XXXV

РАННИЙ БАРАТЫНСКИЙ

ДЕТСТВО, КОРПУС, ДЕРЕВНЯ (1800 — 1818)

Род Баратынских принадлежит к старинному польскому дворянству. По преданию, фамилия Баратынский или Боратынский была присвоена в XIV в. Дмитрием Божедаром по названию его замка «Боратынь». Внук Божедара служил при дворе короля Сигизмунда-Августа и пользовался большим влиянием. В конце XVII в. — в период общего обнищания и падения польского дворянства — внук этого Баратынского принял православие и поселился в Смоленской губернии. Об отце поэта, Абраме Андреевиче Баратынском (1770 — 1810), мы знаем из формулярного списка,1 что «он из дворян Смоленского наместничества Бельского уезда, за ним мужского пола тысяча душ. В службу вступил капралом 1775 г. февраля. Лейб-гвардии Преображенского полка подпрапорщиком 1785 марта. Сержантом с 1785 ноября 21. Капитан с 1 января 1790 г.». С этого времени начинается военная карьера Баратынского. В 1793 г. его назначают командиром Павловской, Гатчинской и Каменноостровской команды, — он попадает в милость к Павлу, тогда еще наследнику. Вступив на престол, Павел окружает себя своими офицерами. Баратынский производится в полковники.

В этом же году Павел жалует своего любимца и его брата имением в Тамбовской губернии Кирсановского уезда, с двумя тысячами душ. В 1797 г. Баратынский производится в генерал-майоры и в начале 1798 г. женится на любимой дрейлине императрицы — Александре Федоровне Черепановой (1776 — 1852) и производится в генерал-лейтенанты. Этим заканчивается блестящая служба Баратынского. Как большинство любимцев Павла, он неожиданно попадает в немилость и принужден выйти в отставку. В конце 1798 г. Баратынские покидают столицу и поселяются в подаренном Павлом имении. Абрам Андреевич погружается в хозяйственные заботы.

Евгений Абрамович родился 19 февраля 1800 г. в Маре. Начиная с самого раннего детства и до женитьбы поэт окружен неусыпными заботами и «болезненной» (как он сам определяет) любовью матери. Несомненно она пользовалась гораздо большим влиянием на сына, чем отец. В рукописной биографии2 дяди Баратынского,

XXXVI

Александра Андреевича, дана характеристика братьев: «Когда он возвратился домой, его братья (гораздо старше его) были уже генералами, но далеко отстали от него в образовании». «Его отталкивала их несколько грубая оболочка, чересчур положительный взгляд на жизнь, а в особенности патриархальное пренебрежение, с которым они смотрели на младшего брата, молокососа, не выслужившегося и даже не обещающего выйти в люди».

Гораздо более сложной натурой была мать поэта. «Ее точно можно было назвать необыкновенной женщиной: в ней благородство характера, доброта и нежность чувства соединялись с возвышенным умом и почти не женской энергией».1 Детские письма Баратынского к матери свидетельствуют о том, до какой степени она была в курсе интересов сына. Она дает ему первые литературные советы: она, очевидно, руководит и его чтением. Несколько требовательная, деспотическая привязанность ее отчасти угнетала Баратынского. Впоследствии он писал своему другу Путяте: «С самого моего детства я тяготился зависимостью и был угрюм, был несчастлив».

Внешне жизнь Баратынского в семье весьма благополучна. Он растет общим баловнем, любимцем. Родители и родственники в своей переписке не устают хвалить «Бубеньку». Абрам Андреевич пишет брату: «Это такой ребенок, что я в жизни моей не видывал такого добронравного и хорошего дитя... Бубенька два года не только розги, но ниже выговору не заслужил: редкий ребенок!..2

Воспитание Баратынского велось обычным тогда в помещичьих семьях порядком. Французским языком он овладел почти наравне с родным. В 1805 г. ему выписали учителя-иностранца. Это был тот самый «дядька итальянец», которого воспел Баратынский в своих предсмертных стихах, Джьячинто Боргезе, итальянец с довольно туманным прошлым, приехавший в Россию поправить свои дела торговлей и после ряда неудач занявшийся педагогической деятельностью. В течение многих лет он был воспитателем и учителем в семье Баратынских и умер в Маре в 20-х годах.

В 1808 г. Баратынские переехали в Москву. Дети продолжали домашнее образование. Вся семья жила в собственном небольшом доме. 24 марта 1810 г. умер отец Баратынского. На руках Александры Федоровны осталось семеро детей. В начале 1811 г. вдова с детьми вернулась в Мару. Тем временем она хлопотала о приеме старшего сына в корпус. 7 сентября 1810 г. «Евгений Баратынский, сын генерал-лейтенанта, определен в Пажеский корпус с оставлением в доме родителей».

Весной 1812 г. Баратынский впервые попадает в Петербург.

Его отдают в частный немецкий пансион для подготовки к экзамену в Пажеском корпусе. Весьма возможно, что именно этот пансион

XXXVII

и упоминается в «Воспоминаниях первого камер-пажа в. к. Александры Федоровны, Дарагана»:1 «Пансион пастора Коленса, который считался тогда одним из лучших частных училищ». В этом пансионе было много детей, готовившихся в Пажеский корпус. В числе их сын Аракчеева, Шуйский, Дараган и др.

Облик Баратынского этого времени довольно отчетливо вырисовывается в его письмах к матери. Это — маленький, избалованный резонер. Он пишет, что «думал найти дружбу, а нашел лишь холодную учтивость, расчетливую дружбу».2 В другом письме он утешает мать в смерти бабушки: «Мы все рождаемся, чтобы умереть: несколькими часами позже или раньше надо покидать эту песчинку грязи, называемую землей. Будем надеяться, что в лучшем свете мы увидимся со всеми, кто нам мил».3 В таком духе все его письма. Как и в раннем детстве, Баратынский вполне благонравен.

В конце декабря 1812 г. Баратынский был зачислен в Корпус «пансионером на своем содержании».

Что представлял собой Пажеский корпус 10-х годов, довольно полно и интересно рассказывается в воспоминаниях П. Дарагана («Русская Старина», 1875, апрель, стр. 775):

«Бывший Мальтийский дворец, дом бывшего государственным канцлером при императрице Елизавете Петровне графа Воронцова, занимаемый Пажеским корпусом, не был еще приспособлен к помещению учебного заведения и носил все признаки роскоши богатого вельможи XVIII столетия. Все дортуары и классы имели великолепные плафоны. Картины этих плафонов изображали сцены из Овидиевых превращений с обнаженными богинями и полубогинями. В комнате четвертого отделения, где стояла моя кровать, на плафоне было изображение освобождения Персеем Андромеды. Без всяких покровов прелестная Андромеда стояла, прикованная к скале, а перед нею Персей, поражающий дракона».

«В Пажеском корпусе науки преподавались без системы, поверхностно, отрывочно. Из класса в класс пажи переводились по общему итогу всех баллов, включая и баллы за поведение, и потому нередко случалось, что ученик, не кончивший арифметики, попадал в класс прямо на геометрию и алгебру. В классе истории рассказывалось про Олегова коня и про то, как Святослав ел кобылятину. Несколько задач Войцеховского и формулы дифференциалов и интегралов, вызубренные на память, составляли высшую математику. Профессор Бутырский учил русской словесности и упражняя нас в хриях и других риторических фигурах».

Один из пажей того времени, Гангеблов,4 рассказывает: «Никогда воспитатели не заводили интимных с воспитанниками бесед (о том, что ожидает их вне школы, не интересовались направлением их наклонностей, не заглядывали в те книги, которые видели в их руках, да если б и заглянули в которую-либо из них, то

XXXVIII

едва ли бы сумели определить, насколько содержание полезно или вредно. К тому, как скоро в 10 часов вечера дежурный наставник обошел рундом дортуары, то считал свое дело законченным и преспокойно отправлялся к себе на квартиру вне главного здания Корпуса... На ночь воспитанники предоставлялись самим себе, и тут-то начинались разные проказы».

О своих первых корпусных впечатлениях Баратынский пишет матери в феврале 1813 г.:

«Меня экзаменовали и поместили в четвертый класс, в отделение г-на Кристофовича. Ах, маменька! какой это добрый офицер, притом же знаком дяденьке. Лишь только я определился, позвал меня к себе, рассказал все, что касается до Корпуса, даже и с какими из пажей могу я быть другом. Я к нему хожу всякий вечер с другими пажами, которые хорошо себя ведут.1

В кондуитных списках пажей в это время Баратынский числился с аттестацией «Поведения хорошего, нрава хорошего, штрафован не был». Подобные аттестации повторяются до осени 1814 г. Однако, чем старше становится Баратынский, тем менее его удовлетворяют жизнь и преподавание наук в Корпусе. Весной 1814 г. он проваливается на экзамене и остается в третьем классе на второй год. Успехи Баратынского в занятиях и поведении с 1814 до 1816 г. весьма неровны. То его аттестуют: «Поведения и нрава дурного и бывшим под штрафом», то «Поведение его поправляется, а нрава он изрядного, штрафован не был», то опять «Нрава скрытого и был штрафован». У него проявляются самостоятельные интересы, он пишет матери: «Я более всего люблю поэзию». «Я очень бы хотел быть автором». «Следующий раз я вам пришлю нечто вроде маленького романа, который я кончаю. Я очень желал бы знать, что Вы о нем скажете. Если Вам покажется, что у меня есть талант, я буду изучать правила, чтобы совершенствоваться в этом».2 Одновременно Баратынский мечтает о морской службе. Он пишет матери: «Позвольте мне повторить свою просьбу относительно морской службы. Я повторяю свою просьбу согласиться на эту милость. Мои интересы, которые, как Вы говорите, Вам так дороги, требуют этого непременно». «Я вас умоляю, маменька, не противиться моей наклонности. Я не смогу служить в гвардии, — ее слишком берегут: во время войны она ничего не делает и остается в постыдной праздности... Я чувствую, что мне всегда нужно что-либо опасное, что бы меня занимало, — без этого я скучаю. Представьте, моя дорогая, меня на палубе, среди разъяренного моря, бешеную бурю, подвластную мне, доску между мною и смертью, морских чудовищ, дивящихся чудесному орудию — произведению человеческого гения, повелевающего стихиями...»3

Именно к этому «романтическому» периоду отрочества Баратынского, вероятно, относятся те настроения, о которых он впоследствии писал Жуковскому:

XXXIX

«Мы имели обыкновение после каждого годового экзамена несколько недель ничего не делать — право, которое мы приобрели не знаю, каким образом. В это время те из нас, которые имели у себя деньги, брали из грязной лавки Ступина, находящейся подле самого Корпуса, книги для чтения и какие книги! Глориозо, Ринальдо Ринальдини, разбойники во всех возможных лесах и подземельях! Книги, про которые я говорил, и в особенности Шиллеров Карл Моор, разгорячали мое воображение; разбойничья жизнь казалась для меня завиднейшею в свете, и, природно беспокойный и предприимчивый, я задумал составить общество мстителей, имеющее целью сколько возможно мучить наших начальников.

Описание нашего общества может быть забавно и занимательно после главной мысли, взятой из Шиллера и остальным совершенно детским его подробностям. Нас было пятеро. Мы собирались каждый вечер на чердак после ужина. По общему условию ничего не ели за общим столом, а уносили оттуда все съестные припасы, которые можно было унести в карманах, и потом свободно пировали в нашем убежище. Тут-то оплакивали мы вместе судьбу свою, тут выдумывали разного рода проказы, которые после решительно приводили в действие. Иногда наши учителя находили свои шляпы прибитыми к окнам, на которых их клали; иногда офицеры наши приходили домой с обрезанными шарфами. Нашему инспектору мы однажды всыпали толченых шпанских мух в табакерку, от чего у него раздулся нос; всего пересказать невозможно. Выдумав шалость, мы по жребию выбирали исполнителя: он должен был отвечать один, ежели попадется: но самые смелые я обыкновенно брал на себя, как начальник».

Товарищи, о которых говорит Баратынский в этом письме: братья Креницыны (Владимир и Александр), Я. И. Ростовцев, А. В. Чевкин и Ханыков. Позднее к компании примыкает Приклонский (сын сенатора). Любопытно отметить, что почти всех мы находим в «Алфавите членам бывших злоумышленных тайных обществ и лицам, прикосновенным к делу». О Владимире Креницыне на полицейском донесении на офицеров Измайловского полка (1826 г.) Николай I написал: «Он почти наверное участвовал в заговоре 14-го числа». Я. И. Ростовцев (в последнюю минуту изменивший товарищам) был членом Северного общества. А. В. Чевкин был арестован в казармах Конно-егерского полка в ночь с 13 на 14 декабря. Он отговаривал солдат от присяги Николаю I. Наиболее яркой фигурой в этой компании был Александр Креницын. Ему и принадлежит главная роль в организации «тайных обществ» в корпусе. В «Алфавите» сообщается, что он исключен из Корпуса в 1820 г. «не столько за первенство в бунте,1 как за его вольнодумство». В юбилейном издании «Пажеский корпус (1802 — 1902)» мы читаем:

XL

«Отсутствие надзора и невнимание к нравственной стороне питомцев имели, по словам Гангеблова, вредные последствия». В молодые умы стали извне вливаться вольнолюбивые внушения. К счастью, еще вливались неширокою струею. Представителем их был один только паж Креницын. Мудрено, чтобы у него между товарищами не было сторонников, но ежели они были, то по крайней мере они держали себя скромно и не высказывали своих мнений. В это время к Креницыну приезжал Александр Бестужев, которого он выдавал за своего друга. Одновременно с тем между пажами составилось тайное общество, главою которого был тот же Креницын. В сочлены себе набрал он более парней рослых и дюжих. Они собирались в небольшой непроходной комнате четвертого класса, и оттуда слышно было, что как бы произносились речи. Членов этой ассоциации мы как бы в насмешку называли уже не знаю почему «квилками».1

«Квилки» были несомненно продолжателями первого, еще вполне детского «Общества» в Корпусе, о котором пишет Баратынский. У нас нет точных сведений о времени посещений А. Бестужевым креницынского кружка. М. А. Бестужев пишет: «Знаю, что он (А. Бестужев) в первых годах офицерства был близок с Креницыным. Помню, что мы часто посещали его в Пажеском корпусе, что там нам читали разные стихи, написанные кадетами на разные корпусные случаи; помню, как брат мне говорил, что старуха-мать Креницына была недовольна сыном за знакомство «с таким вольнодумцем».2 Сам Креницын свидетельствует, что Бестужев посещал его в Корпусе, будучи еще юнкером лейб-драгунского полка, что было в 1810 — 1817 гг. Вероятнее всего, что посещения эти имели место еще при Баратынском. Любопытно, что приблизительно в то же время, когда Баратынский пишет матери умоляющее письмо о переводе в Морское училище, такие же письма пишет матери и Бестужев. Надо сказать, что и организация «Общества мстителей» была вполне в духе «атамана разбойничьей шайки Ринальдо Ринальдини», каковым был в Горном корпусе Александр Бестужев. Вероятно, тут не было непосредственного влияния, но весьма характерно единство «романтических» настроений корпусной молодежи. То, что «общество» во главе с Креницыным продолжалось до 1820 г. и закончилось настоящим бунтом против начальства, свидетельствует о прочности «оппозиционных» настроений в Корпусе. Уже при Баратынском «общество» связано какими-то вольнолюбивыми мечтаниями, о которых Баратынский вспоминает в своем послании к Креницыну (1819 г.). Тогда уже среди пажей ходили вольнодумные стихи Креницына — карикатуры на начальство. Постепенно, как это мы видим из показаний Гангеблова, настроения эти принимают политическую окраску. Гангеблов утверждает даже, что «общество сие было отраслью Тайного общества» («По изысканиям комиссии», однако, «не оказалось, чтобы означенные затеи пажей имели какую-либо связь с политическим обществом,

XLI

которое и по правилам своим не могло принимать к себе учеников»).1 «Затеи пажей» 1815 — 1816 г. не выходят за пределы детской игры в «разбойники», и игра эта проходит безнаказанно, в «под польи Корпуса», до февраля 1816 г. Тут происходит событие, подробно описанное Баратынским в письме к Жуковскому:

«Спустя несколько времени мы на беду мою приняли в наше общество еще одного товарища, а именно сына того камергера, который, я думаю, вам известен как по моему, так и по своему несчастью. Мы давно замечали, что у него водится что-то слишком много денег; нам казалось невероятным, чтоб родители его давали четырнадцатилетнему мальчику по 100 и по 200 рублей каждую неделю. Мы вошли к нему в доверенность и узнали, что он подобрал ключ к бюро своего отца, где большими кучами лежат казенные ассигнации, и что он всякую неделю берет оттуда по нескольку бумажек.

