305

ЖИТИЕ ПРОТОПОПА АВВАКУМА

(Прянишниковский список)

Собрано вкратце из жития святаго священномученика Аввакума протопопа, пострадавшего за святую православную християнскую веру, принуждением отца его духовнаго, инока Епифания Соловецкаго, да незабвению предано будет дело божие; и сего ради написася сие на славу Христу, сыну божию и богу истинному, и богородице и святым его.

Аминь.

Начало книги сея бытия. Всесвятая троице, боже и содетелю всего мира! поспеши и направи сердце мое начати с разумом и кончати делы благими, их же ныне хощу глаголати аз недостойный; разумея же свое невежество, припадая, молю ти ся и еже от тебе помощи прося: господи, управи ум мой и утверди сердце мое не о глаголании устен служати си, но о разуме глаголемых веселитися и приготовитися на творение добрых дел, яже учюся и глаголю, да добрыми делы просвещен, на судищи десныя ти страны причастник буду со всеми избранными твоими. И ныне, владыко, благослови, да воздохнув от сердца, и

306

языком возглаголю пиша сице: Дионисия Ареопагита о божественных именех, что есть богу присносущные имены истинные, еже есть близостные, и что виновные, сиречь похвальные. Сия суть сущия: сый, свет, истинна, живот; только четыре свойственных, а виновных много; сия суть: господь, вседержитель, непостижим, неприступен, трисиянен, триипостасен, царь славы, непостоянен, огнь, дух, бог, и прочая потому разумевай.

Того же Дионисия о истинне: се бо отвержение истины испадение есть; истинна бо сущее есть; аще бо истинна сущее есть, истинны испадение сущаго отвержение есть; от сущаго же бог испасти не может, и еже не быти несть.

Мы же речем: потеряли новолюбцы существо божие испадением от истиннаго господа, святаго и животворящаго духа. По Дионисию: коли уже истинны испали, тут и сущаго отверглись. Бог же от существа своего испасти не может, и еже богу не быть, несть того в нем: присносущен истинный бог наш. Лучше бы им в символе веры не глаголати господа, виновнаго имени, а нежели истиннаго отсекати, в нем же существо божие содержится. Мы же, правовернии, обоя имена исповедуем: и в духа святаго, господа, истиннаго и животворящаго, света нашего, веруем, со отцем и с сыном поклоняемаго, за него же стражем и умираем, помощию его владычнею. Тешит нас той же Дионисий, в книге ево сице пишет: сей убо есть истинный християнин, зане истинною разумев Христа, и тем благоразумие стяжав, иступив убо себе, не сый в мирском их нраве и прелести, себя же весь трезвящася и изменена всякаго прелестнаго неверия, не токмо даже до смерти бедствующе истинны ради, но и неведением скончевающеся всегда, разумом же живущи, и християне суть свидетельствуемы. Сей Дионисий научен вере Христове от Павла апостола, живый во Афинех, прежде, даже не приити в веру Христову, хитрость имый ищитати беги небесныя; егда же верова Христови, вся сия вмених быти, яко уметы. К Тимофею пишет в книге своей, глаголя сице: «дитя, али не разумеешь, яко вся сия внешняя блядь ничтоже суть, но токмо прелесть и тля и пагуба? аз проидох

307

делом, и ничтоже обретох, токмо тщету». Чтый да разумеет.

Ищитати беги небесныя любят погибающия, понеже любви истинныя не прияша, воеже спастися им; и сего ради послет им бог действо льсти, воеже веровати им лжи, да суд приимут не веровавшии истинне, но благоволиша о неправде. Чти Апостол, зачало 275.

Сей Дионисий, еще не прииде в веру Христову, со учеником своим во время распятия господня быв в солнечнем граде, и видев: солнце во тму преложися и луна в кровь, звезды в полудне на небеси явилися черным видом. Он же ко ученику своему глагола: «или кончина веку прииде, или бог слово плотию стражет»; понеже не по обычаю тварь виде изменену: и сего ради в недоумении бысть. Той же Дионисий пишет о солнечнем знамении, когда затмится: есть на небеси пять звезд заблудных, еже именуются луны. Сии луны бог положил не в пределех, яко же и прочии звезды, но обтекают по всему небу, знамение творя или во гнев, или в милость по обычаю текуще. Егда заблудная звезда еже есть луна, подтечет от запада под солнце и закроет свет солнечный, и то затмение за гнев божий к людям бывает. Егда же от востока луна подтекает, и то по обычаю шествие творяше закрывает солнце.

А в нашей Русии бысть знамение, солнце затмилось в 162-м году наканоне мора за месяц или меньши. Плыл Волгою рекою архиепископ Симеон Сибирской, и в полудне тьма бысть, перед Петровым днем недели за две; часа с три у берега плачючи стояли; солнце померче, от запада луна подтекала. По Дионисию являя бог гнев свой к людем: в то время Никон отступник веру казил и законы церковныя, и сего ради бог излиял фиял гнева ярости своея на Русскую землю; зело мор велик был, неколи еще забыть, вси помним. Паки потом, минув годов с четырнатцать, вдругорядь солнцу затмение было; в Петров пост, в пяток, в час шестый солнце померче, луна от запада же подтекала, гнев божий являя: протопопа Аввакума, беднова горемыку, в то время с протчими остригли в соборной

308

церкви власти и на Угреше в темницу, проклинав, бросили. Верный же разумеет, что делается в земли нашей за нестроение церковное. Говорить о том полно; в день века познано будет всеми; потерпим до тех мест.

