390

Н. И. ГНЕДИЧУ

1-го ноября 1809 г.  кончено  и  послано  [Деревня]

Г-жа Севинье, любезная, прекрасная Севинье говорит, что если б она прожила только двести лет, не более, то сделалась бы совершенною женщиною. Если я проживу еще десять лет, то сойду с ума. Право, жить скучно; ничто не утешает. Время летит то скоро, то тихо; зла более, нежели добра; глупости более, нежели ума; да что и в уме?.. В доме у меня так тихо, собака дремлет у ног моих, глядя на огонь в печке; сестра в других комнатах перечитывает, я думаю, старые письма... Я сто раз брал книгу, и книга падала из рук. Мне не грустно, не скучно, а чувствую что-то необыкновенное, какую-то душевную пустоту... Что делать? Разве поговорить с тобою?

Я подумал о том, что писал к тебе в последнем письме, и невольно засмеялся. Как иногда человек бывает глуп!

1-ое дурачество: я сравнял себя с Дмитриевым, назначил себе место ступенью ниже его!.. Бога ради, не напечатай этого! Да и не читай никому!.. 2-ое дурачество: говорил тебе о какой-то миссии... Не во сне ли я?.. Надеюсь, что ты это всё прочитаешь хладнокровно, пожмешь плечами, положишь в ящик, замкнешь, и делу квит. Но кто, мой друг, всегда бывал в полном разуме! — И что это разум? Что он такое? Не сын ли, не брат ли, лучше сказать, тела нашего? Право, что плели метафизики — похоже на паутину, где мы, бедные мухи, увязаем то ногой, то крылом, тогда как можем благополучно и мимо, то-есть и не рассуждать об этом. Послушай Власьевны в «Сбитеньщике»:

391

Фадей. Власьевна, отчего, коли спишь, хотя глаза и зажмурены, а видишь?

Власьевна. Это не видишь, а думаешь.

Фадей. А что такое думать?

Власьевна. Я и сама не знаю.

Я и сам не знаю — бесподобное слово! И впрямь, что мы знаем? — Ничего. Вот как мысли мои улетают одна от другой. Говорил об одном, окончил другим. Немудрено, мой друг... В этой безмолвной тишине голова — не голова. Однакож, обстоятельства не позволяют выехать. Я бы мог, правда, ехать, например, в Вологду, но что там делать? Здесь я, по крайней мере, наедине, с сестрой Алек[сандрой] (Варенька гостит у сестры), по крайней мере, с книгами, в тихой приятной горнице — и я иногда весел, весел, как царь. Недавно читал Державина: «Описание Потемкинского праздника». Тишина, безмолвие ночи, сильное устремление мыслей, пораженное воображение, всё это произвело чудесное действие. Я вдруг увидел перед собою людей, толпу людей, свечки, апельсины, брильянты... царицу... Потемкина, рыб и бог знает чего не увидел, так был поражен мною прочитанным. Вне себя побежал к сестре... «Что с тобой?»... Оно! они!.. «Перекрестись, голубчик!» Тут-то я насилу опомнился. Но это описание сильно врезалось в мою память. Какие стихи! — прочитай, прочитай, бога ради, со вниманием: ничем, никогда я так поражен не был!

Я надеюсь, что ты умен и не прочитал моего последнего письма Анне Петровне. Но если ты совершенно, по симпатии со мной, потерял рассудок? Хорошо, что ей, а не другому, ибо

Molti  consigli  delle donne sono
Meglio  improvviso che a  pensarvi  usciti;
Che questo è  speciale e proprio dono
Fra  tanti,  е  tanti  lor  dal  ciel  legati.*

Ariosto

392

Если не поймешь, хотя не трудно понять твоей высокопарной латыни, то беды нет. Я писал к Капнисту — нет ответа; писал к Алексею Николаевичу — нет ответа; ныне писал к Ниловым — сердце говорит, будет ответ. Крылов родился чудаком. Но этот человек — загадка, и великая!.. Играть и не проигрываться. Скупость уметь соединить с дарованиями и редкими, ибо если б он более трудился, более занимался... Но я боюсь рассуждать, чтоб опять не завраться. — Гоняются ли за тобой утренние шмели? Мне пришла чудная мысль. Если б, когда я у тебя жил, поутру пришел юноша к Милому Гению, и тебя бы не было на ту пору дома, то я так бы отбрил голубчика... «Не вы ли тот великий дух, который сочинил эпитафию на смерть статского советника?» Я отвечаю: «Я»... — «Позвольте мне, пораженному явными чертами Гения, простираться, если возможно, до вашей занимательности»... Я отвечаю всё за тебя, как Скотинин на перекличке: «Я!» — «Вот, милостивый государь, моя трагедия... Кто более вашего, кто справедливее вас оценит слабый, мерцающий луч неопытного Гения?».. — «Я!»... Тут он мне начинает читать; читает, а я зеваю. Наконец, — есть всему конец, и трагедиям также, — ты входишь... и я указываю на переводчика Гомера и «Танкреда».