Овладев его тайною, разумеется, что мы стали пользоваться и его деньгами. Чердачные наши ужины стали гораздо повкуснее прежних: мы ели конфеты фунтами; но блаженная эта жизнь недолго продолжалась. Мать нашего товарища, жившая в Москве, сделалась опасно больна и желала видеть сына. Он получил отпуск и в знак своего усердия оставил несчастный ключ мне и родственнику своему Ханыкову: «Возьмите его, он вам пригодится», сказал он нам с самым трогательным чувством, и в самом деле он нам слишком пригодился!»

Отъезд нашего товарища привел нас в большое уныние. Прощайте, пироги и пирожные, должно ото всего отказаться. Но это было для нас слишком трудно: мы уже приучили себя к роскоши, надобно было приняться за выдумки; думали и выдумали...

Ханыков, как родственник, часто бывал в его доме. Нам пришло на ум: что возможно одному негодяю, возможно и другому. Но Ханыков объявил нам, что за разные прежние проказы его уже подозревают в доме и будут за ним присматривать, что ему непременно нужен товарищ, который по крайней мере занимал бы собою домашних и отвлекал от него внимание. Я не был, но имел право быть в несчастном доме. Я решился помогать Ханыкову. Подошли святки, нас распустили к родным. Обманув, каждый по-своему, дежурных офицеров, все пятеро вышли из Корпуса и собрались у Молинари.2 Мне и Ханыкову положено было итти в гости к известной особе, исполнить, если можно, наше намерение и притти с ответом к нашим товарищам, обязанным нас дожидаться в лавке.

Мы выпили по рюмке ликеру для смелости и пошли очень весело негоднейшею в свете дорогою.

Нужно ли рассказывать остальное? Мы слишком удачно исполнили наше намерение; но по стечению обстоятельств, в которых я и сам не могу дать ясного отчета, похищение наше не осталось тайной, и нас обоих выключили из Корпуса с тем, чтоб не определять

XLII

ни в какую службу, разве пожелаем вступить в военную рядовыми».

Об этом происшествии главный директор Пажеского корпуса Клингер рапортует Александру I:1

«Пажеского вашего императорского величества корпуса пажи Ханыков и Баратынский, по прежнему дурному поведению из Корпуса, к родственникам их, не отпускались. По замеченному же в них раскаянию и исправлению в поведении, начальство Корпуса к поощрению их к дальнейшему исправлению желая изъявить им, что прошедшие их поступки предает забвению, решились отпустить их к родственникам на масляницу; но они, вместо того, чтобы итти к родственникам с присланными за ними людьми, с коими из Корпуса отпущены были, пошли к камергеру Приклонскому, по знакомству их с сыном его, пажем Приклонским, и вынули у него из бюро черепаховую в золотой оправе табакерку и пятьсот рублей ассигнациями. Директор Корпуса коль скоро о сем узнал, послал гофмейстера на придворный прачечный двор к кастелянше Фрейганг, у которой, по порученности от матери, находились, по случаю масляницы, два пажа Креницыны, у коих по известной по Корпусу между ними связи, предполагали найти и упомянутых пажей Ханыкова и Баратынского, как действительно и оказалось. Пажи сии, по приводе их в Корпус, посажены будучи под арест в две особые комнаты, признались, что взяли упомянутые деньги и табакерку, которую изломав, оставили себе только золотую оправу, а на деньги накупили разных вещей на 270, прокатали и пролакомили 180, да найдено у них 50 рублей, кои, вместе с отобранными у них купленными ими вещами, возвращены г. камергеру Приклонскому. По важности такового проступка пажей Ханыкова и Баратынского, из коих первому пятнадцать лет, а другому шестнадцать лет от роду, я, не приступая к наказанию их, обязанностию себе поставляю вашему императорскому величеству всеподданнейше о сем донести.

Генерал-лейтенант Клингер.

№ 108. Февраля 22 дня 1816 года».

15 апреля 1816 г. Баратынский был уволен из Корпуса с правом поступления только на военную службу рядовым. Это было самоличное распоряжение Александра I. Его не переубедили никакие ходатайства камергера Приклонского, просившего о смягчении наказания (сын его, главный инициатор преступления, к делу привлечен не был). По всем ведомствам был разослан циркуляр следующего содержания: «Государь император высочайше повелеть соизволил, чтобы исключенные из Пажеского корпуса за негодное поведение пажи Дмитрий Ханыков и Евгений Баратынский не были принимаемы ни в какую службу».2

XLIII

Несомненно, что Баратынский преувеличил свою роль организатора «Общества мстителей» и инициатора кражи. Роль эта мало соответствует репутации Баратынского, сложившейся к Корпусе: несмотря на некоторые шалости, он в числе «благонравных» и тихонь. Дараган в своих воспоминаниях пишет: «Пока шло официальное разбирательство этого дела, окончившееся для них солдатскою шинелью, они оставались в Пажеском корпусе; но все пажи отшатнулись от них как преданных остракизму нравственным судом товарищей. К Баратынскому приставали мало, оттого ли, что считали его менее виновным, или оттого, что мало его знали, так как он был малосообщителен, скромен и тихого нрава» Гораздо правдоподобнее, что инициатором «Общества» был А. Н. Креницын, а наиболее предприимчивыми «разбойниками» были Ханыков и Приклонский, «известный шалостями». Баратынский же, связанный товарищескими чувствами и идеей «благородного разбойничества», не отказывается ни от каких самых смелых похождений. Письмо к Жуковскому писалось по заказу последнего для начальства, перед которым хлопотали за Баратынского. Этим вполне объясняется некоторое искажение фактов, допущенное в письме с целью отчасти выгородить товарищей, отчасти снять свою вину. Так, Баратынский жалуется на несправедливость к нему Кристофовича с первых дней пребывания в Корпусе. «Он (Кристофович) не полюбил меня с первого взгляда, и с первого же дня вступления моего в Корпус уже обращался со мною как с записным шалуном. Ласковый с другими детьми, он был особенно груб со мною» и т. д.1 Сообщение это находится в прямом противоречии как с цитированным нами выше письмом к матери, так и с аттестациями, которые давал Кристофович Баратынскому в кондуитных списках. Когда Баратынского уволили из Корпуса, ему было не пятнадцать, как он пишет в этом же в письме, а шестнадцать лет. С матерью он увиделся не сразу, а через год, в мае уже покинул Петербург и был отдан на попечение дяде своему Богдану Андреевичу Баратынскому, вице-адмиралу, человеку с твердыми принципами, но весьма добродушному. Он и его брат Петр Андреевич окружили юношу самым внимательным наблюдением и заботами. Его увезли немедленно в деревню.

Обстановка родового имения Баратынских Подвойского (Смоленской губернии, Бельского уезда) способствовала установлению равновесия после петербургских потрясений. Старинная усадьба в живописной местности на берегу Обжи сохраняла семейные предания. Баратынский писал матери: «Мы посетили наших предков, храбрых славных витязей, погибших на войне, защищая свой очаг от Литвы».2 В доме дяди была обширная библиотека, предоставленная племяннику. Все располагало Баратынского к размышлениям на отвлеченные темы и к мечтательности. Характерны в этом отношении его письма к матери из Подвойского. В одном из них мы находим целый трактат о счастьи, воле и рассудке:

XLIV

«Много спорили о счастьи, не напоминает ли это нищих, рассуждающих о философском камне. Так человек среди всего, что может составить его счастье, носит в себе скрытый яд, который его подтачивает и отнимает у него всякую спокойность чувствовать удовольствие. Грусть, скуку и печаль — носит он в себе среди шумной радости, и я хорошо знаю этого человека; не является ли счастье случайно известным сочетанием идей, которое не дает нам думать о других вещах, кроме того, что наполняет наше сердце, а оно при этом наполняется так, что не может подчинить холодному рассудку то, что оно чувствует. Не является ли беспечность великим счастьем? Не во власти ли верховного существа, предвечного, сообщать душе восприимчивость к чувству, когда он хочет вознаграждать эти несчастные песчинки за те скудные блага, которые они исторгают из грязи, всех нас породившей? О, однодневные ничтожества! О, мои собратья по бесконечной малости! Могли ли вы когда-нибудь заметить невидимую руку, направляющую нас по муравейнику человеческого рода?»1 и т. д.

Несмотря на намеки на личные страдания, письмо это звучит почти цитатами из сентенций французских моралистов. Несомненно, что Вовнарг и другие моралисты составляли круг чтения Баратынского, рекомендуемого его матерью и дядей. В одном из писем он цитирует Плутарха, нравственные истории которого очевидно тоже читались им. Любопытно, что Вольтер, который впоследствии оказывает немалое влияние на творчество Баратынского, в этом же письме, вероятно, в угоду убеждениям матери, провозглашается еретиком, который всегда неправ по отношению к известным лицам. Очевидно именно в Подвойском Баратынский основательно знакомится с французскими классиками, которые уже в какой-то степени были ему известны со времени уроков Боргезе. Кличка «маркиза», данная Баратынскому его литературными друзьями в 20-х годах, вполне соответствовала культурному багажу, с которым он явился в Петербург из Подвойского. У нас нет никаких положительных данных о литературных занятиях Баратынского этого периода, кроме двух стихотворений: «Хор, петый в день именин дяденьки Богдана Андреевича Баратынского» (1817) и мадригал «Женщине пожилой, но все еще прекрасной» (1817 — 1818). Вероятно, стихотворения «К Алине», «Портрет В.», «Любовь и дружба» и «В альбом» (Т — му в альбом) тоже были написаны до приезда в Петербург.

Возможно, что тогда же были сделаны и прозаические переводы Баратынского из Шатобриана (Génie du Christianisme, «Сын Отечества», 1822, № 3) и из Кс. де Местра (Le Lépreux de la cité d’Aoste, «Библиотека для Чтения», 1822, кн. II). Сын поэта в своем предисловии к изданию сочинений 1869 г. указывает, что не счел нужным перепечатывать эти переводы как юношеские.

Жизнь в Подвойском далеко не была тягостной для Баратынского. Напротив, он пишет матери: «Мы здесь время проводим

XLV

очень приятно, танцуем, поем, смеемся: все как бы дышит счастьем и радостью. Одна мысль омрачает для меня все эти удовольствия: мысль, что придется оставить все эти развлечения». Вполне принимает он решение семьи временно изолировать его. Так тетка Екатерина Андреевна Баратынская, «голова» дома, решительно противится его поездке в Москву в конце 1817 г., считая, что «нет никакой необходимости» ему «там появляться, чтобы» его «всем показывали».1

Однако полная успокоенность Баратынского наступила только в 1817 г. Петербургские потрясения сказались: осень и зиму 1817 г. он проболел нервной горячкой. В феврале он поехал к матери в Мару. А. Ф. Баратынская, женщина решительная и со связями, не теряла надежды выхлопотать сыну прощение. Судя по письмам, сам Баратынский был уверен, что в ближайшее время сменит штатское платье на офицерский мундир. Чтобы удобнее было хлопотать, Баратынская хочет перебраться в Москву зимой 1817 г. Она поручает сыну, возвращающемуся осенью в Подвойское, узнать все условия жизни в Москве. Мы не имеем сведений о ходе ее прошений; но совершенно несомненно, что зимой 1817 г. вопрос решается отрицательно.

Конец зимы Баратынский проводит в Тамбове. К пребыванию в Тамбове относится первая влюбленность Баратынского, если не считать очень смутных семейных преданий о Вареньке Кучиной, соседке по Смоленскому имению Баратынских, которая якобы долгое время была его единственной любовью и отношения с которой установились в Подвойском. Предание это едва ли не опровергается его тамбовским увлечением. Он пишет матери перед отъездом: «Мне кажется, что, покидая Мару, я распростился с дружбой, и, уезжая из Тамбова, я распростился с любовью. Не могу ли я, возвратившись сюда, оказаться снова среди гениев этих двух чувств?»

К отъезду из Тамбова Баратынский более или менее определился как человек. Определились черты его характера: расплывчатые, без достаточной цельности и без сильной воли. Мечтательная рассудочность сочеталась у него с внутренней тягой ко всему сильному, «романтическому». Его тянуло к людям волевым. Ему необходимы были опора и руководство. Такой опорой в детстве для него была мать; как только он выходит из-под ее опеки, он ищет такой опоры в друзьях и тоскует, пока не попадает в среду детей, более его инициативных. Характерно, что «благонравный» тихоня паж Баратынский оказывается в передовом отряде корпусных шалунов и головорезов. Корпусные потрясения пережил он в деревне: там, размышляя в тиши, пришел он к выводу о «бренности всего земного», суетности счастья и «несбыточности надежд». Эта философия, вполне книжная, все же была и мироощущением юноши, к восемнадцати годам уже умудренного жизненным опытом.

Из Тамбова Баратынский в январе выезжает в Москву, а затем в Петербург, с намерением поступить на военную службу рядовым.

XLVI

Перед самым отъездом он пишет матери письмо, из которого можно заключить об огорчениях семьи, связанных с его судьбой.1

На протяжении двух лет деревенской жизни Баратынский не порывает связей с петербургскими друзьями. Вернувшись из Мары в Подвойское, он пишет матери, чтобы она пересылала ему «его обильную переписку с Петербургом».2 Друзья — это товарищи по Корпусу, в числе их, без всякого сомнения, и Креницын. Таким образом разрушается общепринятое представление о новичке Баратынском, не имеющем никаких связей в Петербурге до счастливого знакомства с Дельвигом. В Петербурге Баратынский попадает в свою среду: это кружок Креницына с их «ментором» А. Бестужевым, как раз в эту пору связывающийся с Вольным обществом любителей российской словесности и петербургскими журналами.

