410

Д. В. ДАШКОВУ

25 апреля 1814 г. Париж

Письмо ваше от 25-го января я получил на марше из Витри-ле-Франсе к Фер-Шампенуазу и не могу вам описать удовольствие, с каким я прочитал его, любезный друг Дмитрий Васильевич! Сто раз благодарю вас за приятное ваше послание к полуварвару Батюшкову, покрытому военным прахом, забывшему и Музу, и ее служителей, но не забывшему друзей, в числе которых вы всегда жили в моем сердце. Столько и столько приятных минут, проведенных с вами на берегах Невской Наяды и в шуме городском, и в уединенных беседах, где мы делали друг другу откровения не о любимцах счастья,

411

нет, а о дружбе нашей, о пламенной любви к словесности, к поэзии и ко всему прекрасному и величественному, — дают мне право на ваше воспоминание. В жизни моей я был обманут во многом, кроме дружбы. Ею могу еще гордиться; она примиряет меня с жизнию, часто печальною, и с миром, который покрыт развалинами, гробами и страшными воспоминаниями.

Теперь несколько слов о себе. Вы не будете требовать от меня целой Одиссеи, то-есть описания моих походов и странствий: для этого недостает у меня бумаги, а у вас терпения. Скажу вам просто: я в Париже! La messagère indifférente,* молва известила вас давно о наших победах, чудесных поистине: это всё давным-давно известно и распложено в английском клубе и в газетах, и в «Сыне Отечества», и у Глинки, и в официальных одах постоянного Хлыстова; одним словом — это старина для вас, жителей мирного Питера. Но поверите ли, мы, которые участвовали во всех важных происшествиях, мы едва ли до сих пор верим, что Наполеон исчез, что Париж наш, что Людовик на троне и что сумасшедшие соотечественники Монтескье, Расина, Фенелона, Робеспьера, Кутона, Дантона и Наполеона поют по улицам: «Vive Henri quatre, vive ce roi vaillant!»** Такие чудеса превосходят всякое понятие. И в какое короткое время, и с какими странными подробностями, с каким кровопролитием, с какою легкостию и легкомыслием! Чудны дела твоя, господи!

Нет, любезный друг, надо иметь весьма здоровую голову, чтоб понять все дела сии и чтобы следовать за всеми обстоятельствами... Я от этой работы отказываюсь, я, который часто не понимал стихов Шихматова.

Скажу просто: я в Париже. Первые дни нашего здесь пребывания были дни энтузиазма. Теперь мы покойнее. Бродить по бульвару, обедать у Beauvilliers, посещать театр, удивляться искусству, необыкновенному искусству Тальмы,

412

смеяться во всё горло проказам Брюнета, стоять в изумлении перед Аполлоном Бельведерским, перед картинами Рафаэля, в великолепной галлерее Музеума, зевать на площади Людовика XV или на Новом мосту, на поприще народных дурачеств, гулять в великолепном Тюльери, в Ботаническом саду или в окрестностях Парижа, среди необозримой толпы парижских граждан, жриц Венериных, старых роялистов, республиканцев, бонапартистов и пр., и пр., и пр., — теперь мы всё это делаем и делать можем, ибо мы отдохнули и телом, и душою. Заметьте, что мы имеем важное преимущество над прежними путешественниками: мы — путешественники вооруженные. Я часто с удовольствием смотрю, как наши казаки беспечно проезжают через Аустерлицкий мост, любуясь его удивительным построением; с удовольствием неизъяснимым вижу русских гренадер перед Траяновой колонной или у решетки Тюльери, перед Arc de triomphe* где изображены и Ульм, и Аустерлиц, и Фридланд, и Иена. Еще с бо̀льшим удовольствием смотрю на наших воинов, гуляющих с инвалидами на широкой площади, принадлежащей их дому.

Французы дорого заплатили за свою славу, любезный друг! Они должны быть благодарны нашему царю за спасение не только Парижа, но целой Франции, — и благодарны: это меня примиряет несколько с ними. Впрочем, этот народ не заслуживает уважения, особливо народ парижский.

