77

В. Г. Белинский

СОЧИНЕНИЯ АЛЕКСАНДРА ПУШКИНА

(из статьи третьей)

Батюшков далеко не имеет такого значения в русской литературе, как Жуковский. Последний действовал на нравственную сторону общества посредством искусства; искусство было для него как бы средством к воспитанию общества. Заслуга Жуковского собственно перед искусством состояла в том, что он дал возможность содержания для русской поэзии. Батюшков не имел почти никакого влияния на общество, пользуясь великим уважением только со стороны записных словесников своего времени, и, хотя заслуги его перед русскою поэзиею велики, — однако ж, он оказал их совсем иначе, чем Жуковский. Он успел написать только небольшую книжку стихотворений, и в этой небольшой книжке не все стихотворения хороши, и даже хорошие далеко не все равного достоинства. Он не мог иметь особенно сильного влияния на современное ему общество и современную ему русскую литературу и поэзию: влияние его обнаружилось на поэзию Пушкина, которая приняла в себя или, лучше сказать, поглотила в себя все элементы, составлявшие жизнь творений предшествовавших поэтов. Державин, Жуковский и Батюшков имели особенно сильное влияние на Пушкина: они были его учителями в поэзии, как это видно из его лицейских стихотворений. Все, что было существенного и жизненного в поэзии Державина, Жуковского и Батюшкова, — все это присуществилось поэзии Пушкина, переработанное ее самобытным элементом. Пушкин был прямым наследником поэтического богатства этих трех маэстро русской поэзии, — наследником, который собственною деятельностию до того увеличил полученные им капиталы, что масса приобретенного им самим подавила собою полученную и пущенную им в оборот сумму. <...>

Направление поэзии Батюшкова совсем противоположно направлению поэзии Жуковского. Если неопределенность и туманность составляют отличительный характер романтизма в духе средних веков, — то Батюшков столько же классик, сколько Жуковский романтик: ибо определенность и ясность — первые и главные свойства его поэзии. И если б поэзия его, при этих свойствах, обладала хотя бы столь же богатым содержанием, как поэзия Жуковского, — Батюшков, как поэт, был бы гораздо выше Жуковского. Нельзя сказать, чтоб поэзия его была лишена всякого содержания, не говоря уже о том, что она имеет свой, совершенно самобытный характер; но Батюшков как будто не сознавал своего призвания и не старался быть ему верным, тогда как Жуковский, руководимый непосредственным влечением своего духа, был верен своему романтизму и вполне исчерпал его в своих произведениях. Светлый и определенный мир изящной, эстетической древности — вот что было призванием Батюшкова. В нем первом из русских поэтов художественный элемент явился преобладающим элементом. В стихах его много пластики, много скульптурности, если можно так выразиться. Стих его часто не только слышим уху, но видим глазу: хочется ощупать извивы и складки его мраморной драпировки. <...>

78

Пушкин рано и скоро пережил содержание поэзии Жуковского, и его ясный, определенный ум, его артистическая натура гораздо более гармонировали с умом и натурою Батюшкова, чем Жуковского. Поэтому влияние Батюшкова на Пушкина виднее, чем влияние Жуковского. Это влияние особенно заметно в стихе, столь артистическом и художественном: не имея Батюшкова своим предшественником, Пушкин едва ли бы мог выработать себе такой стих.

Батюшкову, по натуре его, было очень сродно созерцание благ жизни в греческом духе. В любви он совсем не романтик. Изящное сладострастие — вот пафос его поэзии. Правда, в любви его, кроме страсти и грации, много нежности, а иногда много грусти и страдания; но преобладающий элемент ее всегда — страстное вожделение, увенчиваемое всею негою, всем обаянием исполненного поэзии и грации наслаждения. Есть у него пьеса [«Вакханка». — Сост.], которую можно назвать апофеозою чувственной страсти, доходящей в неукротимом стремлении вожделения до бешеного и в то же время в высшей степени поэтического и грациозного безумия. Этим страстным вдохновением обязан наш поэт самой древности, и содержание взято им из ее мифологической жизни: оно в ярких красках рисует веселое празднество и обаятельно буйных, очаровательно бесстыдных жриц Вакха <...>.

Такие стихи и в наше время превосходны; при первом же своем появлении они должны были поразить общее внимание, как предвестие скорого переворота в русской поэзии. Это еще не пушкинские стихи; но после них уже надо было ожидать не других каких-нибудь, а пушкинских... Так все готово было к явлению Пушкина, — и, конечно, Батюшков много и много способствовал тому, что Пушкин явился таким, каким явился действительно. Одной этой заслуги со стороны Батюшкова достаточно, чтоб имя его произносилось в истории русской литературы с любовию и уважением.