Вот канва, по которой вышить можно, что хочешь. Я не знаю, как у тебя достает терпения слушать этот весь вздор? Но не слушать, наживешь врагов таких, которые тебя свечой станут жечь... Кстати, спрошу тебя: что Шаховской написал хорошего? Вот еще чудак не из последних. Как он меня выхвалял в глаза! Так что стыдно было за него. Как он меня, я чай, бранит за глаза! Так что стыдно за него. Честь Кодру-Жихареву. Не стыдно делаться Панаром-Водевилыциком? В его лета, дворянину, с состоянием? Он точно с дарованиями: это меня бесит. Измайлов плетет, а не пишет. Без смака вовсе.

393

Однако ж его проза вообще хороша и чиста. Что Беницкий? Продлите ему, боги, веку! Но он уже успел написать много хорошего...

            Пусть мигом догорит
            Его блестящая лампада;
В последний час его бессмертье озарит:
Бессмертье — пылких душ надежда и награда!

Я еще могу писать стихи! пишу кое-как. Но к чести своей могу сказать, что пишу не иначе, как когда яд пса метромании подействует, а не во всякое время. Я болен этой болезнию, как Филоктет раною, то-есть временем. Что у вас нового в Питере? Что делает Полозов? Он не пишет ни слова. Что Катенин нанизывает на конец строк? Я в его лета низал не рифмы, а что-то покрасивее, а ныне... пятьдесят мне било... а ныне... а ныне...

А ныне  мне Эрот сказал:
«Бедняга, много ты  писал
Без устали пером  гусиным.
Смотри, завяло как оно!
Недолго притупить одно!
Вот на̀, пиши  теперь куриным».

Пишу, да не пишет, а всё гнется,

Красавиц  я  певал  довольно
И так, и сяк, на всякий  лад,
Да  ныне что-то невпопад.
Хочу запеть — ан, петь уж больно.
«Что ты, голубчик, так охрип?»
К гортани  мой язык  прилип.

Вот мой ответ. Можно ли так состареться в 22 года! Непозволительно!

Как тебе понравилось Видение? Можешь сжечь, если не годится. Этакие стихи слишком легко писать, и чести большой не приносят. Иным больно досталось. Бобров, верно, тебя рассмешит. Он тут у места. Славенофила вычеркни, да и всё, как говорю, можешь предать огню и мечу.

394

К кому здесь прибегнуть Музе? Я с тех пор, как с тобой расстался, никому даже и полустишия, не только своего, но и чужого не прочитал. С какими людьми живу?..

Deux nobles campagnards, grands lecteurs des romans
Qui m’ont dit tout Cyrus dans leurs longs complimens
*...

Вот мои соседи... прошу веселиться!

Нет, невозможно читать русской истории хладнокровно, то-есть с рассуждением. Я сто раз принимался: всё напрасно. Она делается интересною только со времен Петра Великого. Подивись, подивимся мелким людям, которые роются в этой пыли. Читай римскую, читай греческую историю, — и сердце чувствует, и разум находит пищу. Читай историю средних веков, читай басни, ложь, невежество наших праотцев, читай набеги половцев, татар, литвы и пр., и если книга не выпадет из рук твоих, то я скажу: или ты великий, или мелкий человек. Нет середины. Великий, ибо видишь, чувствуешь то, чего я не вижу; мелкий, ибо занимаешься пустяками. Жан-Жак говорит: «Car ne vous laissez pas éblouir par ceux qui disent, que l’histoire la plus intéressante pour chacun est celle de son pays Cela n’est pas vrai. Il y a des pays dont l’histoire ne peut pas même être lue, à moins qu’on neso it imbécile ou négociateur...»** Какая истина! Да Писареву до этого дела нет. Он пишет себе, что такой-то царь, такой-то князь играл на скомонех, был лицом бел, сек рынду батогами и пр.! Есть ли тут малейшее дарование?.. Не труд ли это, достойный Тредиаковского... и Академии наградою!.. Притом от одного слова русское, некстати употребленного, у меня сердце не на месте... Скажу тебе еще, что я читал от великого досуга и метафизику. Многое