Я вижу отсюда, что Дмитрий Васильевич, читая мое письмо, кивает головою. «Бог с ними, что мне до народа французского? Зачем Батюшков не говорит мне о литературе, о Лицее, о славных ученых мужах, об остроумных головах, о поэтах, одним словом — о людях, которым я, живучи на берегах Ладожского озера и Невы, обязан сладостными минутами, которых имя одно пробуждает в голове тысячу воспоминаний приятных, тысячу понятий...» Извольте! Я скажу вам, во-первых, что в шуме военном я забыл, что существовала Академия из сорока членов, точно так, как забыл, что есть Беседа, Академия русская и Палицын, гроза чтецов. Но раз,

413

перейдя за Королевский мост, забрел я случайно к Дидоту, любовался у него изданием Лафонтена и Расина и, разговаривая с его поверенным, узнал ненароком, что завтра в 3 часа пополудни второй класс Института будет иметь торжественное заседание.

Вооружась билетом для прохода чрез врата учености в сие важное святилище Муз, я, ваш маленький Тибулл, или, проще, капитан русской императорской службы, что в нынешнее время важнее, нежели бывший кавалер или всадник римский (ибо, по словам Соломона, «живой воробей лучше мертвого льва»), я, ваш приятель, наступил на горло какому-то члену Общества и вошел в залу, пробираясь сквозь толпу любопытных.

«Вот, садитесь здесь или станьте за моим табуретом, — сказала мне прекрасная женщина, — здесь вы всё увидите, всё услышите». Я стал за табуретом и с удовольствием взглянул на залу и на блестящее собрание отборной публики... парижской! Зала прекрасная: она построена крестообразно. В четырех нишах, составляющих углы ротонды, поставлены четыре статуи — произведение искусства французских художников, статуи великих людей: Сюлли, Монтескье, Боссюета и Фенелона. От ротонды возвышается амфитеатр, посвященный для зрителей: ротонда — для членов и важных посетителей. Члены сбирались мало-по-малу, и француз, мой сосед, называл их: «Вот Сюар, вот Буфлер, вот Сикар, а это, с красной лентой, старик Сегюр! Вот Этьен, сочинитель хорошей комедии; возле него Пикар, любимый автор парижский!» С ними были и другие члены прочих классов Института, которые имеют право заседать в торжественных собраниях. Ни Парни, ни Фонтаня я не видел. Шатобриана, кажется, не было. Наполеон не согласен был на принятие его в члены — за несколько строк из речи автора «Аталы» против правления или против его особы. Зато и Шатобриан не пощадил его в последнем сочинении, которое вам, без сомнения, известно. Наконец, при плеске публики, при беспрестанных восклицаниях: «Vive Alexandre, le magnanime

414

Alexandre! Vive le roi de Prusse! Vive le général Sacken!»* вошли наши герои.

Лакретель, секретарь академии, читал им приветствие, Я с удовольствием слушал его. Лакретель, как писатель, имеет достоинства: вы, кажется, любите его «Историю революциии» и «Историю последнего века». За ним — снова рукоплескания, снова восклицания: «Да здравствует император!» и пр.

Они замолкли, и г. Вильмень, молодой человек 22-х лет, начал читать снова приветствие государю и просил публику выслушать рассуждение «О пользе и невыгодах критики», увенчанное Институтом. Молчание глубокое. Все слушали с большим вниманием длинную речь молодого профессора, весьма хорошо написанную, как мне показалось; часто аплодировали блестящим фразам и более всего тому, что имело какое-нибудь отношение к нынешним обстоятельствам! «Браво! г. Вильмень! Продолжайте!» говорили женщины. «Он мыслит, il pense», говорили мужчины, поправляя галстух с обыкновенною важностию... и все были довольны. «Как он молод!» шептали женщины. «Как он молод! И два раза увенчан Академией! В первый раз за похвальное слово Монтаню...» «В котором много глубоких мыслей», прибавил мужчина, мой сосед. «Немудрено, — продолжал другой, — он говорил о Монтане»!

По окончании речи президент обнял два раза молодого профессора и провозгласил его победителем при шумных рукоплесканиях публики. Государь и король прусский сказали ему несколько учтивых слов: молодой автор был на розах.