Той же Дионисий пишет о знамении солнца, како бысть при Исусе Наввине во Израили. Егда Исус, секий иноплеменники и бысть солнце противу Гаваона, еже есть на полднях, ста Исус крестообразно, сиречь распростре руце свои, и ста солнечное течение дондеже враги погуби. Возвратилося солнце к востоку, сиречь назад отбежало, и паки потече, и бысть во дни том и в нощи тритцать четыре часа, понеже в десятый час назад отбежало, так в сутках десять часов прибыло. И при Езекии царе и бысть знамение: оттече солнце вспять во вторыйнадесять час дня, и бысть во дни и в нощи тритцать шесть часов. Чти книгу Дионисиеву, там пространно уразумеешь1.

Он же Дионисий пишет о небесных силах, росписует возвещая, како хвалу приносят богу, разделяяся девять чинов на три троицы: престоли, херувими и серафими, освящение от бога приемля, сице восклицают: благословена слава от места господня! И чрез их преходит освящение на вторую троицу, еже есть господства, начала, власти; сия троица, славословя бога, восклицают: аллилуйя, аллилуйя, аллилуйя! По алфавиту, аль отцу, иль сыну, уйя святому духу. Григорий Низский толкует: аллилуйя — хвала богу; а Василий Великий пишет: аллилуйя — ангельская речь, человечески рещи — слава тебе, боже! До Василия пояху в церкви ангельския речи: аллилуйя, аллилуйя, аллилуйя! Егда же Василий бысть, и повеле петь две ангельския речи, а третию, человеческую, сице: аллилуйя, аллилуйя, слава тебе, боже! У святых согласно, у Дионисия и у Василия; трижды воспевающе, со ангелы славим бога, а не четырежды, по римской бляди; мерско богу четверичное воспевание сицевое: аллилуйя, аллилуйя, аллилуйя, слава тебе, боже! Буди проклят сице поюще.

309

Паки на первое возвратимся. Третия троица — силы, архангелы, ангели, чрез среднюю троицу освящение приемля, поют: свят, свят, свят господь Саваоф, исполнь небо и земля славы его! Зри: тричисленно и то воспевание. Пространно пречистая богородица протолковала о аллилуйи, явилась Василию, ученику Евфросина Псковскаго. Велика во аллилуйи хвала богу, а от зломудрствующих досада велика, — по-римски троицу святую четверицу глаголют, духу и от сына исхождение являют; зло и проклято се мудрование богом и святыми. Правоверных же избави боже сего начинания злаго, о Христе Исусе, господе нашем. Ему же слава ныне и присно и во веки веком. Аминь.

Афанасий Великий рече: иже хощет спастися, прежде всех подобает ему держати кафолическая вера, ея же аще кто целы и непорочны не соблюдает, кроме всякаго недоумения, во веки погибнет. Вера же кафолическая сия есть, да единаго бога в троице и троицу во единице почитаем, ниже сливающе составы, ниже разделяюще существо; ин бо есть состав отеч, ин — сыновень, ин — святаго духа; но отчее и сыновнее, и святаго духа едино божество, равна слава, соприсносущно величество; яков отец, таков сын, таков и дух святый; вечен отец, вечен сын, вечен и дух святый; не создан отец, не создан сын, не создан и дух святый; бог отец, бог сын, бог и дух святый не три несозданнии, но един несозданный, не три бози, но един бог. Подобне: вседержитель отец, вседержитель сын, вседержитель и дух святый. Равне: непостижим отец, непостижим сын, непостижим и дух святый. Не три вседержители, но един вседержитель; един непостижим. И в сей святей троице ничтоже первое или последнее, ничтоже более или менее, но целы три составы и соприсносущны суть себе и равны. Особно бо есть отцу нерождение, сыну же рождение, а духу святому исхождение: обще же им божество и царство.

Нужно бо есть побеседовати и о вочеловечении бога слова к вашему спасению. За благость щедрот излия себе от отеческих недр сын — слово божие в деву чисту богоотроковицу, егда время наставало, и воплотився от духа

310

свята и Марии девы вочеловечився, нас ради пострадал, и воскресе, в третий день, и на небо вознесеся и седе одесную величествия на высоких, и хощет паки приитти судити и воздати комуждо по делом его. Его же царствию несть конца. И сие смотрение в бозе бысть прежде, даже не создатися Адаму, прежде, даже не вообразитися. Рече отец сынови: сотворим человека по образу нашему и по подобию. И отвеща другий: сотворим, отче, и преступит бо. И паки рече: о, единородный мой! о, свете мой! о, сыне и слове! о, сияние славы моея! аще промышляеши созданием своим, подобает ти облещися в тлимаго человека, подобает ти по земли ходити, апостолы восприяти, пострадати и вся совершити. Отвеща другий: буди, отче, воля твоя! И посем создася Адам, и прочая. Аще хощеши пространно разумети, чти Маргарит: Слово о вочеловечении; тамо обрящеши. Аз кратко помянул, смотрение показуя. Сице всяк веруяй в онь не постыдится, а не веруя осужден будет и во веки погибнет, по вышереченному Афонасию. Сице аз, протопоп Аввакум, верую, сице исповедую, с сим живу и умираю.