В ПЕТЕРБУРГЕ (1818 — 1820)

Баратынский вернулся в Петербург осенью 1818 г. Первое время он продолжал жизнь юноши, опекаемого родственниками: повидимому, он жил у дяди своего П. А. Баратынского. Однако он уже был поэтом и человеком, многое пережившим. Петербург должен он был воспринять по-новому. Многое переменилось. Впоследствии декабристы утверждали, что все переменилось, начиная с 1817 г.:3 «Люди, видевшие худое или желавшие лучшего, от множества шпионов, принуждены стали разговаривать скрытно, а через то теснее между собой сближалися». В своем письме из крепости о положении России после наполеоновских войн А. Бестужев писал: «Во всех углах виделись недовольные лица, на улицах пожимали плечами, везде шептались, — все говорили: к чему это приведет? Все элементы были в брожении». Настроения эти больше всего, конечно, чувствовались в Петербурге. В корпусах были недовольны своим начальством и воспитателями. Пажи писали вольнодумные стихи и устраивали «тайные собрания» под руководством молодого литератора офицера Александра Бестужева (см. выше). В Вольном обществе любителей российской словесности образовалась группа молодых литераторов, мечтавших о направлении общества более либеральном и литературной деятельности более широкой. Это были: Ф. Глинка, Кюхельбекер, позднее Рылеев, Дельвиг и другие. В то время Общество это, считавшееся впоследствии рассадником декабристских идей, было организацией благотворительной. «Основано оно было по большей части членами масонской ложи избранного Михаила», как то: Крикуновским, Боровковым и Никитиным. «Вначале не было почти и литераторов, а собиравшиеся люди, видавшиеся в одной масонской ложе и желавшие как-нибудь помогать бедным ученого сословия. После

XLVII

министр народного просвещения исходатайствовал им особый устав и позволил издавать журнал...»1 (1818 г.). Постепенно с главных ролей вытесняются «старики». Однако настоящая борьба за преобладание в Обществе начинается позднее, уже в 1820 году.

Другое литературное общество, так называемое Михайловское2 вольное общество любителей словесности, наук и художеств, к этому времени разваливается. Реставрированное в 1816 г., оно под председательством А. Е. Измайлова приобретает характер вполне беспринципного и, хотя в числе членов имеет ряд известных литераторов, фактически существует весьма слабыми дилетантскими силами. Журнал «Благонамеренный», издававшийся А. Измайловым, довольно точно отражал физиономию общества. До 1821 г. в нем все-таки участвуют передовые силы. Кюхельбекер даже пытается взять журнал в свои руки, дав ему тем самым определенное направление. 1818 — 1820 гг. — лучшие годы «Благонамеренного», позднее он окончательно превращается в обывательский, обслуживающий мелкого чиновника журнал. Наиболее живым и привлекательным для литературной молодежи был в то время журнал Греча «Сын Отечества». Несмотря на то, что печатались там представители разнообразных направлений, общий дух его был «арзамасским», либеральным; тон журнала задавался такими статьями, как дифирамбический разбор «Опыта теории налогов» Н. Тургенева3 и т. п. К 1820 г. под давлением реакции Гречу пришлось изменить характер журнала.

К концу 1818 г. двух основных литературных лагерей: «Беседы» и «Арзамаса» уже не существует. «Беседа» распадается еще в 1816 г., «Арзамас» — весной 1818 г. Однако культура арзамасская, если под нею понимать западничество французской и немецкой ориентации, объединявшее известную группу под знаменем Карамзина, переходит в иные формы, продолжая существовать и влиять на растущие литературные силы в качестве передовой. Огромная переписка между Вяземским и А. И. Тургеневым — великолепный документ этой культуры и связи с молодежью.

Литературные интересы группы, к которой примкнул Баратынский, выходят за пределы «арзамаства». Литературная молодежь, объединявшаяся вокруг лицейского центра Пушкин — Дельвиг, так называемый «Союз поэтов», являлась передовым литературным фронтом, по существу не представлявшим полного литературного единомыслия. Конец 1810-х — начало 1820-х гг. были периодом индивидуальных литературных исканий, сменивших враждующие литературные партии, — в то же время это были период сплочения дворянской интеллигенции в тайные политические общества. Вопросы литературы сливались с политическими. Поэтому писательские объединения того времени трудно диференцировать исключительно по узколитературным признакам.

1818 год был годом организации «Союза благоденствия». Тайная организация стремилась к пропаганде своих идей. Создавались

XLVIII

«вольные»1 филиалы. Так было создано «Вольное общество», «Зеленая лампа». Как пишет Бенкендорф в своей записке Александру I, «члены, приготовляемые мало-по-малу для управы под председательством одного члена коренной, назывались для прикрытия разными именами («Зеленой лампы» и пр.) и, под видом литературных вечеров или просто приятельских обществ, собирались как можно чаще». Дух «вольного» общества царил и в лицейском кружке, и на офицерских пирушках, и даже в некоторых салонах. Такова была литературная и общественная атмосфера Петербурга, в которую попал Баратынский.

Баратынский вошел в литературный круг через своего друга Креницына и А. Бестужева. Связь с Пажеским корпусом несомненно установилась сразу же: он мог бывать там под предлогом посещения брата.2 Едва ли не первым стихотворением в Петербурге было дружеское послание «К Креницыну». Знакомство с Дельвигом, вероятно, состоялось через А. Бестужева и быстро перешло в дружбу. Баратынский стал своим человеком в лицейском кружке. Вероятно, уже в начале 1819 г., сразу же после поступления рядовым в лейб-гвардии Егерский полк, он переселился на квартиру Дельвига в Семеновском полку.3 Баратынский тяготился зависимостью от родных; его домашние дела были плохи, имение запущено и в руках матери (раздел был произведен позднее), — друзья зажили жизнью неимущих разночинцев:

Тихо жили они, за квартиру платили немного,
В лавочку были должны, дома обедали редко и т. д.

«Оба поэта, — пишет Гаевский,4 жили самым оригинальным, самым беззаботным и потому беспорядочным образом, почти не  имея мебели в своей квартире и не нуждаясь в подобной роскоши, почти постоянно без денег, но зато с неистощимым запасом  самой добродушной, самой беззаботной веселости». «Порядок, чистота и опрятность были качествами, неизвестными в домашнем  быту обоих поэтов». Повидимому, военная служба не очень обременяла Баратынского и оставляла ему свободное время для литературной работы, хотя он и писал:

Мне ли думать о куплетах?
Феба луч едва блеснет,  —
Марс затянутый, в штиблетах,
В строй к оружию зовет.

Баратынский в этот период был завсегдатаем вечеринок, устраивавшихся по большей части у лицейского «старосты» М. Яковлева. Здесь познакомился и сошелся он с Пушкиным, сразу отметившим его поэтическое дарование.

В то время Пушкин был разве что старшим по перу товарищем:

XLIX

масштабы еще не совсем определились. Оба поэта, очевидно, на одном из лицейских сборищ, одновременно, писали свои стихотворения в альбом брата «старосты», Павла Лукьяновича Яковлева. Пушкин писал: «Я люблю вечерний пир...», Баратынский: «Люблю пиров веселый шум» (стихотворение «Моя жизнь»). С Пушкиным Баратынский встречался и на литературных «субботах» Плетнева. Тогда же Баратынский был представлен Жуковскому и начал посещать его «среды». Надо думать, что большинство литературных связей завязалось именно в ту пору. К этому времени относится знакомство с Кюхельбекером, А. И. Одоевским, Д. Давыдовым, Ф. Глинкой, Гнедичем, И. Козловым и др. Несомненно, что Баратынский в 1819 г. посещал некоторые заседания Вольного общества любителей российской словесности, еще не будучи членом его, и бывал на заседаниях Литературного общества в Михайловском замке (он был принят в это общество в 1819 г.). Первые свои произведения как деревенского, так и петербургского времени он поместил в «Благонамеренном» и «Сыне Отечества» (начало 1819 г.). У биографов Баратынского установилась традиция, что литературная судьба Баратынского решилась случайным знакомством с Дельвигом. Однако мы видим, что среда, в которую попадает Баратынский, приехавший новичком из провинции, определилась еще корпусными связями, и именно через эти связи он попал в круг лицеистов. Роль Дельвига в качестве ментора и поэтического руководителя, может быть, несколько преувеличена, но влияние его на Баратынского отрицать не приходится. Это было влияние человека с гораздо большей культурой, с огромным пониманием стиха и тонким литературным вкусом. Вероятно, именно он учуял в Баратынском элегика и направил его по пути, где он мог, и подражая, оставаться оригинальным. Он помог ему, явившемуся в литературу с традиционными стишками «на случай», найти свой путь. Отсюда: «Ты ввел меня в семейство добрых Муз»1 и «Певца пиров я с Музой подружил».2

В частности влияние Дельвига сказалось в метрическом разнообразии поэзии Баратынского. Разнообразие размеров (у Баратынского гораздо больше, чем у Пушкина) характерно было именно для Дельвига. Делал попытку Баратынский пойти по пути Дельвига и в жанре песни. Русская песня, однако, не удержалась в поэзии Баратынского, и единственный опыт в этой области как бы выпадает из его творчества. Можно наблюдать влияние Дельвига также в культуре горацианских посланий Баратынского, хотя здесь возможен только толчок уже усвоенному у Батюшкова и Парни.

Дух времени, политических настроений среды, в которую вошел Баратынский, отразился в вольном переводе его из «Воспоминаний» Легуве. Республиканские герои древнего Рима были персонажами, введенными переводчиком:

И подданный царя, защитник верный трона,
В восторге трепетал при имени Катона.

L

ЧЕТЫРЕ ГОДА В ФИНЛЯНДИИ (1820 — 1825)

Новый, 1820 год начался для Баратынского резкой переменой в его жизни. 4 января он был произведен в унтер-офицеры и назначен в пехотный Нейшлотский полк в Финляндии. По поводу отъезда Баратынского из Петербурга позднее (в конце 1820 г.) писал его новый ротный командир Н. М. Коншин:

Сбылось пророчество молвы,
Сбылись изгнания угрозы;
Но он глядит еще сквозь слезы
На берег светлыя Невы:
Еще он видит милый дом,
В туманы утра облаченный...
Там круг друзей его бесценный,
Там всё любимое певцом.

Баратынский пробыл в Финляндии до октября 1825 г., но за это время он несколько раз бывал в отпуску и уходил с полком в Петербург. Исключая эти отлучки, он пробыл в Финляндии четыре года. Жизнь его с этого времени как бы двоится.

Завоеванная и укрощенная в 1809 г. Финляндия еще не оправилась от разрушения и военных поборов. Подавленное крестьянское восстание отнюдь не примирило население с русской властью. Особенно тяжелое настроение было в той части Финляндии (до реки Кюмень, Выборгская губерния), которая являлась российской провинцией еще с 1743 г.1 После войны за шведскую часть Финляндии и подавления восстания в русской части манифестом 11 февраля 1811 г. «по местному положению старой Финляндии, то есть Выборгской губернии, найдено полезным присоединить ее к Великому княжеству Финляндскому». Порабощенное население этого края, положение которого было весьма близко (особенно с царствования Екатерины II) к положению русского крепостного крестьянства, мечтало об освобождении от русского ига. Крестьяне шли против угнетателей русских помещиков, так как крестьянам шведской Финляндии жилось лучше. Разбитые и разоренные окончательно крестьяне, вчерашние кивикэсы (повстанцы), убивавшие русских чиновников и помещиков, не доверяли либеральным начинаниям русского правительства. Они молчали, раздавленные многочисленной армией, наводнившей Финляндию. По распоряжению Александра I, от постоев освобождались только привилегированные сословия. «Русской штаб и русские солдаты зачумляли Финляндию» «В Финляндии еще не знают, что будет: бесконечно много обещано, но до сего дня ничего не исполнено». «Теперешнее поведение русских относительно финских офицеров и Финляндии вообще весьма политично, но где будущая безопасность с варварами и деспотами?» — писал финский деятель и член российского Государственного совета

LI

Армфельт.1 Генерал-губернатор Финляндии Штейнгель (служивший до назначения Закревского  — 1823 г.), человек больной и занятый геологией, осуществлял в Финляндии «либеральную» политику Александра I. Часть финской интеллигенции, главным образом ее дворянская верхушка, видела в отделении от Швеции и в присоединении к России на началах политической автономии способ утверждения национальной самобытности. Финские националисты — Армфельт, а позднее Ребиндер и др. — работали над проектом конституции для Финляндского княжества. Внутри Финляндии в 1820-х гг. влияние Ребиндера, его товарищей и помощников было огромно. Но проект 1819 г. был сильно изменен в 1821 г. в сторону сокращения прав Финляндии. В России конституция не встречала одобрения ни в реакционных кругах, ни в части либеральных кругов, считавших немыслимыми конституционные привилегии для окраины в стране, этими привилегиями не обладавшей. Южные дакабристы не одобряли автономии Финляндии. Северяне были за финляндскую конституцию.

Полк, в который был назначен Баратынский, охранял береговую линию Финского залива. Крепость Кюмень (триста километров от Петербурга), заложенная в 1793 г. в устье реки Кюмень, на самой границе тогдашних российских владений, была окружена скалами и лесом. Река, образуя в своей дельте множество островков-шхер, отличалась порогами и стремительным течением. Крепость находилась (упразднена в 1835 г.) в двух километрах от большого водопада Хэгфорс. В нескольких километрах вглубь залива на краю длинной косы был расположен Роченсальм (Котка), крепость, ныне не существующая. Нейшлотский полк, стоявший постоянно в Кюмени, несколько раз на протяжении 1820 — 1825 гг. (обыкновенно на лето) уходил в Роченсальм и Фридрихсгам, представлявший собой старинный портовый городок с укреплением километрах в двадцати от Котки. В 1824 г. полк был на смотру в г. Вильманстранде, расположенном к северо-востоку от Роченсальма на южном берегу озера Саймы (сто восемьдесят восемь километров от Петербурга).

Командиром Нейшлотского полка был Георгий Алексеевич Лутковский, участник Наполеоновской кампании, старый вояка, член масонской ложи. Лутковский был старинный знакомый семьи Баратынских. У него в доме прожил Баратынский почти все время пребывания в Финляндии. Ротным командиром Баратынского был Николай Михайлович Коншин. В своих записках «Для немногих»2 Коншин перечислял старших офицеров своего полка: «Подполковник Хлуднев, русский, благородный человек», «умный, образованный и шалун Комнено, чувствительный и благородный барон Клернер и наш добрый полковник Лутковский».

Баратынский попал в дружескую и семейственную обстановку. Особенно сошелся он с Коншиным, который писал о встрече с своим подчиненным: «Тут небо послало мне товарища, доброго

LII

Баратынского, — первый раз в жизни я встретился еще с человеком, который характером и сердцем столько походил на меня» «Мы не столько любили один другого, сколько были нужны друг для друга. Мы проводили вместе дни, недели, месяцы и, наконец, целые четыре года».1 Коншин писал стихи, Баратынский руководил им, — их связывали литературные интересы.

Строгого режима в крепости не было. Служба не обременяла. Происхождение, связи, роль «гонимого» — все сыграло роль в том, что Баратынский не чувствовал себя вырванным из своей среды в качестве рядового солдата. Он вел существование более привилегированное, чем многие из офицеров его полка. В семье Лутковских он был своим человеком. Он ухаживал за племянницей Лутковского, Анной Васильевной, и проводил вечера среди молодежи, собиравшейся к ней. Там бывали девицы, дочери местных чиновников и военных; устраивались игры, танцы, домашние спектакли и гулянья. Стишки, записанные Баратынским в альбом А. В. Лутковской, свидетельствуют о том, что для молодых дворяночек он не был солдатом, человеком с запятнанной репутацией, недостойным общества.

