маре осенью 1829 г. 29 ноября 1829 г. по поводу первого отрывка поэмы, посылаемого в «Денницу», Баратынский писал И. Киреевскому: «Доставь, душа моя, эти стихи Максимовичу (издателю «Денницы». Ред.). По приложенным стихам ты увидишь, что у меня новая поэма в пяльцах, и поэма ультра-романтическая. Пишу ее очертя голову» («Татевский Сборник», стр. 8). 20 декабря того же года, отвечая Вяземскому на его советы «заняться прозой», Баратынский писал: «Проза мне не дается, и суетное мое сердце все влечет меня к рифмам. Я пишу поэму. В альманахе Максимовича вы найдете один из нее отрывок. Боюсь, не слишком ли он романтический» («Старина и Новизна», кн. V. стр. 46). Нарочитое подчеркивание «ультра-романтического» характера «Наложницы» свидетельствует о том, что Баратынский сознательно вводил в поэму все специфические атрибуты романтической поэмы, как то: традиционную коллизию мрачного и обуреваемого бурными и порочными страстями героя с обществом, оберегающим устои общепринятой морали; представляющий «подонки» общества экзотический образ Сары; мотив отравления и, наконец, необычное для «высокой» литературы и вызывающее с точки зрения общепринятой морали само название «Наложницы». На фоне развернувшегося в 1829 г. ярого наступления на романтизм Надеждина эта нарочитость поэмы приобретала характер демонстративного утверждения романтических принципов.

В русском романтизме конца 20-х гг. специфически «романтическая» тематика и «необычность» положения часто сочетались с натуралистической трактовкой деталей. Наряду с этим некогда при поднятый условный романтический словарь постепенно снижался, растворялся элементами «грубой» разговорной речи. Против этих натуралистических тенденций, сочетающихся с романтической темой, преимущественно и возражал Надеждин как в своих общих статьях против романтизма, так и в уничтожающем разборе «Графа Нулина» Пушкина и «Бала» Баратынского. Теоретическому обоснованию и защите этих осуществляемых в поэме «романтических принципов» и было посвящено предпосланное «Наложнице» предисловие. В нем Баратынский, не называя его имени, полемизировал с Надеждиным. Основной тезис предисловия сжато сформулирован самим Баратынским в письме к И. Киреевскому: «Нельзя искать нравственности литературных произведений ни в выборе предмета, ни в поучениях, ни в том, ни в этом... должно искать ее только в истине или в прекрасном, которое ничто иное, как высочайшая истина» («Татевский сборник», стр. 27).

Отстаивая натуралистические принципы романтизма, Баратынский предлагал видеть в литературе «науку, подобную другим наукам, искать в ней сведений, а ничего другого». С этой позиции

- 320 -

Баратынский полемизировал с Надеждиным, нападавшем на «иррегулярные», «чудовищные, отвратительные, грязные» «предметы изображения» романтических поэм, их «грубый» натурализм (см. «О настоящем злоупотреблении и искажении романтической поэзии». «Вестн. Европы», 1830, № 1, стр. 22—24).

Эта программная установка поэмы определила отношение к ней современников. Со стороны Надеждина «Наложница» вызвала сокрушительную критику («Телескоп», 1831, № 10, стр. 231—236), направленную не столько на самую поэму, сколько на теоретически обосновывающее ее предисловие. «Вся беда, — писал Надеждин, — произошла от того, что в мыслях исследователя понятие изящной литературы не отличается от понятия Литературы в общем значении». Исходя из этого, Надеждин протестовал против натуралистического «изображения порока в его истинном отвратительном виде». Сосредоточив свои возражения на этом принципиальном положении, Надеждин развивал тезисы своих статей, направленных против романтизма, ратовавших за «типичность» «изображаемых предметов». С этих же позиций оценил Надеждин в конце своего разбора и саму «Наложницу», называя ее «ничтожным» произведением, «составленным кое-как из произвольного сцепления случаев».