Рождение же мое в нижегородских пределах, за Кудьмою рекою, в селе Григорове. Отец мой бысть священник именем Петр, мати же моя Мария. Отец мой жизнь жил слабую, прилежаше пития хмельнаго, мати же моя постница и молитвенница бысть, соблюдала среду и пяток, и понедельник и зело была верна к богу, во иноцех инока Марфа, и всегда учаше мя страху божию. Аз же, некогда видев у соседа скотину умершу, и той нощи восставше пред образом, плакався довольно о душе своей, поминая смерть, яко и мне умереть: и с тех мест обыкох по вся нощи молитися. От отца остался мал. Мати же изволила меня женить семнатцати лет, жену мне привела четырнатцати лет*. Прежде женитвы в нощь воставах и молих бога, дабы дал мне жену помощницу ко спасению. Она же, пришед за меня, сказала мне: тако же творила. И оттоле помалу начахом простиратися, в нощи воставати на молитву оба нас в тайне, о гресех своих бога молити. Два года был дияконом. Егда же стал в попы, преселился во иное

311

село — Лопатища. И воспомянух день смертный, престал от виннаго пития и начах книги почитати и люди учити к пути спасения. Сам же простираяся паче на молитву днем и нощию. Слышавше же окрестныя люди мною проповедуемо слово божие, мнози приходяще послушати. Духовных детей учинилося сот до седьми и больши.

И некая девица прииде ко мне исповедати своя согрешения, исполненна блудных дел. Аз же, слышавше от нея, сатаниным наветом разгоревся блудным помыслом, падох на налой руками и мыслих, что сотворю, како бы избыти огня в себе паляща: и слепил три свещи, зажег, и положих руки своя на огнь и сожже; и оттоле угасло во мне блудное распаление. В нощи же той из церкви прииде в дом свой, зело скорбен. Время же яко к полунощи, и плакався пред образом господним, яко и очи опухли, и моляся прилежно, да же отлучит мя бог от детей духовных: понеже бремя тяжко, не могу носити. И утрудихся от поклонов, падох на землю на лицы своем, рыдаше горце, и забыхся. И видех корабль, пловущ Волгою рекою, зело украшен разными пестротами — красно, бело, и сине, и черно, и пепелесо, — его же ум человеч не вместит красоты его и доброты. И един юноша на нем красен, светел, и велелепен, на корме сидя правит, бежит ко мне из-за Волги, яко пожрети мя хощет. Аз же вопросих: «кому корабль сей устроен?» Он же отвещал: «твой корабль, тебе плавати на нем, с женою и детьми, коли докучаешь!» И я вострепетах и оттоле очютихся. Паки начах кланятися и глаголах: «чему я, окаянный, годен, таковый красный корабль мне устроен». И седши рассужаю: что се видимое? и что будет плавание? не вем!

И се по мале времени, и по писанному, объяша мя болезни смертныя, беды адовы обретоша мя: скорбь и болезнь обретох*. Отселе стану сказывать верхи своим бедам. А о всех недостанет ми лета повествовати*, колико случилося в 22 лета от буих человек* — да не постави им, господи, во грех. В том же селе начальной человек отнял у вдовицы дочь, вдовица же, плакавшися мне о том деле, стужаше. И я у него просил в честь, он же не отдал. И я

312

у него отнял сильно за божиею помощию. Он же опосле напал на меня, и я лежал часа с три без памяти. Потом изгнал меня из двора и имение мое отнял. Аз же все вмених, яко уметы, да Христа приобрящу*. Не дал мне и хлеба на дорогу.

В то же время родился сын мой Прокофей, которой седит с матерью в земли закопан: аз же взял клюшку, а мать некрещенова младенца, побрели, амо же бог наставит, и на пути крестили, яко же каженика Филипп древле. Егда же аз прибрел к Москве, к духовнику Стефану протопопу, и Неронову Ивану, они же обо мне царю известиша, и с тех мест почал государь меня знать. Отцы же с грамотою паки послали на старое место и велели мне жить в том же дворе разореном; а имения не осталось ничтоже.

И паки ин сильник нападе на мя и отгрыз, бьючи, зубами мои руки, и после стрелял по мне из пищали, и божиею волиею на полке порох пыхнул, а пищаль не стрелила. И всяко от него бог меня избавил. Он же навадил иному сильному боярину, Василью Петровичю Шереметеву, за то, что я розбил игру бесовскую: скоморохи и бубны и медведи. И за сие он меня, пловучи в Казань на воеводство, взял перед себя в судно, и много стязався, велел сына своего Матфея, бритую бороду, благословить. И я не благословил братобритца: так меня велел посадить в Волгу и, ругав много, отпустили, протолкавше. И бог меня избавил. Опосле со мною прощался у царя на сенях, и дети ево. И потом паки из двора меня изгнали. Аз же приволокся к Москве и, божиею волею, государь меня велел поставить в Юрьвец Повольской в протопопы. И по государеву указу велели духовныя патриарховы дела ведать, живучи у церкви. Аз же внимах о исправлении людском; людие же одержими пиянством зело и исполнени блудных дел и убийства. Аз же, окаянный, учих словом божиим, а не покаряющихся истинне и от блудных дел престати не хотящих воспящая смирением на дворе патриархове. Оне же рассвирепев на мя собравшеся, человек тысящи с полторы и больши, вытащили меня из патриарховы избы и били ослопьем и кинули замертво под избным углом. И помале

313

приехал воевода, оттащил меня в дом мой, поставил и сторожу, — аз же отдохнув. Людие же ко двору приступают и по граду молва велика, наипаче же попы и жены, которых унимал от блудни, вопят: «убить вора, блядина сына, да и тело собакам в ров кинем». Аз же отдохня, в третий день ночью, покиня жену и дети, ушел к Москве. Духовнику протопопу Стефану показался: и он на меня учинился печален: на што-де церковь соборную покинул? Опять мне другое горе! Царь пришел ночью к духовнику благословитися, меня увидал тут; опять кручина: на што-де город покинул? А жена и дети, и домочадцы, человек с дватцать, в Ерьевце остались, — неведомо живы, неведомо прибиты. Тут паки горе. И после того и жена моя с робяты приволоклась за мною же. А на Москве, на дворе у Ивана Неронова, жили полтора годы*. А сам при духовнике Стефане за духовную ево любовь держался. А на Пожаре* у церкви казанския от писания народ пользовал.