395

не понял, а что понял, тем недоволен. Например, сочинитель «Системы природы» похож на живописца, который все краски смешал в одно и после, кажется, говорит: «Отличи, коль можешь, белое от черного, красное от синего?» Наука тщетная и пустая! Это Дедалов лабиринт, в котором быть надобно, но не иначе как с нитью, то-есть с рассудком. Жаль, что эта нить тонка и гнила. Сей же самый сочинитель в конце книги, разрушив всё, смешав всё, призывает природу и делает ее всему началом. Итак, любезный друг, невозможно никому отвергнуть и не познать какое-либо начало; назови его, как хочешь, всё одно; но оно существует, то-есть существует бог. А от сего всё заключить можно. Я знаю твои мысли, ты знаешь мои, и потому мимоходом это тебе сказал.

Не знаю, читаешь ли ты «Анахарсиса»? Божественная книга. Не выпускай ее из рук, ибо она не только быть может путеводителем к храму древности или изящного, но исполнена здравой философии...

У меня мало книг, потому-то я одну и ту же перечитываю много раз, потому-то, как скупой или любовник, говорю об них с удовольствием, зная, что тебе этим наскучить не можно.

Писарев еще написал что-то, именно: «Правила для актеров». Я из рецензии вижу, что это вздор, даже в эпиграфе ошибка против языка, непростительная члену Академии. Меня убивает самолюбие этих людей. Если б они хотя языком занимались, если б хотя умели ценить дарования чужие... Но что я говорю? На это надобен ум, а у них этого-то и недостает.

Еще два слова: любить отечество должно. Кто не любит его, тот изверг. Но можно ли любить невежество? Можно ли любить нравы, обычаи, от которых мы отдалены веками и, что еще более, целым веком просвещения? Зачем же эти усердные маратели выхваляют всё старое? Я умею разрешить эту задачу, знаю, что и ты умеешь — итак, ни слова. Но поверь мне, что эти патриоты, жаркие декламаторы, не любят или не умеют любить русской земли. Имею право сказать это, и всякий пусть скажет, кто добровольно хотел принести жизнь на жертву отечеству... Да, дело не о том: Глинка

396

называет «Вестник» свой Русским, как будто пишет в Китае для миссионеров или пекинского архимандрита. Другие, а их тысячи, жужжат, нашептывают: русское, русское, русское... а я потерял вовсе терпение!

Я посмеялся твоему толкованию любви. Боюсь, чтоб ты не учредил суд любви, который существовал в Провансе в конце одиннадцатого столетия. Там эти полезные задачи разрешали всячески, и всё по-латыни. Красавицы слушали с удовольствием ученых трубадуров, которые так хитро умели угадывать тайные сгибы их сердец. Но нас никто слушать не будет, так останемся всякий в своем расколе. Притом же всякий любит, как умеет, ибо страсть любви есть Протей. Она принимает разные виды, соображаясь с сердцем любовника. Любовь есть... но

Je me sauve à  la  nage, et  j’aborde où  je  puis.*

Прощай, до свидания. Конст. Бат.

Сноски

Сноски к стр. 391

  * Многие советы женщин лучше, если они даны внезапно, нежели после раздумья. Это совсем особый дар среди столь многих и многих завещанных им небесами. <Батюшков, очевидно, цитирует по памяти. В подлиннике («Неистовый Орланд», XXVII песнь, строфа 1): вместо legati — largiti (от largire — щедро раздавать, щедро наделять), что соответствует и рифме: usciti — Ред.>

Сноски к стр. 394

  * Два помещика, великих охотника до чтения романов, которые пересказали мне всего «Кира» в своих пространных приветствиях. (Ред.)

** Не давайте обмануть себя тем, кто утверждает, что историей, наиболее интересной для каждого, является история его страны. Это не верно. Есть страны, историю которых немыслимо даже читать, не будучи дураком, либо дельцом. (Ред.)

Сноски к стр. 396

  * Я спасаюсь вплавь и пристаю к берегу, где я могу. (Ред.)