Из записок Коншина видно, как весело и непринужденно жили в Кюмени и Роченсальме. Устраивали пикники, выезжая на ближайшие острова побережья. «В июле устраивали мы театр в сюрприз полковнице и балы». «К 15 сентября мы готовили еще театр» — пишет Коншин. Время разнообразилось приездами друзей и родных. Так, летом 1822 г. к Баратынскому приезжали в Роченсальм его друзья Дельвиг, Эртель (двоюродный брат Баратынского) и Н. И. Павлищев и «провели несколько веселых дней в кругу полковых товарищей и Баратынского».2 В сентябре 1822 г. Дельвиг опять посетил своего друга. Летом еще смотры и караулы заставляли подтягиваться, — осень и зима почти совершенно освобождали от тягот военной службы. Этот переход на зимнее положение Коншин изобразил в одном из стихотворений:

Уже окончен срок трудов,
Завейте на зиму знамена,
Идет прекрасная Помона,
Богиня долгих вечеров.
Закроем ставни от народа,
Плотней усядемся в кружок:
Закон наш — дружба и свобода,
И ни словечка за порог.

Среди полковых друзей Коншина и Баратынского, как и во всей офицерской среде, было недовольство Александром, Аракчеевым, порядками в армии. Пропаганда тайных обществ проникала все глубже и глубже. Особенно возросла оппозиция в армии осенью 1820 г., после возмущения Семеновского полка и суровой расправы с его участниками. Семеновцы были раскассированы по

LIII

полкам, и нет сомнения, что там они еще больше разжигали недовольство. После смерти Александра I найдена была у него собственноручная записка, где говорилось: «Есть слухи, что пагубный дух вольномыслия или либерализма разлит, или, по крайней мере, сильно уже разливается между войсками; что в обеих армиях, равно как и в отдельных корпусах, есть по разным местам тайные общества или клубы, которые имеют притом секретных миссионеров для распространения своей партии. Ермолов, Раевский, Киселев, Михаил Орлов и многие другие из генералов, полковников, полковых командиров; сверх сего большая часть штаб- и обер-офицеров».1

Политическая физиономия Коншина определяется и его близостью с Рылеевым, его старым товарищем по службе. Он был вольнодумец. Вместе с Баратынским сочиняли они куплеты, затрагивающие власти и местное общество. Они были «сообщены публике здешней, с колкими насчет ее прибавлениями, и нас с Баратынским убегали все» — писал Коншин.2

Куплеты эти навлекали на Коншина неприятности, послужившие поводом к его отставке и отъезду из Финляндии. Это было осенью 1823 г. В Январе 1824 г. Коншин уехал.

С отъездом его Баратынский стал сильнее стремиться к «освобождению». Друзья за него усиленно хлопотали в Петербурге. Весной 1824 г. Д. Давыдов писал своему приятелю, генерал-губернатору Закревскому: «Сделай милость, постарайся за Баратынского, разжалованного в солдаты, он у тебя в корпусе. Гнет этот он несет около восьми лет или более, неужели не умилосердятся? Сделай милость, друг любезный, этот молодой человек с большим дарованием и, верно, будет полезен. Я приму старанье твое, а еще более успех в сем деле за собственное мне благодеяние» (6 марта 1824 г.).3

Между тем в мае 1824 г. Нейшлотский полк отправился на смотр, устраиваемый генерал-губернатором Закревским около Вильманстранда. Там Баратынский знакомится с адъютантами Закревского — А. А. Мухановым и Н. В. Путятой (ставшим впоследствии его ближайшим другом). В своей заметке о знакомстве с Баратынским Путята пишет: «Я проходил вдоль строя за генералом Закревским, у коего был адъютантом, когда мне указали на Баратынского. Он стоял в знаменных рядах. Здесь я с ним познакомился и разговаривал о его петербургских приятелях. После он заходил ко мне, но не застал меня дома». «Ему было тогда двадцать четыре года. Он был сухощав, бледен, и черты его выражали глубокое уныние».4 Надо думать, Баратынский был аттестован Закревскому как человек не вполне благонадежный. Об этом можно судить по письму Д. Давыдова, написанному в июне 1824 г.: «Повторяю о Баратынском, повторяю опять просьбу взять его к себе. Если он на замечании, то верно по какой-нибудь клевете,

LIV

впрочем, молодой человек с пылкостью, может врать, — это и я делал, но ручаюсь, что нет в России приверженнее меня к царю и отечеству: если бы я этого и не доказал, то поручатся за меня в том все те, кои меня знают, — таков и Баратынский. Пожалуйста, прими его к себе» (23 июня 1824 г.).1

Вероятно, к просьбам Давыдова присоединились ходатайства Путяты, так как в октябре 1824 г. последний уведомил Баратынского в Кюмени, что «Закревский позволяет ему приехать в Гельсингфорс и находиться при корпусном штабе». «Я приглашал его остановиться у меня» — пишет Путята. Баратынский приехал в Гельсингфорс в конце октября и прожил там до начала февраля 1825 г. Пребывание в Гельсингфорсе не только развлекло Баратынского и дало ему новые впечатления, но и концентрировало его внимание на стране, где он прожил несколько лет. Это отразилось на его творчестве: именно там была написана «Эда» (начатая еще в Кюмени).

Гельсингфорс был центром, где сосредоточивались лучшие силы Финляндии. Адъютанты Путята и Муханов бывали постоянно в семьях финских деятелей: Маннергейма и др. Муханов был влюблен и собирался жениться на Авроре, дочери Карла Шернваля, одного из самых ярых националистов, бывшего выборгского ландсгевдинга (ум. в 1815 г.). Оба адъютанта были тесно связаны с бароном Ребиндером, докладчиком по делам Финляндии, неуклонно двигавшим в Петербурге дело утверждения финляндской конституции.

Среди Финской интеллигенции боролись два течения — шведское и русское. Угнетенная русским царизмом Выборгская губерния была предметом постоянных споров и примером ненадежности русского покровительства. Не умолкли еще восторженные рассказы финнов об их героических битвах с русскими в 1808 — 1809 гг. С одной стороны, явное культурное превосходство финнов, побежденных многочисленностью русской армии, с другой — либеральная политика Александра I, стремившегося отразить шведское влияние путем утверждения и признания финской культуры, — делали настроение в штабе Закревского весьма доброжелательным по отношению к Финляндии и ее требованиям. Муханов даже вызвал возмущение Пушкина своим резким отзывом о характеристке Финляндии, сделанной m-me de Staël.2

Сам Закревский, тоже очень ценивший финнов за их «трудолюбие и благородство», был в качестве генерал-губернатора в очень сложном и двусмысленном положении. Посланный в Финляндию против воли, удаленный из Главного штаба3 по желанию своего врага Аракчеева, он получил от Александра «секретные полномочия», заключавшиеся в том, чтобы покончить с огромным влиянием, которое приобретали финские деятели в вопросах управления Финляндией, с другой стороны, он должен был щадить

LV

национальные чувства и проводить осторожно-либеральную политику. С первых же шагов он встретил сопротивление и с огорчением писал своему другу гр. П. Д. Киселеву:1 «После двух докладов по Финляндии я еще более убедился, что там полезен быть не могу, а государь никак не полагает, чтобы финны русских ненавидели, тогда как это заметно почти на каждом шагу». Трудность положения Закревского, рассматривавшего свое генерал-губернаторство как ссылку, была и в его отношении к политике Александра I и к его новому окружению.

Закревский был старый офицер, побывавший во многих боях, связанный узами теснейшей дружбы с А. Н. Ермоловым, гр. Н. С. Мордвиновым, П. Д. Киселевым и кн. А. И. Голицыным, о которых в весьма проницательном доносе2 говорилось, что «хотя по следственной комиссии и не видно, чтобы в буйных и злобных замыслах преступников участвовали люди государственные и доверенностью облеченные», однако автор доноса уверен, что «сии аристархи» «были важными орудиями к направлению варварских замыслов». В частности о Закревском доносчик сообщает, что «езжал к нему довольно часто, заставая всегда, во многом числе, молодых офицеров», разговоры с которыми поражали доносчика: «Об осуждениях говорить не буду: они шли к лицу... в сопутствии самых даже... непотребнейших выражений... рекою».3 Судя по письмам Закревского к своим друзьям,4 главным предметом его ненависти был «змей» Аракчеев, пагубно, по его мнению, влиявший на царя и его политику. «Граф Аракчеев — вреднейший человек в России» — утверждал он еще в 1819 г. раздражение против «змея» было настолько велико, что, конечно, Закревский не скрывал этого и среди собиравшихся у него в Гельсингфорсе, тем более, что раздражение это было всеобщее.5

«Финские патриоты», Путята и Муханов (брат декабриста П. Муханова), были в то же время русскими либералами. Муханова Дельвиг характеризовал как человека «европейского клейма».6 Взгляды Путяты выражены им самим в позднейшей статье «Обозрение жизни и царствования Александра I»,7 где он прямо пишет: «реакционные меры последних годов царствования Александра: неограниченное влияние Аракчеева по всем делам внутреннего управления, возраставший произвол и злоупотребления и, наконец, несбывшиеся надежды, долго питаемые прежним либеральным направлением правительства, породили неудовольствие и ропот в России, лишили ее сочувствия европейского общества,

LVI

приобретенного 1812 — 1815 годами, и поощряли составление у нас тайных обществ с целью достижения конституционных гарантий».

Баратынский, уже получивший достаточную закваску либерализма в Петербурге и в дружбе с Коншиным, если не принимал участия в застольных политических разговорах у Закревского и Путяты, то во всяком случае впитывал в себя новые идеи и настроения. Результатом были: еще в 1823 г. в Гельсингфорсе написанные эпиграмма на Аракчеева («Отчизне враг, слуга царя») и бунтарская по настроению «Буря». «Финский вопрос» несомненно повлиял на окончательный замысел «Эды» с ее эпилогом:

Ты покорился, край гранитный,
России мощь изведал ты  —
И не столкнешь ее пяты,
Хоть дышишь к ней враждою скрытной.

Характерно, что и эпиграмма и эпилог были написаны именно в Гельсингфорсе, под прямым непосредственным влиянием Путяты и антиаракчеевской атмосферы штаба Закревского. Как и в ранние годы, Баратынский оставался идеологически пассивным мечтателем, легко вбиравшим в себя окружающие настроения и мысли. Преддекабрьские настроения выразились в его стихотворении «Буря», по теме напоминающем детское письмо к матери о «бурях» морской службы. Детская романтика сменилась литературным романтизмом, втягивавшим его как поэта в сферу своих «действенных», «сильных» тем. И тут, как и раньше, в Баратынском боролись два начала — индивидуалистическое пассивно-мечтательное восприятие мира и жажда активной жизни и борьбы, на которую ему всю жизнь нехватало внутренних сил.

В Гельсингфорсе Баратынский вел жизнь рассеянную и светскую. Наряду с деловой атмосферой вокруг педантичного в служебных обязанностях Закревского был «двор» его жены, Аграфены Федоровны, знаменитой красавицы. Вся гельсингфорсская знать, офицеры и дипломаты, приезжавшие в Финляндию, были у ног Закревской — «Магдалины», «Альсины», «Клеопатры». Всех поражали ее эксцентрические выходки, ее ум и полное презрение к условностям света. Очевидно, впечатление, произведенное на Баратынского, было очень сильно, так как образ ее запечатлелся у него надолго, правда, как противовес созданному им идеалу кроткой и нежной женщины. Увлечение Закревской усилилось позднее, когда уже в конце 1825 г. он был в Петербурге вместе с полком. Оттуда он писал Путяте: «Аграфена Федоровна обходится со мною очень мило, и, хотя я знаю, что опасно и глядеть на нее и слушать, я ищу и жажду этого мучительного удовольствия». Впрочем, в этом же письме Баратынский провозглашает неизбежность победы здравого смысла над увлечением. «Надеюсь, — пишет он, — что первые часы уединения возвратят мне рассудок. Напишу несколько элегий и усну спокойно. Поэзия — чудесный талисман: очаровывая сама, она обессиливает чужие вредные

LVII

чары».1 Закревская оставила след в поэзии Баратынского; ей посвящено стихотворение: «Как много ты, в немного дней», она — героиня поэмы «Бал», начатой в Кюмени под влиянием гельсингфорсских впечатлений.

Гельсингфорсская осень и часть зимы были, несмотря на рассеяние, удивительно плодотворны для поэзии Баратынского. Кроме указанных выше вещей, он написал там «Череп», «Авроре Шернваль», «Леда». Большинство из этих произведений были тогда же (в феврале 1825 г.) отвезены Путятой в Петербург для печатания в журналах.

В начале февраля Баратынский вернулся в Кюмень, совершив этот переезд вместе с Закревской. «Ничего не может быть веселее нашего небольшого совместного путешествия, — писал он матери уже из Кюмени. — Генерал попрощался со мной самым любезным образом и обещал мне сделать все зависящее от него, чтобы меня выдвинуть».2 В Кюмени Баратынский опять поселился у Лутковских. «Что вам сказать о моей жизни здесь? — пишет он в том же письме матери. — Все то же, что и многие годы...» В Кюмени Баратынский принимается за окончательную отделку «Эды» и начинает работать над поэмой «Бал». Он живет воспоминаниями о Гельсингфорсе и с нетерпением ждет обещанного «освобождения».

Положение «изгнанника», «певца дикой Финляндии», упрочило за начинающим Баратынским репутацию первоклассного поэта почти с первых шагов. Характерно, что враждебная Баратынскому критика, не признававшая в нем большого поэта в 1830 — 1840-х гг., считает финляндский период его творчества основным и самым блестящим.

Финляндия обогатила поэта: дикая и разнообразная природа ее не могла не произвести впечатления на тамбовского помещика Баратынского. В одном из писем к матери из Кюмени он пишет: «Я много хожу, мне доставляет удовольствие подниматься по нашим скалам, которым теперь возвращается вся их возможная красота; покрывающий их зеленый мох чрезвычайно эффектен, когда освещается солнцем. Простите, что я говорю только о погоде, но признаюсь, что это меня больше всего здесь занимает. Я почти один с природой, она мой настоящий товарищ, и я говорю о ней в Кюмени, как я бы говорил вам о Дельвиге в Петербурге».

По свидетельству Коншина, прогулки составляли в их кюменьском быту самое большое развлечение. Постоянным, ближайшим местом прогулок был поросший лесом холм, на котором возвышалась кирка. Оттуда открывался вид на устье реки, Роченсальм и море.

Наряду с некоторыми поэтическими штампами в изображения финляндской природы в стихотворениях «Финляндия», «Водопад» и в поэме «Эда» есть подлинное изображение кюменьского и роченсальмского пейзажа (стихи 10 — 14, «Финляндии», стихи 32 — 43 первой песни «Эды»).

LVIII

В «Водопаде» — довольно точное изображение кюменьского Хэгфорса. В «Буре» — следы впечатления, произведенного на Баратынского морем.

Трагедия в мирной семье финского крестьянина, изображенная в «Эде», — подлинная трагедия финского крестьянства, обремененного военными постоями и безнаказанностью военного произвола русских властей в Финляндии.