И во 160-м году изволением божиим преставися Иосиф патриарх*, и бысть на ево место избрание. И духовник Стефан протопоп моля бога и постяся седмицу с братиею — и аз с ними тут же — о патриархе, да же даст бог добраго пастыря ко спасению душ наших на место Иосифа патриарха. Потом мы с митрополитом Казанским Корнилием написав челобитную за руками, подали челобитну царю и царице о духовнике Стефане, чтобы ему быть в патриархах. Он же не восхоте сам, указал на Никона Новгородскаго митрополита, понеже он обольстил святую душу ево, являяся ему, яко ангел, а внутрь сый диявол. Протопоп же Стефан увеща царя и царицу да поставят Никона на Иосифово место. Царь же и послушал. И я, окаянный, о благочестивом патриархе к челобитной приписал свою руку. Ано врага выпросили и беду на свою шею. Тогда и я, при духовнике, в тех же полатах шатался, яко в бездне мнозе. Много о том потонку беседовать, едина рещи, — за что мя мучат тогда и днесь большо и до исхода души*. А Никон в то время послан был в Соловецкой монастырь по мощи святаго Филиппа митрополита. И царь пишет к нему писание навстречю: преосвещенному Никону,

314

митрополиту Новгородскому и Великолуцкому и всея Руссии — радоватися и прочая. Егда же приехал к Москве и привез мощи Филиппа митрополита, и с нами яко лис: челом да здорово. Ведает, что быть ему в патриархах и чтобы помешка какова откуды не учинилась. И привез с собою из Соловецкаго монастыря ссыльнаго старца Арсенья Грека*. Сослан был при Иосифе патриархе по свидетельству иерусалимскаго патриарха Паисея. Егда был на Москве и поехал из Путимля, с дороги писал: остася-де на Москве чернец Арсеней Грек, и был-де он в трех землях и три царства смутил и трижды Христа отвергся. И вы-де его блюдитеся. И уведавше о нем, царь Алексей и Иосиф патриарх, яко Арсеней еретик лют есть и богоотметник, и сего ради повелеша его заточити в Соловецкой монастырь. И бывшу ему в Соловецком монастыри исповедался у отца духовнаго, благоговейнаго и искуснаго священноинока Мартирия. И по свидетельству отца духовнаго, такожде сказал во исповеди: трижды Христа и православныя веры отвержеся, учения ради философскаго. И сего еретика Арсения Никон привезши к Москве с собою из Соловецкаго монастыря, царю охвалил и стал ево у себя держать, яко подпазушную змию. Егда же учинился патриархом Никон, нападе на святую церковь, подобен оному зверю, его же Богослов видя восходящ от земля и имяше рога два*, подобна агнчим, и глаголаше, яко змий; и область перваго зверя всю творяше пред ним, и творяше землю и вся живущая на ней поклонитися первому зверю, иже из моря исходяща. Кожа его, яко кожа рысья; уста его, яко уста львова; ноги его, яко ноги медвежьи; зубы его, яко зубы железны; ногти его, яко медяны, раздирая церковныя законы и истневая и попирая вся догматы. И того невернаго раба и врага божия Арсения приставил к книжной справе на печатной двор. И почали книги казить и всякия плевелы еретическия в книги печатать. А нас, друзей своих, не стал и в крестовую пущать. А се первой яд отрыгнул.

Во 162-м году, в великий пост, прислал память к Казанской к Ивану Неронову протопопу. В памяти Никон

315

пишет: год и число. По преданию святых апостол и святых отец, не подобает метание в церкви на колену творити, но в пояс бы творили поклоны, еще же и тремя персты бы есте крестилися. А я в то время тут же у Казанской с Иваном Нероновым служил. Мы же с епископом Коломенским Павлом и с духовником Стефаном, и со Иваном Нероновым, и с костромским Даниилом протопопом, и с муромским протопопом Логином, сошедшеся, задумалися: видим, яко зима хощет быти, сердце озябло и ноги задрожали. Не умолчали ево беснованию. Неронов мне приказал церковь, а сам скрылся в Чюдов, — седмицу един в полатке молился. И тамо ему от образа глас бысть во время молитвы сице: «время приспе страдания! Подобает вам неослабно страдати!» Он же мне плачючи сказал: таже епископу Коломенскому Павлу, его же Никон напоследок огнем сжег: потом — Даниилу протопопу Костромскому, и всей братии сказал. Мы же с Даниилом, написав из книг выписки о сложении перстов и о поклонах, и подали государю: много писано было. Он же, не вем где, скрыл: мнит ми ся, Никону отдал. А ему о том не возбранил, видя матерь свою, святую церковь, от разбойника разоряему*. И не поможе, понеже льстец он; улови его в начале патриаршества и рукописание взя на него государя царя, да ни в чем ему не возбраняет: что начнет творити и не препинает хотения его.

После того вскоре, схватав Даниила в монастыре за Тверскими вороты, при царе остриг, и Логина остриг же и проклинал, Ивану запретил и скуфью снял, с епископа Павла пеструю мантию снял и в черную облек, — и разослал всех в сылки. Епископа велел сжечь, Данила в тюрьме земляной уморил в Астрахане, Логина на селе учинил землю орать, — тамо и скончался. А иных не пересказать, колико рабов Христовых перегубил.