Баратынский узнал об отзыве Надеждина, находясь в Казани, и по этому поводу 21 сентября 1831 г. он писал к И. Киреевскому: «Критик на «Наложницу» я не читал: я не получаю журналов. Ежели бы ты мог мне прислать № «Телескопа», в котором напечатано возражение на мое предисловие, я бы непременно отвечал, и отвечал дельно и обширно. Я еще более обдумал мой предмет со времени выхода в свет «Наложницы», обдумал со всеми вопросами, к нему прикосновенными, и надеюсь разрешить их, ни в чем не противореча первым моим положениям» («Татевский сборник», стр. 19—20). Однако знакомство со статьей Надеждина подавляюще подействовало на Баратынского и поколебало в нем желание дальше развивать «свой предмет». «Я не отказываюсь писать, — сообщал он Киреевскому, — но хочется на время и даже на долгое время перестать печатать. Поэзия для меня — не самолюбивое наслаждение. Я не имею нужды в похвалах (разумеется, черни), но не вижу, почему обязан подвергаться ее ругательствам. Я прочел критику Надеждина. Не знаю, буду ли отвечать на нее и что отвечать?.. Он во всем со мной согласен, только укоряет меня в том, что я будто полагаю, что изящество не нужно изящной литературе; между тем как я очень ясно сказал, что не говорю о прекрасном, потому что буду понят немногими... Хорош бы я был, ежели бы говорил языком Надеждина. Из тысячи его подписчиков вряд ли найдется один, который что-нибудь понял из этой критики, в которой он хочет объяснить прекрасное. А что всего забавнее, это то, что перевод ее находится именно в предисловии, которое он критикует. Ежели буду отвечать, то потому только, что мне совестно перед тобою, заставив тебя понапрасну отыскивать и посылать журнал» (там же, стр. 26—27). На основании этих слов можно заключить, что Баратынский не понял того принципиально отличного от его предисловия содержания, которое стояло у Надеждина за шеллингианским понятием «истины

- 321 -

изящного». И очевидно, сознавая свою нетвердость в философских вопросах по сравнению с Надеждиным, Баратынский обратился к Киреевскому за помощью: «Пересмотри мою антикритику, — писал он, — и что тебе в ней покажется лишним, выбрось. Боюсь, что я в ней не держусь немецкого правоверия и что в нее прокрались кой-какие ереси» (там же, стр. 29).

В другом письме Баратынский благодарит Киреевского «за дельную критику» и вносит по его указаниям ряд поправок (там же, стр. 32). Возражение Баратынского появилось в № 2 «Европейца», 1832, стр. 289, под заглавием «Антикритика» и без подписи. Здесь Баратынский продолжал настаивать на том, что решение вопроса «о нравственности литературных произведений» принадлежит к области морали, а не эстетики, и тем самым обходил принципиально поставленную Надеждиным проблему специфики изящной, т. е. художественной литературы. Надеждин оставил «Антикритику» без внимания, и этим полемика с ним закончилась.

Не менее отрицательную оценку получила «Наложница» со стороны Полевого. Не входя в обсуждение вопроса о «нравственности» по существу, Полевой однако отметил «слабость доказательств» Баратынского, вытекающих «из ссылок на авторитеты», а не «из законов изящного». Сама поэма была оценена Полевым как произведение, в котором «ни основная мысль, ни подробности, ни даже стихи не удовлетворяют самого снисходительного критика».

Еще с большей непримиримостью отнесся к «Наложнице» кн. Шаликов, который в «Дамском Журнале» (1831, № XX) писал: «... уважая, будучи обязаны более других журналов уважать благоприличие, скажем со всею искренностью, что мы.. не читали сего нового сочинения, нового даже и по самому заглавию своему, и, следовательно, не знаем, возлагает ли оно на главу сочинителя новый венок, конечно не венок Граций, но, по крайней мере... свитый из рокового платка, столь важного для героинь одного имени с героинею сочинения Баратынского в стихах».

Не менее сильно провал «Наложницы» выступает в частных высказываниях современников. По поводу отрывков, помещенных в «Северных Цветах», С. А. Соболевский из-за границы писал С. П. Шевыреву: «Наложница» Баратынского мне не нравится» («Русск. Архив», 1909, № 7, стр. 498). Судя по словам самого Баратынского: «мне очень жаль, что Жуковскому не нравится название моей поэмы» («Татевский Сборник», стр. 28), можно заключить, что и Жуковский неодобрительно отзывался о «Наложнице». Особенно показателен отзыв о поэме Е. М. Хитрово, представляющей собою как раз того рядового «светского» читателя, к которому была обращена поэма. В письме от 21 мая 1831 г. к Вяземскому Хитрово писала: «Нет, я не могу восхищаться «Наложницей», и я в этом покаялась Пушкину. Я даже вовсе не нашла в ней автора «Бала». Все это бесцветно, холодно, без энергии и особенно без всякого воображения. Герой — дурак, никогда не покидавший Москвы. Я не могу его себе иначе представить, как в дрянном экипаже или в грязной передней» (Письма Пушкина к Хитрово, 1927 г., стр. 113 и 167).