Судя по родственности натуры Батюшкова с древнею музою и по его превосходному поэтическому таланту, можно было бы подумать, что он обогатил нашу литературу множеством художественных произведений, написанных в древнем духе, и множеством мастерских переводов с греческого и латинского, — ничуть не бывало! Кроме двенадцати пьес из греческой антологии, Батюшков ничего не перевел из греческих поэтов; а с латинского перевел только три элегии из Тибулла — и то вольным переводом. Перевод Батюшкова местами слаб, вял, растянут и прозаичен, так что тяжело прочесть целую элегию вдруг; но местами этот же перевод так хорош, что заставляет сожалеть, зачем Батюшков не перевел всего Тибулла, этого латинского романтика. <...>

Страстная, артистическая натура Батюшкова стремилась родственно не к одной Элладе: ей, как южному растению, еще привольнее было под благодатным небом роскошной Авзонии. Отечество Петрарки и Тасса было отечеством музы русского поэта. Петрарка, Ариост и Тассо, особливо последний, были любимейшими поэтами Батюшкова. <...>

Страстность составляет душу поэзии Батюшкова, а страстное упоение любви — ее пафос. Он и переводил Парни и подражал ему; но в том и другом случае оставался самим собою. <...>

В прелестном послании к Ж *** и В *** «Мои пенаты» с такой же яркостию высказывается преобладающая страсть поэзии Батюшкова <...>. Окончательные

79

стихи этой прелестной пьесы представляют изящный эпикуреизм Батюшкова во всей его поэтической обаятельности <...>.

Нельзя не согласиться, что в этом эпикуреизме много человечного, гуманного, хотя, может быть, в то же время много и одностороннего. Как бы то ни было, но здравый эстетический вкус всегда поставит в большое достоинство поэзии Батюшкова ее определенность. <...> Чувство, одушевляющее Батюшкова, всегда органически-жизненно, и потому оно не распространяется в словах, не кружится на одной ноге вокруг самого себя, но движется, растет само из себя, подобно растению, которое, проглянув из земли стебельком, является пышным цветком, дающим плод. Может быть, немного найдется у Батюшкова стихотворений, которые могли бы подтвердить нашу мысль; но мы не достигли бы до нашей цели — познакомить читателей с Батюшковым, если б не указали на <...> прелестное его стихотворение — «Источник». <...> лежащее в основе этого стихотворения чувство, в начале тихое и как бы случайное, в каждой новой строфе все идет crescendo, разрешаясь гармоническим аккордом вздохов любви, унесенных пустынным источником... И сколько жизни, сколько грации в этом чувстве!

Но не одни радости любви и наслаждения страсти умел воспевать Батюшков: как поэт нового времени, он не мог, в свою очередь, не заплатить дани романтизму. И как хорош романтизм Батюшкова: в нем столько определенности и ясности. Элегия его — это ясный вечер, а не темная ночь, вечер, в прозрачных сумерках которого все предметы только принимают на себя какой-то грустный оттенок, а не теряют своей формы и не превращаются в призраки... Сколько души и сердца в стихотворении «Последняя весна», и какие стихи! <...>

Грация — неотступный спутник музы Батюшкова, что бы она ни пела — буйную ли радость вакханалии, страстное ли упоение любви или грустное раздумье о прошедшем, скорбь сердца, оторванного от милых ему предметов. <...>

Беспечный поэт-мечтатель, философ-эпикуреец, жрец любви, неги и наслаждения, Батюшков не только умел задумываться и грустить, но знал и диссонансы сомнения, и муки отчаяния. <...>

Бросая общий взгляд на поэтическую деятельность Батюшкова, мы видим, что его талант был гораздо выше того, что сделано им, и что во всех его произведениях есть какая-то недоконченность, неровность, незрелость. С превосходнейшими стихами мешаются у него иногда стихи старинной фактуры, лучшие пьесы не всегда выдержаны и не всегда чужды прозаических и растянутых мест. В его поэтическом призвании Греция борется с Италиею, а юг с севером, ясная радость с унылою думою, легкомысленная жажда наслаждения вдруг сменяется мрачным, тяжелым сомнением, и тирская багряница эпикурейца робко прячется под власяницу сурового аскетика. Отсюда происходит, что поэзия Батюшкова лишена общего характера, и если можно указать на ее пафос, то нельзя не согласиться, что этот пафос лишен всякой уверенности в самом себе и часто походит на контрабанду, с опасением и боязнью провозимую через таможню пиэтизма и морали. Батюшков был учителем Пушкина в поэзии, он имел на него такое сильное влияние, он передал ему почти готовый стих, — а между тем, что представляют нам творения самого этого Батюшкова? Кто теперь читает их, кто восхищается ими? В них все принадлежит своему

80

времени и почти ничего нет для нашего. Артист, художник по призванию, по натуре и по таланту, Батюшков неудовлетворителен для нас и с эстетической точки зрения. <...>