Со мною у всенощнаго взял шездесят человек и в тюрьму посадил, а наутрее их проклинал; оне же мужествовав многия ему в глаза плевали. Он же тех безвестно изгубил, а меня бил по ногам четыре недели по вся дни без милости*, от перваго часа до девятаго. И блаженныя памяти

316

Стефан протопоп деньги ему за меня давал за откуп, и на всяк день, зря из ног моих полны голенища крови, плакал, но бесчеловечный он, волк, не умилился, — денег у него не взял. И возил, на чепи посадя на телегу, по пожару и по улицам града, растеня мои руки, яко распятова, волочили и потом кинули во Андроньев монастырь, в пустую полатку в земляную; и три дни в той темнице сидел не ядше. Во исходе третияго дне не вем — человек, не вем — анггел меня накормил в темнице, и рекл мне: «полно, довлеет ти ко укреплению». И не стало ево. Двери не отворялись, а ево не стало! Чюдно! только человек был. Бе бо человеку странно: заключена темница со всяцем утвержением, и блюстители стояще. А что же анггелу? ино везде не загорожено. Не вем, — бог весть тайну сию. На утро архимандрит с братьею пришли и вывели меня; журят меня, что патриарху не покорился; а я от писания ево браню. Посем большую чепь сняли и возложили поменьши. Отдали чернцу в келью под начал. И был в том монастыре четыре недели бием и на[д]ругаем по вся дни. Велели волочить в церковь. У церкви за волосы дерут, и под бока толкают, и за чепь торгают, и в глаза плюют. Бог их простит: не их то дело, но дияволе.

В то время после меня взяли Логина, протопопа Муромскаго: в соборной церкви, при царе, остриг во обедню. Во время переноса снял патриарх со главы у архидиякона Ефрема дискос и поставил с телом Христовым на престоле; а с чашею архимандрит Чюдовской Ферапонт вне олтаря, при дверех царских стоял. Увы рассечения тела Христова, пущи жидовскаго действа! Остригше, содрали с него однорядку и кафтан. Логин же разжегся ревностию божественнаго огня, Никона порицая, и чрез порог во олтарь ему плевал; распоясався, схватя с себя рубашку, в олтарь Никону в глаза бросил; и чюдно, растопорясь рубашка покрыла дискос на престоле с телом Христовым. А в то время и царица была в церкви. На Логина же возложили чепь в церкви и, потаща, били метлами и шелепами до Богоявленскаго монастыря, и тут кинули нагово в полатку, и стрельцов накрепко поставил. Ему же бог в ту нощь дал

317

новую шубу и шапку; и на утро Никону сказали: и он, россмеявся, говорит: «знаю-су я пустосвятов тех!» — и шапку у него отнял, а шубу ему оставил.

Посем паки меня водили из монастыря пешева на патриархов двор, и, стязався много со мною, и в соборной церкви стричь меня хотели, и держали на пороге долго в обедню. Государь сошел с места и приступил к патриарху, и упросил у него, кланяючися. Не стригше, отвели в приказ Сибирской.

Таже послали меня в Сибирь с женою и с детьми. И колико дорогою было нужды, того всего много говорить. Нужна мне та была дорога, пятнатцать недель везли до Тобольска телегами и водою и саньми. В Тобольске жил полтора годы, у церкви проповедая слово божие и ево Никонову обличая ересь. А как нас разослал с Москвы и внес в церковь сию нововводную ересь и не стерпе ярость господня, излиял фиял гнева своего* на царство московское за церковной раскол, да не узналися бедныя горюны. Говорил прежде мора Иван Неронов царю и прорицал три пагубы: мор, меч, разделение; то и сбылося во дни наша. Бысть мор в Москве и по градом, и по селом; людие же неразумни суть, стонуще и изгибающе, и умирающе безвестно, а ереси от церкви изринути не восхотеша, яко же и доныне держится. О, увы и горе! Блюдемся другаго фиала, того страшнее. О сем до зде.

Егда же услышал Никон мое обличение о нем в Тобольске, что браню от писания и укоряю ересь ево, и посем пришел указ от Никона в Тобольск, велено меня вести на Лену. В Тобольске же многие беды были: в воду нощию посадить хотели и с палками караулили не по одну нощь, — убить до смерти хотели. И то премину говорить, — много везде беды, по Павлу апостолу*.

Таже сел паки на карабль свой, еже и показан мне, что выше рекох, — поехал на Лену. А как приехал в Енисейск, другой указ пришел: велено меня вести в Дауры — тысящ с полтретьятцать, чаю, будет от Москвы. И отдали меня Афонасью Пашкову в полк. Он послан воеводою в ту страну, и грех ради моих, суров и бесчеловечен человек:

318

беспрестанно воинских людей, кои с ним посланы, жжет, и мучит, и бьет. И я много уговаривал ево, да и сам попал в руки ево. А с Москвы от Никона приказано ему меня мучить. И егда поехали из Енисейска на другое лето, повез меня он, Афонасей Пашков. Ох, тот Афонасей! мню, яко в то время был сын дияволь.