Нынешний год была предложена к увенчанию Смерть Баярда, но по слабости поэзии не получила обыкновенной награды. Теперь отгадайте, какой предмет назначен для будущего года? Польза прививания коровьей оспы!! Это хоть бы нашей Академии выдумать! Поэтому, любезный друг, можете судить о состоянии французской словесности. Ее не любил Наполеон. Математик во всяком случае брал преимущество над членом второго класса Института, что не мало послужило

415

к упадку Академии французской. Правление должно лелеять и баловать Муз: иначе они будут бесплодны. Следуя обыкновенному течению вещей, я думаю, что век славы для французской словесности прошел и вряд ли может когда-нибудь воротиться. Впрочем, мирное отеческое правление будет во сто раз благосклоннее для Муз судорожного тиранского правления Корсиканца, который в великолепных памятниках парижских доказал, что он не имеет вкуса, и что «Музы от него чело свое сокрыли».

Теперь вы спросите у меня, что мне более всего понравилось в Париже? Трудно решить. Начну с Аполлона Бельведерского. Он выше описания Винкельманова: это не мрамор — бог! Все копии этой бесценной статуи слабы, и кто не видал сего чуда искусства, тот не может иметь о нем понятия. Чтоб восхищаться им, не надо иметь глубоких сведений в искусствах: надобно чувствовать. Странное дело! Я видел простых солдат, которые с изумлением смотрели на Аполлона. Такова сила гения! Я часто захожу в Музеум единственно за тем, чтобы взглянуть на Аполлона и, как от беседы мудрого мужа и милой, умной женщины, по словам нашего поэта, лучшим возвращаюсь. Ни слова о других редкостях, ни слова о великолепной картинной галлерее, единственной в своем роде, ни слова о редкостях парижских, о театрах, о Дюшенуа, о Тальме и пр., и пр. Я боюсь вам наскучить моими замечаниями. Но позвольте, мимоходом, разумеется, похвалить женщин. Нет, они выше похвал, даже самые прелестницы.

Пред  ними  истощает
Любовь златой  колчан.
Всё  в  них обворожает:
Походка,  легкий стан,
Полунагие руки
И  полный  неги  взор,
И уст  волшебны  звуки,
И страстный  разговор, —
Всё  в  них очарованье!
А ножка...  милый  друг,
Она — Харит созданье,
Кипридиных  подруг.

416

Для  ножки сей, о, вечны боги,
Усейте розами  дороги
Иль пухом  лебедей!
Сам Фидий  перед  ней
В  восторге утопает,
Поэт — на  небесах,
И  труженик,  в слезах,
Молитву  забывает!

Итак, мне более всего понравились ноги, прелестные ноги прелестных женщин в мире. De gustibus non disputandum.* У английского генерала недавно спрашивали французские маршалы, что ему более всего понравилось в Париже? «Русские гренадеры», отвечал он. Пусть Северин скажет вам теперь, что ему понравилось в столице мира. Северин здесь; мы с ним видимся каждый день, бродим по улицам и часто, очень часто вспоминаем о Дашкове. Я ему уступаю перо до первого случая.

Теперь простите. Если Иван Иванович в Петербурге, то покорнейше прошу вас засвидетельствовать ему мое почтение. Поклонитесь знакомым; обнимите Блудова и скажите ему, что Батюшков любит его и уважает по-старому. Тургеневу ни слова обо мне:

Ему  ли  помнить нас
На  шумной сцене света?
Он  помнит  лишь обеда час
И час  великий  Комитета!

Батюшков

Сноски

Сноски к стр. 411

  * Равнодушная вестница. (Ред.)

** Да здравствует Генрих IV, да здравствует этот доблестный король. (Ред.)

Сноски к стр. 412

  * Триумфальной арки. (Ред.)

Сноски к стр. 414

  * Да здравствует Александр, великодушный Александр! Да здравствует прусский король! Да здравствует генерал Сакен! (Ред.)

Сноски к стр. 416

  * О вкусах не спорят. (Ред.)