Это был талант замечательный, но более яркий, чем глубокий, более гибкий, чем самостоятельный, более грациозный, чем энергический. Батюшкову немногого недоставало, чтоб он мог переступить за черту, разделяющую большой талант от гениальности. И вот почему он всегда находился под влиянием своего времени. А его время было странное время — время, в которое новое являлось, не сменяя старого, и старое и новое дружно жили друг подле друга, не мешая одно другому. Старое не сердилось на новое, потому что новое низко кланялось старому и на веру, по преданию, благоговело перед его богами. <...>

Странное дело! Наши русские поэты, даже не обделенные образованием, знакомые с Европой через ее языки, почти всегда отличались какой-то ограниченностию взгляда и понятий, при замечательном, а иногда и великом таланте... <...> Но едва ли не жесточе всех постигла эта участь Батюшкова. Он весь заключен во мнениях и понятиях своего времени, а его время было переходом от карамзинского классицизма к пушкинскому романтизму <...>.

Написанное Батюшковым <...> далеко ниже обнаруженного им таланта, далеко не выполняет возбужденных им же самим ожиданий и требований. Неопределенность, нерешительность, неоконченность и невыдержанность борются в его поэзии с определенностию, решительностию, оконченностию и выдержанностию. Прочтите его превосходную элегию «На развалинах замка в Швеции»: как все в ней выдержано, полно, окончено! Какой роскошный и вместе с тем упругий, крепкий стих! <...>

Не такова другая элегия Батюшкова — «Тень друга»; начало ее превосходно <...>. Но окончание <...> не соответствует началу: от стиха —

И вдруг... то был ли сон? Предстал товарищ мне, начинается громкая декламация, где незаметно ни одного истинного, свежего чувства и ничто не потрясает сердца внезапно охлажденного и постепенно утомляемого читателя, особенно если он читает эту элегию вслух.

Этим же недостатком невыдержанности отличается и знаменитая его элегия «Умирающий Тасс». <...>

Что Жуковский сделал для содержания русской поэзии, то Батюшков сделал для ее формы: первый вдохнул в нее душу живу, второй дал ей красоту идеальной формы; Жуковский сделал несравненно больше для своей сферы, чем Батюшков для своей, — это правда; но не должно забывать, что Жуковский, раньше Батюшкова начав действовать, и теперь еще не сошел с поприща поэтической деятельности; а Батюшков умолк навсегда с 1819 года, тридцати двух лет от роду... Заслуги Жуковского и теперь перед глазами всех и каждого; имя его громко и славно и для новейших поколений; о Батюшкове большинство знает теперь понаслышке и по воспоминанию; но если немногие прекрасные стихотворения его уже не читаются и не перечитываются теперь, то имени учителя Пушкина в поэзии достаточно для его славы; а если в двух томах его сочинений еще нет его бессмертия, — оно тем не менее сияет в истории русской поэзии...

81

Замечательнейшими стихотворениями Батюшкова считаем мы следующие: «Умирающий Тасс», «На развалинах замка в Швеции», три Элегии из Тибулла, «Воспоминания (отрывок)», «Выздоровление», «Мой гений», «Тень друга», «Веселый час», «Пробуждение», «Таврида», «Последняя весна», «К Г<неди>чу», «Источник», «Есть наслаждение и в дикости лесов...», «О, пока бесценна младость.», «Гезиод и Омир — соперники», «К другу», «Мечта», «Беседка муз», «Карамзину», «Мои пенаты», «Ответ Г<неди>чу», «К П<ети>ну», «Послание И. М. М<уравьеву>-А<постолу>», «К N. N», «Песнь Гаральда Смелого», «Вакханка», «Ложный страх», «Радость (подражание Касти)», «К Н<иките>», «Подражание Ариосту», «Из Антологии» — двенадцать пьес из греческой антологии.

1843

ПРИМЕЧАНИЯ. Печатается по изданию: Белинский В. Г. Собр. соч.: В девяти томах. — Т. 6. — М., 1982.

Кроме двенадцати пьес из греческой антологии, Батюшков ничего не перевел из греческих поэтов; с латинского перевел только три элегии из Тибулла — Белинский не совсем точен: Батюшков переводил и других поэтов Древней Греции и Рима; см., например, его стихотворение «Дружество» (из Биона) и «Оду XIX. К Аристу Фуску» (перевод Оды 22 из I книги Горация). Эллада — Греция. Авзония — поэтическое название Италии. Crescendo — все громче, с постепенным нарастанием силы звука (итал.). Тирская багряница — одежда из пурпурной ткани, изготовленной в финикийском городе Тире, славившемся красильным производством; здесь: символ стремления к радостям жизни. ...от карамзинского классицизма — здесь: от литературы XVIII в. вообще.