Егда же приехали на Шамской порог*, на Тунгуске реке, навстречю нам туто же приплыли иные люди, а с ними две вдовы лет по штидесят и боле, пловут пострищися в монастырь. А он Пашков захотел их замуж отдать и я стал разговаривать: «по правилом таковых не подобает замуж давати». Чем боло ему, меня послушав, вдов отпустить, а он, осердясь, меня вздумал учить. На другом Долгом пороге стал меня из дощеника выбивать: «худо-де дощеник для тебя идет! еретик-де ты! поди-де ты по горам, а с казаками не ходи!» О, горе стало! Горы высокия, дебри непроходимые; утес каменной, яко стена стоит, и поглядеть — заломя голову! В горах тех обретаются змии великии; в них же витают гуси и утицы — перие красное, — вороны черныя, галки серые; в тех же горах орлы и соколы, и кречеты, и курята индейския, и бабы, и лебеди, и иные многие дикие, многое множество птицы разные. На тех же горах гуляют звери многие дикие: козы и елени, и зубри, и лоси, и кабаны, и волки, и бораны дикие, — во очию нашею, а взять нельзя! На те горы выбивал меня Пашков, со зверьми и со змиями, и со птицами витать. И аз ему малое писанийце написал, сице начало: «Человече! убойся бога, седящаго на херувимех и призирающаго в бездны, его же трепещут небесныя силы, и небо, и земля, со человеки, и вся тварь, токмо ты презираешь и неудобство к нему показуешь», — и прочая; тамо писано многонько; и послал к нему. А се бегут человек с пятьдесят: взяли дощаник мой и помчали к нему, — версты с три от него стоял. Привели дощаник; взяли меня палачи, и поставили пред него. Он же стоит и дрожит; шпагою подпершися. Начал мне говорить: «поп ли ты, или роспоп?» И я отвещал: «аз есмь Аввакум протопоп; что мне и тебе?» Он же рыкнул, яко дикий зверь, и ударил меня по щоке, и паки по другой, и еще

319

в голову, и драл за власы на дощенике многое время; и сбил меня с ног, ухватя чекан и ударил лежачева трижды по спине, и разболокши по той же спине семьдесят два удара кнутом палач бил. А я говорю: «господи, Исусе Христе, сыне божии, помогай мне!» Да то же, да то же беспрестанно говорю. Так ему горько, что не говорю: «пощади!» Ко всякому удару молитву говорю, а о средине той вскричал я: «полно бить тово!» Так он велел перестать. И я промолвил: «за что ты меня бьешь, ведаешь ли?» И он паки велел бить по бокам: егда спустили, я задрожал, да и упал. Аз же в то время без памяти был, яко к смерти. И потом, сковав руки и ноги, велел кинуть в дощаник во льяло на нощь. А в ту пору осень была, дождю льющу на меня. А мои непокровенны язвы кровавыя, — токмо одно кафтанишко кровавое, смешено с кровию и с грязью, на мне лежало. И не вем, како душа от тела не отлучися. Как били, не больно было с молитвою тою, а лежа, на ум взбрело: «за что ты, сыне божий, попустил на меня таково больно убить? Я вить за вдовы твои стал! Кто даст судию между мною и тобою? Когда воровал, и ты меня так не оскорблял, а ныне не вем, что согрешил!» Бутто доброй человек, другой фарисей, стал со владыкою судиться! Иов во язве говорил так; да он праведен был, непорочен, незлобив. А я, гнусное житие живя, на такая же дерзнул. Увы мне! Как дощаник тот в воду ту не погряз со мною? Стало у меня в те поры кости щемить и жилы тянуть, и сердце зашлось, да и умирать стал. Воды мне в рот плеснули, так вздохнул да покаялся пред владыкою; так и опять ништо не стало болеть.

Во утрии же — день, еже есть по кнуте, бросили меня в лотку скована и повезли впредь к Братцкому острожку и на пути, на реке, прилучилися пороги великие; на порогах же мне нужды великие были; сверху дождь и снег, а снизу вода в лотку брыжжет, а меня скована, битова держат непокровенна. А инде выволокут на брег. По каменью острому скована волокли: грусно спине, да душе добро: не пеняю уж в другорядь на Христа. На ум пришли речи, пророческия и апостольския; идучи говорю: «сыне, не пренемогай

320

наказанием господним, ниже ослабей от него, обличаем. Его же любит господь, того наказует; биет же всякаго сына, его же приемлет. Аще наказание терпите, яко сыном обретается вам бог. Аще ли без наказания приобщаетеся, ему, то выблятки, а не сы[но]ве есте». И сими речьми тешил беспрестанно себя. А инде паки в лотку бросят. И так-то везли до острожку три дни. О, горе мне, егда помяну те дни!

Таже привезли в Братцкой острог, кинули больнова в студеную башню. И сидел до Рожества Христова*, мерзнул на морозе семь недель. Только и одежды кровавое кафтанишко, да бог грел: в соломке лежал; да после шубенко дали, утомя гораздо. Гной по всему и вши, и мыши, и стужа, и ясти хочется. В щелку гляжу, а у Пашкова таво прягут да жарят и носят на блюдах, и пиют, и веселятся. А ко мне никто не заглянет, ничево не дадут — дураки! Я бы хотя блюдо то полизал или помоев тех испил, — льют на землю, а мне не дадут. Всяко бродит на уме том. В то время у меня, якоже и у Лазаря при вратех богатаго*. А пища мне была через день и через два. Аногда хлеба дадут одново, иногда ветчины без хлеба и без воды, иногда масла коровья моего же припасу. А запас мой весь ростащить велел и рухлишко все. А жена моя и дети засланы были в лес в пустое место, верст с дватцать. И оне там, бедные, мало не померли от глада, зацынжав*, и от всякой нужды и от студени, а иное с кручины. А я после седмих тех недель, что сидел в студеной башне, дватцать недель сидел в теплой тюрьме скован. Потом на иное место поехали судами паки впредь. Заставил меня тянуть лямкою и день и нощь. Тут уже я правила своего келейнаго отбыл. Горе мне были те дни. Сказывать не знаю как: в удавке и кус нужной насилу проглотишь. А утомяся гораздо, повалился на грязи уснуть; а выбойщики, прибежав, бьючи палками, к воеводскому дощанику гонят. А он бьет иных батожьем, иных кнутьем, и в то время многих прибил до смерти. И тово нужново ходу было три лета. А иные от водяново наводнения роспухли и мерли, и у меня на ногах от нужды водяныя расседалася кожа, и кровь течаше беспрестанно.