Исключение из общего мнения современников о «Наложнице»

- 322 -

составляет отзыв «Литературной Газеты» и разбор Киреевского. Оба отзыва носят характер партийной защиты Баратынского. «Литературная Газета», не входя в подробности, утверждала, что «красоты в целом и в частях романа дают ему полное право на одно из лучших мест в ряду произведений Словесности Отечественной и на весьма почетное место в числе произведений Литературы Европейской» (1831, № 27 от 11 мая).

Киреевский отметил, что в произведении Баратынского «самые обыкновенные события жизни получают... глубокость и музыкальность поэтического создания». «Так, часто не унося воображение за тридевять земель, но оставляя его посреди обыкновенного быта, поэт умеет согреть его такою сердечною поэзиею, такою идеальною грустью, что, не отрываясь от гладкого вощеного паркета, мы переносимся в атмосферу музыкальную и мечтательно просторную» («Европеец», 1832, № 2, «Обозрение русской литературы за 1831 год»). Киреевский видел в «Наложнице» наиболее яркое выражение «этой особенности поэзии Баратынского». Однако даже Киреевский, несмотря на все достоинства «Наложницы», осторожно признавал, что «в этом роде поэм, как в картинах Миериса, есть что-то бесполезно стесняющее, что-то условно не нужное, что-то мелкое, не позволяющее художнику развить вполне поэтическую мысль свою».

Белинский, обойдя молчанием «Наложницу» в отзыве 1835 г., в 1842 г. посвятил ей несколько строк. «Цыганка», — писал он, — самая большая поэма г. Баратынского, была издана им в 1831 году, под названием: «Наложница», с предисловием, весьма умно и дельно написанным. «Цыганка» исполнена удивительных красот поэзии, но опять-таки в частностях: в целом же была не выдержана. Отвратительное зелье, данное старою цыганкою бедной Саре, ничем не объясняется и очень похоже на deus ex machina для трагической развязки во что бы то ни стало. Через это ослабляется эффект целого поэмы, которая, кроме хороших стихов и прекрасного рассказа, отличается еще и выдержанностью характеров» (Собр. соч., под ред. С. А. Венгерова, т. VII, стр. 492).

Возможно, что этот относительно положительный отзыв Белинского побудил Баратынского кардинально переработать поэму в 1842 г. В основном переработка свелась к сокращению поэмы в отдельных сценах и к изъятию целой (четвертой в предыдущих изданиях) главы.

Сноски

Сноски к стр. 305

1 Где привязан — там и пасется. Пословица.

2 Предисловие это вместе с предисловием к «Пирам» было напечатано в «Русск. Инвалиде», 1826, № 37, стр. 150.

Сноски к стр. 306

1 Небольшой отрывок из «Эды» все же был помещен в «Полярн. Звезде», см. выше.

Сноски к стр. 308

1 По фактуре стихи поэмы можно разделить на две группы: стихи описательных частей, в которых синтаксис подчинен ритмическому движению и фраза совпадает с границами стиха, и стихи повествовательных частей и диалогов, где синтаксис находится в постоянном противоречии с размером стиха, фраза кончается в середине стиха, а конец стиха тесно связан с началом следующего (enjabem ents). Такая фактура приближает стих к прозаической, разговорной речи. Это, очевидно, и имел в виду Булгарин.

Сноски к стр. 310

1 Остафьевская Библиотека в Центрархиве. См. статью В. Нечаевой в сб. «Утренники», 1908, кн. I, стр. 69.

2 Вероятно, речь идет о «Русалке», вошедшей вместе с «Андре Шенье» в собрание стихотворений Пушкина 1826 г.

Сноски к стр. 315

1 Вот во что превратили ее страсти.

2 Будущий бельгийский король Леопольд I.

Сноски к стр. 316

1 Любовно.

Сноски к стр. 318

1 Отчиму близкого друга Баратынского И. В. Киреевского (см. биограф. статью).

2 По нумерации редакции. 1831 г.