ПЕТЕРБУРГ 1820-Х ГОДОВ

С 1820 по 1825 г. Баратынский ведет двойную жизнь. Он «изгнанник», как и Пушкин, но в то время как Пушкину запрещен въезд в столицу, Баратынский то и дело приезжает то в отпуск, то с полком. Первый отпуск в Петербург был дан Баратынскому с 11 декабря 1820 г. по 1 марта 1821 г. Вернувшись в Финляндию, он в мае этого же года отправился в Петербург с полком и пробыл там до поздней осени. Февраль и март 1822 г. он тоже пробыл с полком в Петербурге. Второй отпуск продолжался с 21 сентября 1822 г. по 1 февраля 1823 г. Ноябрь, декабрь 1823 г. Баратынский проводит с полком в Москве. Летом 1824 г. он тоже в Петербурге, затем после производства в офицеры, в июне 1825 г., отправляется туда вместе с полком и уезжает в августе. В начале октября 1825 г. он проезжает через Петербург в Москву, в свой последний отпуск, кончившийся отставкой. Таким образом, в общей сложности, не считая двухмесячного пребывания в Москве, Баратынский пробыл с 1820 до 1825 г. в Петербурге — один год восемь месяцев. Кроме того по протоколам Вольного общества любителей российской словесности устанавливается, что Баратынский присутствовал на заседании 19 апреля 1820 г. и 17 апреля 1822 г., что не сходится со сведениями об отпусках и пребывании в столице вместе со своим полком. Очевидно, кроме официальных отпусков, Баратынский получал возможность неофициально, под каким-нибудь предлогом, отлучаться из Финляндии. Почти ежегодно он видит своих друзей и с ними вместе участвует в литературной жизни. Петербург давал ему каждый раз новые поэтические задания, разрешаемые в основном в Финляндии.

В Петербурге Баратынский в компании веселых прожигателей жизни вроде Льва Пушкина и Соболевского. С Львом он даже жил вместе в один из приездов. Вяземский вспоминает об этом: «Когда-то Баратынский и Лев Пушкин жили в Петербурге на одной квартире. Молодости было много, а денег мало. Они везде задолжали, в гостиницах, лавочках, в булочной: нигде ничего в долг им более не отпускали. Один только лавочник, торговавший вареньями, доверчиво отпускал им свой товар, да где-то промыслили они три-четыре бутылки малаги. На этом сладком пропитании продовольствовали они себя несколько дней».1 Повидимому, совместно с Львом Пушкиным Баратынский стяжал себе славу кутилы и волокиты. Недаром Л. Пушкин, в 1826 г. с огорчением

LIX

писавший Соболевскому о женитьбе Баратынского, восклицал: «Он ни минуты, никогда не жил без любви, и, отлюбивши женщину, она ему становилась противна. Я все это говорю в доказательство непостоянного характера Баратынского».1 Языков считал невозможными дружеские отношения Воейковой с такими молодыми людьми, как Лев Пушкин и Баратынский.2

Большую часть петербургского времени Баратынский проводил с Дельвигом, у него он и останавливался почти всегда. Вместе посещали они дружеские пирушки и проводили «шумные ночи» «с Амуром и Вакхом»:

Ты в Петербурге, ты со мной,
В объятьях друга и поэта!
Опять прошедшего мы лета,
О трубадур веселый мой,
Забавы, игры воскресили,
Опять нас ветвями покрыли
Густые рощи островов  —

писал Дельвиг по поводу приезда Баратынского летом 1821 г.

В первый же приезд3 из Финляндии Баратынский застал кружок «друзей-поэтов» поредевшим. Не было Пушкина, — он был сослан на юг за вольнодумные стихи. Баратынский живо интересуется его судьбой. Так, Липранди, приехавший из Кишинева в Петербург, рассказывал: «Оба Пушкина4 еще с каким-то господином были у меня и обещали на следующий день в 10 часов утра опять посетить меня»; «бывший с ними третий, как мне сказали, был Баратынский». Отец Пушкина давал обед в честь приехавшего Липранди. «К обеду были приглашены Баратынский, Дельвиг, барон Розен и еще пять человек; но те менее помянутых интересовались знать об Александре Сергеевиче». «На другой и на третий день названные мною лица посетили меня и передали письма к Пушкину».5

Со времени своего пребывания в Петербурге в 1818 — 1820 гг. у Баратынского установилась связь с литературными обществами. 19 января 1820 г. он был предложен в члены Вольного общества любителей российской словесности — Гречем, Дельвигом и Лобойко, при этом были прочитаны послания «К Дельвигу» («Напрасно мы, Дельвиг, мечтаем найти») и «К — ву». Баратынский на заседании не присутствовал. На следующем заседании «подпрапорщик Нейшлотского пехотного полка Евгений Абрамович Баратынский 1820 г. Генваря 26» был принят в «члены-корреспонденты».6 19 апреля 1820 г. Баратынский присутствовал на собрании общества и читал «Финляндию» и «Мадригал». 20 февраля

LX

1821 г. Гнедич читал «Пиры» Баратынского, автор, очевидно, уже уехал. 28 марта 1821 г. Баратынский был переименован в действительные члены. Во все свои приезды в Петербург Баратынский старался не пропускать заседаний, а в отсутствии его в протоколах отмечалось: «Не присутствовал по известным причинам». Большинство своих произведений он представлял в общество, где по принятому правилу стихотворение читалось кем-нибудь из членов, а затем обсуждалось с голосованием за и против. Наиболее оживленный и серьезный характер приняли эти заседания после весны 1820 г.

Еще в конце 1819 г. на место гр. Салтыкова был избран Ф. Глинка. Член коренной думы «Союза благоденствия», полковник Ф. И. Глинка был как бы политическим руководителем литературы в Петербурге. Как член Тайного общества (правого его крыла), он в начале 1820-х гг. был весьма активен. В бумагах его сохранилась с того времени «памятка» — программа его агитационной деятельности: «Порицать: 1) Аракчеева и Долгорукова, 2) военные поселения, 3) рабство и палки, 4) леность вельмож, 5) слепую доверенность к правителям канцелярий (Геттун и Анненский)» и т. д.

В Вольном обществе любителей российской словесности вокруг председателя Глинки собралась довольно сплоченная компания молодых литераторов (Дельвиг, Крылов, Кюхельбекер и др.). Направление «Соревнователя» выравнивалось в сторону либерализма и литературного новаторства. Вокруг помощника председателя В. Каразина и гр. Хвостова группировалась правая группа писателей: А. Измайлов, В. Панаев, Б. Федоров, М. Загоскин, Е. Люценко, кн. Н. Цертелев и др. Впоследствии Бестужев1 называл эту группу партией «положительного безвкусия»: «у ней голова князь Цертелев», а хвост (тела нет) Борис Федоров и еще два или три поползня».

Постепенно вытесняемая левыми (в особенности после резко-реакционного выступления Каразина 15 марта 1820 г.), группа эта переносит свою деятельность в Михайловское общество и в журнал «Благонамеренный», который с конца 1821 г. начинает резко выступать против утвердившихся в Вольном обществе любителей российской словесности. Позднее Измайлов прямо декларирует свое отмежевание от молодой литературной группы. Он пишет в «Благонамеренном» 1823 г.:2 «Издатель «Благонамеренного» употребит всевозможное старание, чтобы журнал его с будущего 1824 г. соответствовал в полной мере своему названию... не будут иметь места в «Благонамеренном»... сладострастные, вакхические и даже либеральные стихотворения молодых наших баловней-поэтов». Тем временем отмежевание правого лагеря идет не только по линии журнальной политики, — оно идет по линии политического доноса. В. Каразин в письме от 4 июля 1820 г. к министру внутренних дел гр. Кочубею относительно

LXI

некоторых стихотворений, явившихся в журналах по случаю высылки А. Пушкина на юг России», пишет: «Я хотел было показать места в нескольких нумерах наших журналов, имеющие отношение к высылке Пушкина: дабы более уверить вас, сиятельнейший граф, что я не сказал ничего лишнего в бумаге моей 31 марта. Безумная эта молодежь хочет блеснуть своим неуважением правительства. В № IV «Соревнователя» на стр. 70 Кюхельбекер, взяв эпиграфом из Жуковского:

И им1 не разорвать венка,
Который взяло дарованье,

восклицает к своему лицейскому сверстнику:

О Дельвиг, Дельвиг! Что награда
И дел высоких и стихов?
Таланту что и где отрада
Среди злодеев и глупцов?

Хотя надпись на сей пьесе просто «Поэты», но цель ее очень видна из многих мест, например:

В руке суровой Ювенала
Злодеям грозный бич свистит... и т. д.

Поелику эта пьеса была читана в обществе непосредственно после того, как высылка Пушкина сделалась гласною, то и очевидно, что она по сему случаю написана.

В № IV «Невского Зрителя» Пушкин прощается с Кюхельбекером. Между прочим:

Прости... где б ни был я:
В огне ли смертной битвы,
При мирных ли брегах родимого ручья,
Святому братству верен я!

Сия пьеса, которую ваше сиятельство найдет на стр. 60 упомянутого журнала, чтобы отвратить внимание цензуры, подписана якобы 9 июня 1817 г. Нравственность этого святого братства и союза (о котором я предварял) вы изволите увидеть из других номеров, при сем приложенных, как то: из «Благонамеренного», стр. 142, в пьесе Баратынского «Прощанье». Из «Н Зрит», кн. III, стр. 56. «Послание»; кн. IV, стр. 63, «Прелестнице». Чтобы не утомлять ваше сиятельство более сими вздорами, вообразите, что все это пишут и печатают бесстыдно не развратники, запечатленные уже общим мнением, но молодые люди, едва вышедшие из царских училищ, и подумайте о следствиях такого воспитания! Я на это, на это только ищу обратить внимание ваше».2

Ссылка Пушкина, в которой, как видно из доноса, какую-то роль сыграл и Каразин, была тяжелым ударом по молодой группе поэтов. Удар этот, однако, повлек за собой большую сплоченность,

LXII

невзирая на разницу в литературном направлении. В своих «Поэмах» Кюхельбекер утверждает этот союз:

Так не умрет и наш союз,
Свободный, радостный и гордый.

Для Баратынского поддержка группы, укрепившей свои позиции в Вольном обществе, имеет огромное значение. «Союз поэтов» и был единственной его литературной школой. Не надо забывать, что если поэты-лицеисты уже на школьной скамье были связаны с литературной жизнью и ориентировались на определенный литературный круг, то Баратынский в противоположность им пришел в литературу одиночкой. В то время как для Дельвига и Кюхельбекера «союз поэтов» был дружеским объединением (блоком), противосставшим враждебной партии, Баратынский кроме того воспитывался в этой группе как литературный новичок.

С конца 1821 г. «Благонамеренный» переполнен шуточками по адресу этого «союза». Б. Федоров печатает в № 9 за 1822 г. стихотворение «Союз поэтов»:

Сурков Тевтонова возносит,
Тевтонов для него венцов бессмертных просит;
Барабинский, прославленный от них,
Их прославляет обоих.

Нетрудно в Суркове, Тевтонове и Барабинском узнать Дельвига, Кюхельбекера и Баратынского.

В «Сатирической Газете», или «Сатирических Ведомостях» (приложения к «Благонамеренному») появляются следующие сообщения: «Некто из литературных баловней, недавно вышедших из училища, желает познакомиться с известными стихотворцами и составить себе репутацию. Он просит каждого из них написать к нему по одному похвальному посланию в эротическом или в элегическом роде, с чашами бытия или с отцветшею душою, или по крайней мере борьбою с роком и т. п.».

Литературу в том же роде, с высмеиванием «друзей поэтов», мы находим в «Вестнике Европы» Каченовского в те же годы.

Резкость нападок на группу молодых поэтов усиливалась еще и некоторыми личными отношениями. Две враждующие партии столкнулись в салоне С. Д. Пономаревой.

София Дмитриевна была женой богатого откупщика. В доме ее на Фурштадтской ежедневно собирались гости. «Представьте себе, читатель, небольшую, но уютную гостиную, в которой вокруг небольшого стола, освещенного матовым светом лампы и заваленного книгами, тетрадями и листами, собралось несколько собеседников. Простота, выражающаяся во всем, отсутствие всяких затей роскоши и претензий на моду немедленно сообщается каждому, даже непривычному посетителю этой гостиной. Здесь всякому весело, легко и свободно. На большом диване, в глубине комнаты, сидит Софья Дмитриевна, окруженная довольно многочисленным обществом и постоянно охраняемая Гектором и

LXIII

Мальвиною,1 которым не шутя завидовали многие из присутствующих. Возле нее на диване помещается толстый и неуклюжий издатель «Благонамеренного». Возле Измайлова стоит «русский Геснер», он же «русский Феокрит», В. И. Панаев, поэт Меналков, Титиров, Хлой, ручейков и овечек, «сочлен, товарищ и друг Измайлова». «Далее Гнедич, всегда задумчивый, рассеянный и серьезный, беседует о своем труде с Дельвигом, который весьма рассеянно слушает его рассуждения о русских спондеях. Сюда же собрались Баратынский, Плетнев, Илличевский, Сомов и несколько других, менее известных личностей».2 Салон Пономаревой, отличавшийся своим демократическим, по сравнению с другими салонами, духом, привлекал литературную молодежь. Там постоянно бывали Рылеев, Кюхельбекер. Эта-то молодежь постепенно и вытеснила стариков круга «Благонамеренного». Было организовано шуточное общество «Сословие друзей просвещения», которое, будучи довольно жалким подражанием «Арзамасу» по форме, по существу сводилось к шуткам на заданные слова, восхвалениям председательницы своей — Мотылькова3 и однообразным высмеиванием сентименталистов и романтиков.

Молодая группа, которую ввел к Пономаревой брат «лицейского старосты», Павел Лукьянович Яковлев, пришла с более свежими и интересными темами. «Сословие» отошло на задний план. Умная, образованная и очень живая Пономарева естественно потянулась к новому. Измайлов, а в особенности В. Панаев, были влюблены в Пономареву. С Панаевым у нее были близкие отношения. Невидимому Дельвиг, Баратынский, вначале П. Яковлев были конкурентами. Отсюда страшное раздражание, с каким Панаев пишет об этой группе в своих «Воспоминаниях»:4 «Подружившись с Дельвигом, Кюхельбекером, Баратынским (тогда еще унтер-офицером, разжалованным в солдаты за воровство), он (П. Л. Яковлев5), вздумал ввести их в гостеприимный дом Пономаревых, где могли бы они, хоть каждый день, хорошо с ним пообедать, выпить лишнюю рюмку хорошего вина, и стал проситъ о том Софью Дмитриевну. Она потребовала моего мнения. Я отвечал, что не советую, что эти господа не поймут ее, не оценят; что они могут употребить во зло... ее излишнюю откровенность, ее неудержимую шаловливость». «Случилось, что в это самое время, пользуясь летней порою, отлучился я на месяц в одно из загородных дворцовых мест. Приезжаю назад и что ж узнаю? Приятели Яковлева введены им в дом». Дальше Панаев жалуется, что эти люди испортили репутацию Софьи Дмитриевны.

Баратынский отдал дань всеобщей влюбленности в Софью Дмитриевну и присоединил свои стихи к многочисленным стихам, посвященным ей Измайловым, Илличевским и Дельвигом.