321

Брели весну и осень, по два лета. И всех моих отсюду пять лет езды было. Егда же приехали на Игрень озеро, и тут с робятишки к зиме ставил себе избенко, волочил на плечах своих нартою, сиречь на саласках, из лесу бревенье. От немилосердия воеводскаго люди пособить не смели, а наняться не велит же; еще же и нанять стало нечим. До Рождества избу ставил, а жена и робята малые мерзли на стуже. И от Рожества пожили в ызбе до Масленицы, и покиня избу, переволоклися за волок и там до лета жили под сосною. Есть стало нечево, не стал давать моего же припасу, потому что роздал весь служивым в разорение. Весною на плотах поплыли по Ингоде на низ: лес гнали городовой и хоромной. Есть стало нечево: люди стали мереть с голоду и от работныя водяныя бродни. Река мелкая, плоты тяжолые, приставы немилостивыя, палки большия, батоги суковатыя, кнуты острыя, пытки жестокия, — огонь да встряска, люди голодныя: лише станут бить — ано и умрет! Ох, времени тому! Не знаю, как ум у него отступился. Жены моей московская однорятка не изгнила, — по рускому рублев в полтретьятцать, а тамо ценили в шездесят рублев: и за ту однорятку дал мне четыре мешка ржи. И мы во велик день разговелись, — наварили немолотой ржи котел и Христос воскресе проговоря, со слезами смешав, тое каши наелись, поминающе грехи своя, яко недостойни суть словеснаго брашна. Да и тому ради, что бог прилучил однорятку. Писано: «избавление мужу свое ему богатство»*. И мы тою рожью мешая с травою год другой питалися. И много тех бед мелких сказывать; везде беды были. В ыном месте слепота на нас была целое лето, — такое место наехали. Егда же с волоку Иргеньскова поплыли, тамо обретохом вся красная и веселая: в дому плач, на пути плач, почали люди траву ясти и вербу, и с голоду начали мереть; а ино от воеводскаго озлобления. Приплыли Шилкою рекою на Нерчю реку и на той реке все люди померли с голоду, — осталось небольшое место. И ту реку не глаголю Нерчю, но юдоль плачевная. Умилен позор видети, стонание и рыдание людское и смерть от глада и нужды. Из куреня выду — мертвой, по

322

воду пойду — мертвой, по траву пойду — тамо и груда мертвых. И себе говорю: «Аввакум, приспе конец, приближися час». В то время сын у нас умер. И положа ево на песке говорим: «коли сами умрем?» И потом с песку унесло ево у нас водою, мы же за ним и руками махнули: не до нево было — и себя носить не сможем! И посем с достальными детьми, облекшесь наготою и умывшеся слезами, ходящи по холмам высоким и по острому камению боси, ищуще травы, потребны ко снедению. И корешки копающе ядохом, на борах же сосну скоблюще и кашю в том варили. И после волков съеденого зверя кто найдет кости в воде с травою варихом, чтобы прикуснее каша. Иные же по нужде ели и кобылятину и волков, и лисиц, и кал человечь из костей. Нас же от того бог избавил: помогали нашей нужде, жаловали воеводския жены втайне. И тем иное от смерти отбывали. Седмьдесят нас человек отъежжали вверх по реке кормиться, и там мало не все померли: осталось нас небольшое место. Назад я на плотине приплыл еле жив, не ядши ничево дней с пять. И приволокся ко своим, и жена моя бродила к воеводской жене; и она пожаловала, накормила меня, хотя от нас за себя к богу молитвы. Из коева дому злоба, из того и милость! О, великия жены те, Евдокия и Фекла, иже к нам милость неизочтенна, якоже ко Илии сарефтяныни или Елисею самантяныни* — обе добры. А сих же помышляю тех вышьши: Илия полчетверта лета, Елисей не в гладное время, а моей нужды седмь лет того гладу было. От них назидаем и от смерти избавляем. О сих до зде. Я же с детьми сам-третей отъехав промышлял траву и коренье и черемху. И жил на одном месте целое лето, и лишо к жене и к детем приехал, на мое место наши люди промышлять приехали. И на них нападоша варвары и всех иссекоша и побиша. Нас же бог от смерти избавил. Егда же по бору ходим тово, и смотрим, как застрелит иноземец. И со смертию борющеся на всяк день, в дом приидем, — воевода кнутьем бьет и огнем жжет и убивает до смерти. Меня всегда бранит и пытать хощет, не знаю чево для. В одну пору в струбе сжечь хотел и дрова припасли, и не вем, как бог избавил; велел