LXIV

Кроме салона Пономаревой, в начале 1820-х гг. очень посещаемым был дом Воейковых. Характер салона Воейковой определяло почти постоянное присутствие Жуковского: «Тут же бывали друг Жуковского И. И. Козлов, Баратынский, Плетнев, Дельвиг, издатели «Полярной Звезды»1 и проч. В этом же талантливом обществе нашел первое поощрение один из самых даровитых русских поэтов, Языков». «Центром и душою этого общества была очаровательная А. А. Воейкова, постоянно окруженная лучшими представителями русской поэзии».2 Сам А. Ф. Воейков, скомпрометировавший себя доносами на товарищей в Дерпте, где он профессорствовал, начал в Петербурге издательскую деятельность. Ему покровительствовали Жуковский, А. Тургенев и Вяземский, — нужен был человек, который смог бы взять в свои руки издание журнала «арзамасского» духа. Таковым журналом стали «Новости Литературы», издававшиеся в 1822 и 1823 гг. еженедельно. Постоянный состав журнала был: Жуковский, Воейков, И. Козлов, Туманский, Вяземский, Пушкин, Рылеев, Баратынский, Дельвиг, Ф. Глинка, реже В. Пушкин, Шаликов и др. Журнал ставил себе задачей освещение вопросов западной литературы: в прозе преобладали переводы и очерки из жизни Западной Европы. Этот европеизм и придает журналу «арзамасский» характер, хотя в числе сотрудников далеко не все «арзамассцы». Менее профильтрованный, чем журнал Вольного общества любителей российской словесности, все материалы которого проходили через двойную цензуру, он в то же время был журналом коммерческим, тогда как печатание в «Соревнователе» было делом благотворительным. Все это привлекало к журналу молодых литераторов. В это время между А. Ф. Воейковым и В. В. Булгариным происходит борьба (1822 — 1823 гг.) за автора и за читателя. В основе этой борьбы — коммерческие расчеты. Булгарин хочет отбить у Воейкова выгодный «Русский Инвалид», предлагая арендную плату вдвое выше, чем Воейков. Борьба принимает характер журнальной перебранки. Баратынский в послании «К Гнедичу, советовавшему сочинителю писать сатиры», выражает отвращение к издательской распре.

Позднее Баратынский писал (Козлову): «Наши журналисты стали настоящими литературными монополистами, они создают общественное мнение и ставят себя нашими судьями при помощи своих ростовщических средств, и ничем нельзя помочь. Они все одной партии и составили будто бы союз противу всего прекрасного и честного».3

Нейтральное поведение Баратынского не спасает. Волею связей литературных и дружеских он оказывается в противоположном Булгарину лагере, — Булгарин мстит «друзьям поэтам».

В «Литературных Листках» 1824 г.4 печатает он статью свою «Литературные призраки». Статья написана в форме диалога между автором и тремя другими литераторами, Талантиным, Лентяевым

LXV

и Неученским. Талантин, автор одной комедий, считает, что писатель прежде всего должен учиться: «Талант есть способность души принимать впечатления и живо изображать оные: предмет — Природа, а посредник между талантом и предметом — Наука». Это вызывает смех у Неученского и Лентяева.

Лентяев. Какой вздор!! Я вам докажу собою, что науки вовсе не нужны. Еще в школе друзья мои (из которых теперь многие уже прославились) уверяли меня, что я рожден поэтом. Я перестал учиться, начал писать стихи: послания, мелодические песни и анакреонтические гимны — и прославился! Воспеваю вино, лень, себя и друзей моих...

Неученский. Это совершенная правда, о друг мой, мой Гораций! Впрочем, не думайте, чтобы мы никогда не заглядывали в книги: мы читали Парни, Ламартина и одну часть из курса Лагарпова».

Затем Неученский продолжает:

«На что науки? Я в четырнадцать лет бросил ученье, ничего не читал, ничего не знаю, но славен и велик. Я поэт природы, вдохновенья! В моих гремучих стихах отдаются, как в колокольчике, любовные стоны, сердечная тоска смертельной скуки, уныние (когда нет денег) и радость (когда есть деньги) в пирах с друзьями. Я русский Парни, Ламартин; если не верите, спросите у друга моего, Лентяева.

Персонажи булгаринского диалога легко раскрываются: Талантин — Грибоедов, Лентяев — Дельвиг, Неученский — Баратынский.

Ни Дельвиг, ни Баратынский не были склонны вступить в полемику. Единственной попыткой Баратынского открыто выразить свое отношение ко всей литературной братии было упомянутое выше послание к Гнедичу.1 В нем даны характеристики всей основной группы «Благонамеренного». Каченовскому Баратынский ответил эпиграммой: «Ты ропщешь, важный журналист, на наше модное маранье». Баратынский не трогает до 1826 г. и Булгарина, которого спасает в то время либеральная позиция и связь с Бестужевым, Грибоедовым, Рылеевым. За этот щит отчасти прячется Булгарин в своих издевательских «Литературных призраках». Булгарин, сводя свои счеты, отлично учитывал ситуацию. С одной стороны, он брал уже готовые шуточки лагеря «Благонамеренного» о «баловнях поэтах» и тем самым как бы получал оттуда поддержку, а с другой стороны, он выражал весьма передовые взгляды. К этому времени довольно четко выясняется при всем своем различии какая-то единая литературная позиция декабристов. Это позиция борьбы за национальную литературу, за самобытность и идейность художественной литературы. Отсюда тяга к изучению истории, быта народного и т. д. Здесь Булгарин учитывает новое, передовое направление2 в литературе. Осуждение «друзей поэтов» за легкомыслие

LXVI

в их творчестве шло не только со стороны правого лагеря, с его требованиями благонамеренности и моральности, но и со стороны писателей, членов тайных политических обществ. Декабристы в литературе требовали сильных героев, национальной самобытности, положительных знаний и идей. В своих статьях «Взгляд на русскую словесность» в течение 1823, 1824 и начала 1825 гг.1 Бестужев пишет: «Теперь мы начинаем чувствовать и мыслить, но ощупью. Жизнь необходимо требует движенья, а развивающийся ум — дела; он хочет шевелиться, когда не может летать, но не занятый политикою, весьма естественно, что деятельность его хватается за всё, что попадается, а как источники нашего ума очень мелки для занятий важнейших, мудрено ли, что он кинулся в кумовство и пересуды». Таково объяснение общих причин слабости и безыдейности литературы. Дальше Бестужев указывает на наше невежество, в результате которого у нас нет высоких чувств и побуждений: «Было время, что мы невпопад вздыхали по-стерновски, потом любезничали по-французски, теперь залетели в тридевятую даль по-немецки. Когда же попадем мы в свою колею? когда будем писать прямо по-русски?».

Производным от общей проблемы самобытности и идейной полноценности литературы был спор о жанрах, возникший в 1824 г.

Кюхельбекер в своих статьях «О направлении нашей поэзии, особенно лирической, в последнее десятилетие»2 и в «Разговоре с Ф. В. Булгариным»3 восстает против элегий. Он пишет: «Все мы взапуски тоскуем о погибшей молодости; до бесконечности жуем и пережевываем эту тоску». «Прочитав любую элегию Жуковского, Пушкина, Баратынского, знаешь все. Чувств у нас уже давно нет: чувство уныния поглотило все прочее...» Так же, как Бестужев, в своих статьях жалующийся на «безлюдье сильных характеров», Кюхельбекер восклицает: «Сила? — где найти ее в большей части сих мутных, ничего не определяющих, изнеженных, бесцветных произведений?» Так же резко Кюхельбекер нападает на послания: «Послания у нас или та же элегия, только в самом невыгодном облачении, или сатирическая замашка, каковы сатиры остряков прозаической памяти Горация, Буало и Попа, или просто письмо в стихах».

В 1822 г. подобные мысли, высказывавшиеся Кюхельбекером, вызывали недоумение друзей и сожаление о переходе его в лагерь отжившей «Беседы». В 1824 г. оживление политических интересов начинает настойчиво диктовать литературе свои новые требования. Интимная, салонная литература замкнутого дружеского круга перестает удовлетворять. В вопросе о жанрах «союз поэтов» почти на стороне Кюхельбекера, хотя выдвинутый им в противовес критикуемым жанр оды вызывает сомнение. Пушкин откликается на этот спор в стихах «Соловей и кукушка» и в XXXII строфе «Евгения Онегина». Для него проблемы, поставленные статьей Кюхельбекера, — назревшие проблемы его собственного творческого пути. Баратынский пишет Кюхельбекеру: «Я читал с истинным

LXVII

удовольствием в третьей части «Мнемозины» разговор твой с Булгариным. Вот как должно писать комические статьи!4 Статья твоя исполнена умеренности, учтивости и во многих местах истинного красноречья. Мнения твои мне кажутся неоспоримо справедливыми (разрядка моя. — И. М.). Тебе отвечали глупо и лицемерно». «Не оставляй твоего издания и продолжай говорить правду».5 В письме к И. Козлову (7 января 1825) Баратынский еще раз подтверждает свою солидарность с Кюхельбекером. Он пишет: «В «Мнемозине» есть полемическая статья Кюхельбекера, на мой взгляд прекрасно продуманная и хорошо выраженная. Наши Фрероны отвечали на эту статью не умно и с недоверием».6 Еще до этого (июнь 1824 г.) Баратынский в послании к «Богдановичу» пишет:

Жуковский виноват: он первый между нами
Вошел в содружество с германскими певцами
И стал передавать, забывши божий страх,
Жизнехуленья их в пленительных стихах,
Прости ему, господь! — Но что же? все мараки
Ударились потом в задумчивые враки,
У всех унынием оделося чело,
Душа увянула и сердце отцвело... и т. д.

Эта сатира на самого себя (как и пишет он в письме к Пушкину 1826 г.) была результатом пересмотра своих литературных позиций. Любопытно здесь прямое указание на связь свою, как элегика, с Жуковским. Очень возможно, что послание к «Богдановичу» написано под непосредственным влиянием статьи Кюхельбекера, так как стихотворение это, как только что написанное, было читано друзьями через несколько дней после выхода второй части «Мнемозины». Характерно для несколько двойственной позиции Баратынского, что послание это, как иронизирующее по поводу нападок на Жуковского, он читал в кругу «арзамассцев» на Черной речке у А. Тургенева. Читателями же послание было воспринято как сатира на элегиков лагеря Жуковского. Об этом с огорчением пишет Вяземский в своей статье в «Московском Телеграфе» 1828 г. (ч. XIII, № 1, стр. 236): «Можно только попенять поэту, что он предал свою братию... на оскорбления мнимо-классических книжников наших, которые готовы затянуть песню победы, видя или думая видеть в рядах своих могучего союзника».

Репутация Баратынского как одного из больших поэтов укрепилась за ним как-то сразу, с самых первых его выступлений. Поэты лицейского круга учли в нем сильного союзника в новой литературной группировке, ими созданной, пришедшей в подкрепление и на смену старым, карамзинистским и шишковистским кадрам. Группировка, спаянная личной дружбой, единством социальным

LXVIII

(мелкопоместные дворяне, почти разночинцы) и идеологическим; не будучи связана узами полного литературного единоверия, шла рука об руку, взаимно контролируя, оценивая и поддерживая друг друга.

Пушкин один из первых увидел в Баратынском замечательного поэта. В 1827 г. он писал: «Первые произведения Баратынского обратили на него внимание. Знатоки с удивлением увидели в первых опытах зрелость и стройность необыкновенную. Сие преждевременное развитие всех поэтических способностей может быть зависело от обстоятельств, но уже предрекало нам то, что ныне выполнено поэтом столь блистательным образом. Первые произведения Баратынского были элегии, и в этом роде он первенствует».1

Баратынский начал писать стихи по французским, классическим образцам. Первые его опыты были в обязательных салонных жанрах «в альбом». Литературная жизнь Петербурга, живая стихотворная речь Пушкина, Д. Давыдова, Дельвига, чтение Батюшкова и другие впечатления конца 1810-х гг. пробуждают в Баратынском поэта. Его первые послания к друзьям, писанные в этот период, уже носят отпечаток некоторого своеобразия. Но Баратынский продолжает двигаться в пределах французской традиции. Он переводит Легуве, пишет элегии по циклу любовных элегий Парни, подражает Мильвуа и Бертену, возвращается в XVIII в. к Вольтеру и даже Лафару. Характерно, что в дальнейшем, двигаясь от первых разрушителей классического канона французских элегиков дальше к романтизму, Баратынский не порывает с классиками. Вольтер остается для него в некоторых жанрах непревзойденным образцом. К 1822 г, Баратынским написана основная часть цикла его любовных элегий: «Ужели близок час свиданья», «На краткий миг пленяет в жизни радость», «Нет, не бывать тому, что было прежде» и «Не искушай меня без нужды». К этому времени за ним прочно устанавливается слава «эротического»2 поэта. Пушкин из Кишинева пишет Вяземскому,3 что «он превзойдет и Парни и Батюшкова, если впредь зашагает, как шагал до сих пор». «Оставим ему эротическое поприще и кинемся каждый в свою сторону, а то спасенья нет». Слава эротического поэта настолько закрепляется за Баратынским, что 1826 г. друзья предвидят в женитьбе конец его поэтического дара, так как «род его эротический».

Характеристика Баратынского-лирика была сделана еще до выхода сборника его стихотворений (в основном готового в 1824 г).4 Катенин в своем «Письме к издателю», напечатанном в «Сыне Отечества» 1822 г.,5 пишет: «Признаюсь вам, мне особенно жаль, что вы не упомянули6 о Баратынском. Хотя, к сожалению, большая часть его стихов написана в модном и несколько однообразном

LXIX

тоне мечтаний, воспоминаний, надежд, сетований и наслаждений, но в них приметен талант истиный, необыкновенная легкость и чистота».

Пушкин, Дельвиг, Плетнев щедро награждают Баратынского дифирамбическими отзывами о его поэзии в прозе и стихах своих. Пушкин ведет полемику со всеми, кто пытается умалить поэтическое дарование «певца пиров и грусти томной». Так на отзыв известного Толстого-Американца (друга Батюшкова и Вяземского) о Баратынском как «о подражателе подражателей» он отвечает: «Мне жаль, что ты не ценишь прелестный талант Баратынского. Он более чем подражатель подражателей, он полон истинной элегической поэзии».1

К середине 1820-х гг. Баратынский оказывается в первых рядах литературы. Ждут собрания рассеянных по разным журналам стихотворений. Между тем в общем повороте от «безделок» начала 20-х годов к романтизму Баратынский проявляет сдержанность и попытку сохранить во многом французские классические традиции. Однако с конца 1823 — начала 1824 г. поворот к романтикам начинает сказываться в лирике Баратынского. Наряду с лучшими образцами любовной элегии, заключительными стихотворениями цикла этих элегий: «Признанием» и «Оправданием», идут опыты философских медитаций.

В этих стихотворениях «Стансы» и др., несмотря на элементы дидактизма, свойственные французским классикам, настолько нарушены правила соответствующих классических жанров, что этим одним они уже принадлежат романтической поэзии.

К этому времени, вероятно, относится первое знакомство Баратынского с Байроном (в французских переводах). О чтении Байрона можно судить по стихотворениям «Череп» и «Рим», имеющим следы некоторого влияния английского романтика. Первой вещью, с которой познакомился Баратынский у Байрона, был «Чайльд-Гарольд». К чтению этому должен был стимулировать Баратынского своими поэмами Пушкин, непосредственное влияние могли оказывать поклонники английской литературы, Бестужев и И. Козлов.

С Бестужевым и Рылеевым у Баратынского укрепляется связь примерно с конца 1823 г. Едва ли не тогда состоялось и личное сближение Баратынского с Рылеевым, у которого он постоянно бывает в свои приезды из Финляндии. Кроме Бестужева, посредником этой связи мог быть Н. М. Коншин, близко знавший и очень ценивший Рылеева. С конца 1824 г. связь эта укрепляется и через А. Муханова. В «Памятной книжке» А. Бестужева за лето 1824 г. весьма частые пометки: «У Рылеева с Баратынским», «У Рылеева вечером с Баратынским». Никитенко в «Повести о самом себе» (том I, стр. 126) пишет, что слушал, как Рылеев читал только что оконченную свою поэму «Войнаровский», с ним вместе слушал и восхищался офицер в простом армейском мундире — Баратынский».2 Связь с Рылеевым и Бестужевым, «друзьями-братьями», как он их

LXX

называет, выразилась прежде всего в участии их в издании. Почти все стихотворения Баратынского в 1824 г. печатаются в «Полярной Звезде».

Путята пишет Муханову (в 1825 г.) об отношении своем и Баратынского к «Полярной Звезде»: «Она точно нам родная и по небу, и по вкусу, и по сердцу».

С Рылеевым и Бестужевым затевает Баратынский и издание сборника своих стихотворений, вполне доверяя им расположение и отбор (см. ниже статью о сборнике 1827 г.). Рылеев и Бестужев, вместе с Дельвигом, втягивают Баратынского в перевод романтической трагедии Гиро «Маккавеи», трактующей о борьбе тирана Антиоха с еврейским народным движением.

Задача сделать из Баратынского поэта, отвечающего высоким требованиям, поставленным Бестужевым в его статьях, несомненно стояла перед литераторами-декабристами. Положение поэта-изгнанника могло только способствовать этому. Но Баратынский мало соответствовал образу пламенного поэта, певца сильных чувств и глубоких идей. Он был пассивен, склонен к мечтательности и эмоциальному философствованию. Разочаровались в нем тем сильней, чем больше были ожидания. Весной 1825 г. Бестужев пишет о нем Пушкину уже с раздражением:1 «Что же касается до Баратынского, я перестал веровать в его талант. Он исфранцузился вовсе».

Французское направление поэзии Баратынского и медленность перехода его на новые пути огорчает и ближайших поклонников его поэзии, Пушкина и Дельвига.

В сентябре (10) 1824 г. Дельвиг пишет Пушкину:2 «Послание Богдановичу исполнено красотами, но ты угадал: оно в несчастном роде дидактическом. Холод и суеверие французское пробиваются кое-где. Что делать? Это пройдет! Баратынский недавно познакомился с романтиками, а правила французской школы всосал с материнским молоком. Но уж он начинает отставать от них. На-днях пишут, что у него готово полторы песни какой-то романтической поэмы».

Общий фон антифранцузского направления в литературе особенно подчеркивает «французский» характер поэзии Баратынского. Еще в 1822 г. Пушкин писал Гнедичу, что влияние английской поэзии будет полезнее влияния французской поэзии, «робкой и жеманной».3

Французоманию Баратынского усматривали в постоянных возвращениях к образцам французского классицизма. Забота об отделке стиля в своих произведениях принималась с раздражением как «жеманство» и «утонченность». В отсутствии в стихах его современной романтической проблематики видели следы литературного воспитания на образцах французских классиков, Отсюда было бы неверным заключать, что Баратынский сознательно и принципиально

LXXI

задерживался на позициях французского классицизма. В том обширном значении, в каком называли себя одновременно романтики Бестужев, Пушкин, Вяземский и Жуковский, Баратынский тоже был романтиком. Но внутри романтической группы его за приверженность французским традициям нередко называли классиком и маркизом. Естественно поэтому, что всякое обращение Баратынского к старым классическим жанрам, например к дидактическому посланию (Послания к Богдановичу, к Гнедичу), альбомным мадригалам и проч. вызывало осуждения. И сам Баратынский, признавая силу классической традиции в своих литературных вкусах, принимал на себя в шутку звание классика. Так, например, в 1829 г., делая замечания на стихотворение Дельвига «Отставной солдат», осуждая вольный романтический немецкий бесцезурный строй его пятистопного ямба, Баратынский пишет: «По крайней мере сделай последний стих с цезурой, потешь мое классическое ухо».1

Баратынский вошел в литературу как лирик, даже его поэма «Пиры» воспринималась как произведение лирическое; между тем эпоха требовала больших форм. Пушкин прославился как автор поэм, а слава автора прекрасных стихотворений только сопутствовала первой.

Осенью 1824 г. Баратынский начал писать «Эду». Тогда уже для него было ясно, что в создании поэмы самым сложным было преодоление Пушкина. Подражания «Кавказскому Пленнику» и «Цыганам» появлялись в изобилии. Для Баратынского поэма была рискованной ставкой за место в поэтических рядах. Он выбрал не романтический, а «низкий» сюжет для своей романтической поэмы (рискнув в нем приблизиться к сентиментальной прозе Карамзина). Своеобразие северного финляндского фона как бы само собой давало отталкивание от южных байроновских и пушкинских поэм. Идеология эпилога была прямо противоположна идеологии эпилога «Кавказского Пленника». Все оказалось напрасно: Эду с первых же строк стали сравнивать с черкешенкой. Поэма рассматривалась в ряду пушкинских поэм и в этом смысле как подражательная.

Это была первая творческая трагедия Баратынского. Хотя «Эда» и вызвала ряд очень хвалебных отзывов, а сам Пушкин особенно ею восхищался, она не была событием и ни в какой мере не стала вровень с пушкинскими поэмами. Реализм, хотя бы и незавершенный, не был поставлен в заслугу Баратынскому. «Я хотел быть оригинальным, а оказался только странным!»2 — писал он И. Козлову о неудавшемся опыте.

Вероятно, именно с момента появления в свет «Эды» усложняются отношения Баратынского и Пушкина, по существу до конца жизни оставшиеся дружескими. Масштабы начал различать он раньше: подчеркнутое отталкивание от поэм Пушкина в предисловии к «Эде» было результатом осознанного неравенства

LXXII

сил. Накануне выхода из печати «Эды» Баратынский писал Пушкину о «Борисе Годунове»: «Я уверен, что трагедия твоя исполнена красот необыкновенных. Иди довершать начатое, ты, в ком поселился гений! Возведи русскую поэзию на ту степень между поэзиями всех народов, на которую Петр Великий возвел Россию между державами. Совершай один, что он совершил один (разрядка моя. — И. М.). А наше дело — признательность и удивление». В то же время Баратынский болезненно ощущает величину Пушкина все больше и больше заслоняющую «небольших певцов».1 Во всех трех поэмах его можно найти элементы этих мучительных поисков непушкинской дороги.

Это усложненное отношение к Пушкину было не жаждой славы, не уязвленным самолюбием,2 но подлинной трагедией неизбежности совпадения с Пушкиным в творческих поисках. Но все это касалось больших жанров. В мелких жанрах Баратынский шел своим путем, без оглядок на Пушкина.

«ОСВОБОЖДЕНИЕ»

Все годы, проведенные в Финляндии, Баратынский и его друзья неустанно хлопочут о снятии с него наказания. «Офицерский чин не скоро мне дался, несмотря на некоторые протекции» — рассказывал Баратынский3 «Один раз меня поставили на часы во дворец во время пребывания в нем покойного государя императора Александра Павловича. Видно, ему доложили, кто стоит на часах: он подошел ко мне, спросил фамилию, потрепал по плечу и изволил ласково сказать: «Послужи!» В другой раз, когда у одного вельможи умер единственный сын и государь соблаговолил навестить огорченного отца, то последний стал просить государя возвратить ему сына прощением меня; государь опять милостиво изволил отозваться: «Рано, пусть еще немного послужит».

Еще в 1821 г. Баратынский пытается через жену Лутковского искать протекции к производству в прапорщики у С. С. Уварова. Он просит «его превосходительство» «возвратить его обществу и семейству, отдать ему самобытность, без которой гибнет душевная деятельность, одним словом: воскресить мертвого». «Всё это Вы сделаете, — добавляет он, — всё это вам возможно сделать» (письмо от 12 марта 1821 г.).4 Уваров не захотел или не смог ничего сделать. Усиленно хлопотали за Баратынского в Петербурге Жуковский и Тургенев. В 1824 г. для Жуковского Баратынский специально составил историю своего проступка в корпусе (см. выше),

LXXIII

которая была переслана Жуковским к министру народного просвещения кн. А. Н. Голицыну. Голицын докладывал о Баратынском Александру I, но прощения не последовало.

Отказ ужасно подействовал на Баратынского, чувствовавшего свое положение особенно трудным и неприятным после отъезда Коншина.

1824 год был годом оживления в литературе. В Петербурге спорили, читали новые книги, собирались. Оторванность от литературного круга делалась для Баратынского невыносимой. В то же время сама литературная деятельность ставилась Баратынскому в вину. Он редко подписывает свое имя под печатаемыми произведениями. В марте 1825 г. Тургенев пишет Вяземскому: «Пожалуйста, уйми «Телеграф» и запрети печатать имя или буквы из имени Баратынского. Как не совестно губить его из одного любостяжания! Я уже писал об этом. Ни в скобках, ни под пиесой, ни под титлами, ни in extenso имени его подписывать не должно. Скоро может решиться его участь».1 Очевидно, репутация в полку и отзывы о его литературной деятельности литературных представителей реакции не создали Баратынскому репутации благонадежного поэта. Следовало, чтобы вершители его судеб забыли о его литературной деятельности.

Судьба Баратынского вызывала сочувствие и заботу друзей. «Что Баратынский? и скоро ль, долго ль?..» — писал Пушкин. «Как узнать? Где вестник искупления? Бедный Баратынский! Как об нем подумаешь, так поневоле постыдишься унывать».2 «Долго ли будут у нас поступать с ребятами, как с взрослыми, а с взрослыми, как с ребятами? Как вечно наказывать того, который не достиг еще до законного возраста? Какое затмение, чтобы не сказать: какое варварство!» — возмущался Вяземский в письме к А. Тургеневу.3 Долголетнее наказание провинившегося школьника рассматривали как пример бессмысленно притеснительной политики. Служба в Финляндии рассматривалась друзьями как ссылка. Было два ссыльных поэта: Пушкин и Баратынский. Сам Пушкин считал общественное положение Баратынского и свое одинаковым. Он писал: «Из неободренных (правительством. — И. М.) вижу только себя и Баратынского».4

В послании к нему из Бессарабии Пушкин утверждает за Баратынским репутацию российского «Овидия». Можно предполагать, что еще раньше, в послании «К Овидию», Пушкин, описывая жизнь Овидия в изгнании, имеет в виду, кроме себя, и другого русского «изгнанника», Баратынского, хотя никаких прямых указаний на это нет, но в некоторых стихах есть как бы отзвук посланий Баратынского к друзьям (Н. И. Гнедичу, в стихах 30 — 42) и др. Коншин пишет о Баратынском: «Потомство рассудит Овидия и Августа, но не римляне».5 Баратынский тяготится отторженностью от друзей и литературного круга, но не чувствует себя приниженным.

LXXIV

Коншин уверял, «что не видел человека, менее убитого своим положением, оно сделало его опытным, много выше его лет, а благородная свобода — примета души возвышенной и гения — сама собою поставила его далеко выше толпы, его окружающей. Он был всеми любим, но, казалось, и не замечал этого, равно как и своего несчастья. Глаза его, кажется, говорили судьбе слова бессмертного безумца: Gettate mi ove volete voi... che m’importa!»1

Баратынский в своих посланиях к друзьям и элегиях культивировал окружавший его ореол одинокого изгнанника, бродящего между суровых скал Финляндии. Забавной пародией на этот образ одинокого Овидия-Гамлета является один из рассказов Коншина о совместной жизни с Баратынским. Написав вольнодумные куплеты, друзья покинули стоявший в Роченсальмском лагере полк и отправились в Фридрихсгам (там стояли полковые караулы): «Мы наняли квартиру в глухом переулке на Форштате, распределили время занятий, с восторгом помечтали о радости уединенного покоя, ночевали, и на другой день соскучили и решились переехать в Роченсальм». Одиночество очень мало прельщало Баратынского 1820-х гг.: он нуждался в обществе и был неотъемлем от своего круга «друзей-поэтов». Ими утвержденный, он нуждался в их поддержке и непосредственном резонансе своей литературной деятельности.

После неуспеха предстательства Голицына все надежды возлагались на Закревского. Пушкин писал: «Свечку поставлю за Закревского, если он его выручит». Закревского уговаривает Д. Давыдов. Больше всех хлопочет А. Тургенев. Он пишет Вяземскому 24 марта 1924 г.: «Закревский говорил и просил: обещано или почти обещано, но еще ничего не сделано, а велено доложить через Дибича. На этого третьего дня напустил я князя Голицына, потом принялся сам объяснять ему дело и человека. Большой надежды он мне не подал, но обещал доложить в течение дней всеобщего искупления».2 «Страшусь отказа за Баратынского ибо он устал страдать и терять надежду; но авось! Или, лучше, я почти уверен, что простят: но дело в том — когда! Отсрочка трудная и тяжелая для страдальческой души Баратынского. C’est bien là le cas de dire:

...on désespère
Alors qu’on espère toujours».3

«Повторяю просьбу: не объявлять нигде его имени под стихами» — добавляет Тургенев в том же письме (от 24 марта).4 22 августа, он же пишет: «Хлопочу и в Финляндии, и здесь, и в пути,5 но не знаю еще, будет ли путь в хлопотах наших». 20 февраля

LXXV

1825 г. Тургенев сообщает,1 что Закревский о Баратынском несет «сам записку и будет усиленнейшим и убедительнейшим образом просить за него. Нельзя более быть расположенным в его пользу. В этом я какую-то имею теперь надежду на успех». 21 марта он пишет:2 «Муханов, адъютант Закревского, у меня. Дело Баратынского еще не совсем удалось. Очень тяжело и грустно, но, впрочем, авось!»3 28 апреля Вяземскому сообщается, что «о Баратынском Дибич взял доклад в Варшаву».4 И, наконец, 4 мая Тургенев пишет: «Баратынский — офицер: вчера получил варшавский5 приказ от 21 апреля. Давно так счастлив не был»6 — добавляет Тургенев.

Баратынский был произведен в прапорщики, и перед ним открывалась возможность служебной карьеры и свободы передвижения, — он мог покинуть Финляндию.

Однако сразу же после первых восторгов Баратынский замечает невыгодность нового положения. Служба его из почти фиктивной делается вполне реальной. 15 мая он пишет Путяте: «Я уже щеголяю в нейшлотском мундире: это довольно приятно; но вот что мне не по нутру — хожу всякий день на ученье и через два дни в караул. Не рожден я для службы царской. Когда подумаю о Петербурге, меня трясет лихорадка».

В конце мая Баратынский был в Роченсальме. Оттуда он писал Муханову: «Пришли мне эполеты с вышитым № 23 дивизии голубые».7

Полк выступил в поход и 10 июня был в Петербурге.

В августе Баратынский вернулся в Финляндию, посетил Гельсингфорс и оттуда поехал в отпуск в Москву (30 сентября 1825 г.), получив известие о болезни матери. Там друзья убедили его выйти в отставку. Д. Давыдов по этому поводу писал Закревскому: «Мой протеже Баратынский здесь, часто бывает у меня, когда не болен, ибо здоровье его незавидное. Он жалок относительно обстоятельств его домашних, ты их знаешь, — мать полоумная, и, следовательно, дела идут плохо. Ему надо непременно итти в отставку, что я ему советовал, и он совет мой принял! Сделай же милость, одолжи меня, позволь ему выйти в отставку, и когда просьба придет, то реши скорее, — за что я в ножки поклонюсь тебе, ты меня этим навек обяжешь». (Письмо от 10 декабря 1825 г.)8 Разрешение на отставку было дано (31 января 1826 г.). Баратынский больше не вернулся в Финляндию.

Как только жизнь в Финляндии становится прошлым, она приобретает особую привлекательность. Из Москвы Баратынский пишет: «Приезжай, милый Путята, поговорим еще о Финляндии, где я пережил все, что было живого в моем сердце. Ее живописные,

LXXVI

хотя угрюмые горы походили на прежнюю судьбу мою, также угрюмую, но по крайней мере довольно обильную в отличительных красках».1 В более позднем письме (1830 г.) к Путяте он опять вспоминает о Финляндии: «Думаю о ней с признательностью: в этой стране я нашел много добрых людей, лучших, нежели те, которых узнал в отечестве, — нашел тебя; этот край был пестуном моей поэзии. Лучшая мечта моей поэтической гордости состояла бы в том, чтобы в память мою посещали Финляндию будущие поэты».

Еще корпусными связями Баратынский определяет свою принадлежность к либеральному кругу молодежи, из которого вышли декабристы. Как мы видели, силою связей и дружеских отношений Баратынский все эти годы непрерывно находится в атмосфере оппозиционных настроений. Роль «изгнанника», «неободренного» поэта, человека, подвергнутого репрессии со стороны Александра I, невольно ставит его самого в оппозицию к правительству.

Оппозиционность эта ни в коем случае не носила характера активного, но она получила свое отражение в творчестве Баратынского. По посланию «К Гнедичу» и эпиграмме на Аракчеева можно судить о его политических симпатиях: это общая в то время в либеральных кругах установка на Н. С. Мордвинова и порицание Александра I за слепую доверенность к Аракчееву. В период с 1819 по 1825 г. идеология Баратынского более или менее тождественна идеологии Пушкина периода «Зеленой лампы». Эта умеренно-либеральная, антикрепостническая позиция дворянского интеллигента 1820-х гг. остается у Баратынского до конца жизни, о чем есть ряд свидетельств. Характерно, что одной из основных причин запрещения воспоминаний-некролога, написанного Коншиным в 1844 г., оказалась чрезмерная связь Баратынского с Вольным обществом любителей российской словесности и его руководителями 1820-х гг. Плетнев пишет, что это «обстоятельство еще более остановило их (цензоров), так как здесь замешана известная судьба нескольких членов Общества».

Резкий поворот в жизни Баратынского совпал с декабрьским восстанием. В то время как его петербургские друзья — Кюхельбекер, Бестужев, Рылеев — готовились к событиям на Сенатской площади, Баратынский в Москве выходил в отставку и ждал судьбы, «подобной русским однообразным равнинам».

В описи по делу «штабс-капитана Александра Бестужева»,2 в вопросах об агитационной деятельности Северного общества упомянут и Баратынский. Бенкендорф утверждал, что «вследствие предложений Рылеева на одном из совещаний общества о необходимости действовать на умы народа посредством песен и пародий была Рылеевым написана песня:

          1

Ах, скучно мне
И в родной стороне... и пр,

LXXVII

a им, Бестужевым с Баратынским, сии:

Вдоль Фонтанки-реки
Квартируют полки, слава! и пр.

                    2

Подгуляла я,
Нужды нет, друзья,
Это с радости.

В ответе своем Бестужев показал, что песню «Ах, скучно мне» написали они вместе (с Рылеевым), а «некоторые подблюдные я один». Между тем, если вспомнить о вольнодумных куплетах, сочиненных в Финляндии Баратынским с Коншиным, а главное, сопоставить куплет «Подгуляла я» с записанным семьей Баратынского:1

С неба чистая, золотистая,
К нам слетела ты,

то авторство Баратынского кажется вполне вероятным. Размер и мотив куплета «С неба чистая», и «Подгуляла я» тождественны; несомненно, что оба принадлежат одной и той же песне. Вероятно отрывком той же песни являются стихи:

Я свободы дочь,
Я со тропа прочь
Императоров...2

Бенкендорф был осведомлен. Имя Баратынского не казалось ему политически благонадежным, но прямых улик не было, и Баратынский не попал в алфавит «членов злоумышленных обществ», где было столько друзей как его детства, так и юности.

У нас нет сведений о том, как Баратынский воспринял приговор по делу декабристов. В Москве в то время непрерывно виделся он со своим другом Мухановым, брат которого был приговорен к каторжным работам в Сибири. Подробности, вероятно, узнал Баратынский от Путяты, который всю ночь на 13 июля «ходил по городу, не находя себе места», а затем был очевидцем казни вместе с Дельвигом.

И. Медведева

Сноски

Сноски к стр. XXXV

1 В рукописном отделении Пушк. Дома Акад. Наук.

2 «Татевский Архив», изд. 1916., стр. 135.

Сноски к стр. XXXVI

1 «Татевский Архив», изд. 1916, стр. 136.

2 Акад. изд., I, стр. XXII.

Сноски к стр. XXXVII

1 «Русская Старина», 1875.

2 «Татевский Архив», изд. 1916, стр. 21.

3 Там же, стр. 26.

4 «Пажеский корпус» (1802 — 1902), стр. 317.

Сноски к стр. XXXVIII

1 Автограф письма — в Пушк. Доме Акад. Наук.

2 Автограф писем — в Пушк. Доме Акад. Наук.

3 Письмо от декабря 1823 г., напечатанное в «Русском Архиве». 1868, стр. 147 — 156.

Сноски к стр. XXXIX

1 Так называемый «Арсеньевский бунт», выразившийся в организованном протесте кадетов, во главе с Креницыным, против назначенной порки пажа Арсеньева. Корпусное начальство было избито и связано.

Сноски к стр. XL

1 «Квилкий» украинск. — хилый, слабый.

2 «Русское Слово», 1860, т. XI, «Детство и юность А. А. Бестужева, 1797 — 1818» (из воспоминаний его брата).

Сноски к стр. XLI

1 «Алфавит декабристов», 1925, стр. 104.

2 Кондитерская.

Сноски к стр. XLII

1 «Русская Старина», 1870, т. II, «Е. А. Баратынский по бумагам Пажеского корпуса».

2 Архив — в Пушк. Доме Акад. Наук.

Сноски к стр. XLIII

1 Письмо к Жуковскому — см. выше.

2 Письмо из Подвойского 1816 — 1817 г. («Татевский Архив», стр. 28).

Сноски к стр. XLIV

1 Французское письмо из Подвойского 1816 — 1817 г. («Татевский Архив», стр. 27 — 28).

Сноски к стр. XLV

1 Французское письмо из Подвойского 1817 — 1818 г. («Татевский Архив», стр. 34).

Сноски к стр. XLVI

1 Французское письмо из Тамбова, написанное в январе 1818 г. («Татевский Архив», стр. 37).

2 Французское письмо из Подвойского, осенью 1817 г. («Татевский Архив», стр. 32).

3 Дата эта условна. Принято считать переломом в политике Александра I 1818 год, то есть дату Конгресса в Аахене в сентябре 1818 г. (начало утверждения политики Священного Союза).

Сноски к стр. XLVII

1 Переписка Грота с Плетневым, т. II, 1856, стр. 254.

2 Собрания происходили в Михайловском замке.

3 «Сын Отечества», 1818, № XLVII, стр. 134.

Сноски к стр. XLVIII

1 Не знавшие о политической программе и тайной организации своих руководителей.

2 Ираклия Абрамовича Баратынского.

3 Дом Ежевского в Пятой Роте Семеновского полка (ныне Рузовская улица).

4 В. Гаевский, Дельвиг, «Современник», 1853.

Сноски к стр. XLVIX

1 Баратынский, «Дельвигу».

2 Дельвиг, «Н. М. Языкову. Сонет».

Сноски к стр. L

1 Восточная часть Выборгской губернии была присоединена к России в 1721 г., а в 1743 г. — остальная часть до реки Кюмень.

Сноски к стр. LI

1 М. Бородкин. История Финляндии, стр. 459.

2 Рукопись в Публичной библиотеке им. Салтыкова-Щедрина.

Сноски к стр. LII

1 «Для немногих» — рукопись в Публичной библиотеке им. Сальтыкова-Щедрина

2 «Дельвиг», «Современник» 1853.

Сноски к стр. LIII

1 Н. Шильдер, Император Александр Первый, т. IV, стр. 330.

2 «Для немногих», рукопись в Публичной библиотеке им. Салтыкова-Щедрина.

3 Сборник Имп. русского исторического общества, 1890, т. LXXIII, стр. 536.

4 Автограф Путяты в Мурановском музее.

Сноски к стр. LIV

1 Сборник Имп. русского исторического общества, 1890, т. LXXIII, стр. 537.

2 См. Акад. изд. Пушкина, 1929 г.. т. IX, ч. II, стр. 70.

3 См. письма Закревского гр. Киселеву и П. М. Волконскому, 1823 г., в Сборнике Русского исторического общества, 1890, т. LXXIII.

Сноски к стр. LV

1 См. письма Закревского гр. Киселеву и П. М. Волконскому, 1823 г., в Сборнике Русского исторического общества, 1890, т. LXXIII.

2 Опубликован в «Русской Старине», 1881, кн. I, стр. 187. Имя доносчика неизвестно.

3 Там же.

4 См. выше.

5 Впоследствии, как известно, Закревский совершенно изменил свое направление и прославился в качестве подавителя холерного бунта и весьма реакционного московского военного генерал-губернатора и министра внутренних дел (с 1828 по 1831 г.).

6 Из письма к Кюхельбекеру, 1824 г.

7 «Девятнадцатый век». Исторический сборник, кн. I, стр. 491.

Сноски к стр. LVII

1 Письмо к Путяте. Автограф — в Мурановском Архиве.

2 Французское письмо от 10 февраля 1825 г., изд. 1884 г., стр. 496.

Сноски к стр. LVIII

1 Собрания сочинений Вяземского, т. VIII, стр. 238 — 239.

Сноски к стр. LIX

1 «Русский Архив», 1878, кн. III, стр. 398.

2 «Литературно-библиологический сборник», 1918.

3 Если не считать очень кратковременного, очевидно, пребывания в апреле 1820 г.

4 Сергей Львович и Лев Сергеевич.

5 «Русский Архив», 1866, стр. 1483 — 1484.

6 Из протоколов Общества в архиве Пушк. Дома Акад. Наук.

Сноски к стр. LX

1 В письме к Вяземскому от 23 мая 1823 г.

2 № 21.

Сноски к стр. LXI

1 «То есть государю, министру и так далее» (примеч. Каразина).

2 «Русская Старина»., 1899, май, стр. 277 — 279.

Сноски к стр. LXIII

1 Собачки Пономаревой, воспетые многими поэтами.

2 Гаевский, Дельвиг, статья III. «Современник», 1854.

3 «Мотыльков» — псевдоним Пономаревой. Все они имели псевдонимы: Измайлов —  «Баснин», Панаев —  «Аркадин» и т. д.

4 «Вестник Европы», 1867, т. III, стр. 265 — 266.

5 О нем см. выше.

Сноски к стр. LXIV

1 Рылеев и Бестужев.

2 Гаевский, Дельвиг, статья III, «Современник», 1854.

3 «Русский Архив», 1886, т. I, стр. 186 — 187.

4 № 16.

Сноски к стр. LXV

1 Шуточные куплеты о «Певцах пятнадцатого класса» не предназначались к печати.

2 Правда, те, на кого он опирается, вовсе не желают подобной рекламы их идей. Грибоедов резко отмежевывается от Булгарина с его «Литературными призраками» (си. письмо Грибоедова в Акад. изд., т. III, стр. 54).

Сноски к стр. LXVI

1 Собрание сочинений Бестужева, изд. Каспари.

2 «Мнемозина», ч. II.

3 Там же, ч. III.

4 Статья Кюхельбекера «Разговор с Ф. В. Булгариным» («Мнемозина», ч. III, вышедшая в октябре 1824 г.) была написана в сатирически-полемическом тоне и в форме диалога, являясь тем самым как бы пародией на булгаринские «Литературные призраки».

5 Письмо к Кюхельбекеру 1824 г., «Русская Старина», 1875, июль, стр. 377.

6 Письмо к Козлову от 7 января 1825 г., «Русский Архив», 1886, т. I, стр. 186.

Сноски к стр. LXVIII

1 «Наброски статьей о Баратынском».

2 См. статью о Сборнике 1827 г.

3 Письмо от 2 января 1822 г., Переписка, т. I, стр. 37.

4 См. ниже статью о Сборнике 1827 г.

5 Ч. XIII, стр. 249.

6 Речь об «Истории литературы» Греча.

Сноски к стр. LXIX

1 «Пушкин и его современники», в. 15, стр. 3.

2 Очевидно, это было в первый приезд Баратынского-офицера в Петербург, летом 1825 г.

Сноски к стр. LXX

1 Переписка, т. I, стр. 35.

2 Переписка, т. I. стр. 130.

3 Письмо от 27 июня 1822 г., Переписка, т. I, стр. 47.

Сноски к стр. LXXI

1 Цезура в русском пятистопном ямбе, как о том писал Пушкин, заимствована из правил французского стихосложения.

2 «Русский Архив», 1885, т. I.

Сноски к стр. LXXII

1 Так Дельвиг называл себя и Баратынского, См. стихотворения Дельвига «У нас, у небольших певцов».

2 Именно это стремление Баратынского преодолеть Пушкина в 1820-х гг. и полное осознание Баратынским различия их литературных позиций в 1830-х гг. — вызвало в литературе разговоры о «завистнике» Баратынском, прототипе Сальери («Моцарт и Сальери» Пушкина). Версия эта («Нескромные догадки» Н. Щеглова, «Торгово-промышленная газета», Литературное приложение, № 28 и 40, 1900) вполне дискредитирована В. Брюсовым («Русский Архив», 1900, № 8).

3 «Русский Архив», 1868 г., № 6: «Еще несколько слов о Баратынском».

4 Автограф из архива Уварова в Московском историческом музее, № 4/162.

Сноски к стр. LXXIII

1 «Остафьевский Архив», т. III, стр. 106.

2 Переписка, т. I, стр. 179.

3 «Остафьевский Архив», т. III, стр. 56.

4 Переписка, т. I, стр. 226.

5 «Для немногих». Рукопись в Публичной библиотеке им. Салтыкова-Щедрина.

Сноски к стр. LXXIV

1 «Бросьте меня куда угодно, — мне безразлично».

2 Страстная неделя перед Пасхой, которая была в 1824 г. 6 апреля.

3 Вот где уместно сказать: «Теряют надежду именно тогда, когда непрестанно надеются» (из «Мизантропа» Мольера).

4 «Остафьевский Архив», т. III, стр. 24.

5 Речь идет о пути Александра I, выехавшего 16 августа в путешествие по восточным областям Европейской России.

Сноски к стр. LXXV

1 «Остафьевский Архив», т. III, стр. 98.

2 «Остафьевский Архив», т. III, стр. 108.

3 «Остафьевский Архив», т. III, стр. 108.

4 «Остафьевский Архив», т. III, стр. 118.

5 Александр I в это время был в Варшаве, куда прибыл из Петербурга 15 апреля.

6 «Остафьевский Архив», т. III. стр. 121.

7 Письмо (автограф) в Историческом музее в Москве (Архив Киреевских).

8 Сборник Имп. русского исторического общества, т. LXXIII, стр. 538.

Сноски к стр. LXXVI

1 Письмо из Москвы в ноябре 1825 г. изд. Сочинений, 1884.

2 Восстание декабристов», 1825, т. I, стр. 456.

Сноски к стр. LXXVII

1 Материалы для биографии. Изд. Сочинений Баратынского, 1869 и 1884 гг.

2 В качестве песни Рылеева и Бестужева налечатано в сборнике «Потаенная литература» в Лондоне в 1861 г.