323

от себя оттащить палачам. Топтав и бьючи отволокли к жене и детям без скуфьи, волосы выдрав. Отовсюду нам было тесно, тово сказывать много: мучился, живучи с ним восимь лет. Пять недель мы с женою рекою брели по го[ло]му льду, убивающеся о лед, гладни и наги. Везли на нартах нужную пищу и робят малых. Я же с детьми зимами промышлял нужную рыбенко и на всяк день долбил пролубей по десятку. Лед же тамо толст намерзает, в человека вышиною. И от тое работы не могу раскорчитца и ныне, да уже так будет и до смерти. Егда же пришло время назад ехать, в ту весну воевода хотел меня пытать, паки кнутом бить и огнем жечь. Уразумел, что мне велено ехать к Москве, и он боло хотел меня сжечь до смерти. А другое ему досадно было сие дело: отпустил сына воевать Мунгальское царство и заставил волхвовать иноземца у моей избенки, борана давить и кричать. Он же иноземец волхвовал и сказал им: «удастся-де поход той». Мне же, окаянному, горько стало, что со дьяволом поежжают. Говорил им: «воистинну зло есть сие дело». Оставя бога и ко дияволу вопрошать идут. И молил с горя о том бога, еже бы на их не сбылось, и кричал с воплем ко господу: «послушай мене, боже! послушай мене, царю небесный, свет, послушай мене! да не возвратится вспять ни един от них, и гроб им там устроиши всем, приложи им зла, господи, приложи зла и погибель им наведи, да не сбудется пророчество диявольское». И воеводской сын Еремей прислал ко мне со слезами: «помолися-де, государь-батюшка, за меня грешнаго, в чем согрешил, — прости». И мне ево жаль стало сильно: друг мне тайной был и страдал за меня. И как меня отец ево бил кнутом, он стал отцу разговаривать, так за ним со шпагою погнался. А как на другом пороге на Падуне, тонул ево, Афонасьев, дощаник: сам на берегу, а бояроня в дощанике: бросило на камень; вода чрез ево льется, а в него нейдет. Чюдо, как то господь безумных тех учит! И Еремей стал ему говорить: «батюшко-государь, за грех бог наказует нас! напрасно протопопа тово кнутом тем избил, пора покаяться, государь!» Он же рыкнул на нево, что зверь, и Еремей отклонился к сосне и,

324

прижав руки, стал, а сам «господи помилуй» говорит. Пашков же, ухватя у малова колешчатую пищаль, — никогда не лжет, — возведчи курок, на сына спустил; осеклася пищаль; поправя порох, паки возвел, курок спустил; так же осеклась. Он же и в третий так же сотворил: она же и в третий осеклась. Он и бросил ея на землю. Малой, подняв, на сторону спустил: так и выстрелила! А дощаник единаче на камени лежит под водою. Потом сел Пашков на стул, шпагою подпершися, а сам задумался и плакать стал; плачючи говорит: «согрешил окаянной, — пролил кровь неповинную, напрасно бил протопопа; за то меня бог наказует!» Чюдно, чюдно! по писанному: яко косен бог во гнев, а скор во услышание покаяния ради; сам дощаник сплыл с камени, и стал против воды носом; потянули, и он избежал на тихое место. Тогда Пашков, призвав сына к себе, и промолвил ему: «прости, барте, Еремей, — правду ты говоришь!» Видишь-ли? не страдал ли Еремей меня ради, паче же бога ради.

Поехали на войну. Жаль мне стало Еремея: стал владыке докучать, чтобы ево пощадил. Ждали их с войны: не бывали на срок. А в те поры Пашков меня и к себе не пускает. Во един же от дней учредил застенок и огонь росклал, — пытать хощет и палачей по меня начал посылать. А в то время сын ево из Мунгал приехал ранен, а прочих людей наших всех побили. Он же, Пашков, оставя застенок, к сыну своему пришел, яко пьяной с сердца. Еремей со отцем своим поклонясь, вся подробну росказал: как войско у него побили все без остатку, и как ево иноземец по пустым местам раненово от мунгальских людей увел, и как по каменным горам в лесу седмь недель блудил, — одну белку съел, — не ядши был, и как моим образом человек ему явился во сне и дорогу указал, в которую сторону итти, и выбрел на путь благословил ево, и он, вскоча, обрадовался и дорогу нашол. Он отцу росказывает, а я в то время пришел и поклонился им. Пашков, возвед очи свои на меня, воздохня говорит: «так то делаешь? людей тех столько погубил?» А Еремей мне говорит: «батюшко, пойди, государь, домой! молчи для Христа!» Я и пошел, ничево

325

не говоря, — Христом запечатлел уста моя Еремей. Увы, горе мне! Я им убийца, молил о том бога. Помолитеся, вернии, да отпустит ми ся в день судный. Он же, воевода, устыдеся и не жег меня, но токмо укорами облагал: «какой нам доброхот: намолил на нас беду!»

Десять лет он меня мучил, или я ево, — не знаю: бог разберет. Перемена ему пришла, и мне грамота пришла, а преже тово грамота пришла. И он от меня утаил, на Русь меня не отпустил, чаял меня прикончать. И злобящеся на меня, оставил в Даурской земли, а сам поехал в Рускую землю, умышлял во уме: «хотя-де он после меня и поедет, инь-де ево иноземцы убьют». Но божиим промыслом, на поезде с сердца дал мне с молоком корову, да овец, да коз стадо оставил. И жена моя корову доила с дочерью, а я с меньшим сыном, что мученик Мамант, козы дояще*, и накопили на дорогу сыров и насушили мяса коровья, и овечья, и козья. Он, Пашков, в дощаниках плыл с людьми и с ружьем. А я, спустя недель с десяток, тоею же рекою поплыли после ево*, набрав больных и старых и раненых, кои там негодны, человек с десяток, да я с женою и с детьми, — 17 нас человек, в лотку седше, уповая на Христа, и крест поставя на носу, поехал не бояся ничево. И осталися годом до Москвы. Нужен той поплав путь мне был: семнатцать человек у меня, нужные и хворые, бабы и робята. А плыл два лета посреде царств иноземцов* неверных, поминая писанное: «уповающаго же на господа милость обыдет»*. На иной реке, иноземцы судно наше с нами и к берегу притащили, мы чаяли нас истребят, а они нас и отпустили: богу так изволившу, — востенали есмы в то время к нему, свету. Еще же к тому, чрез море великие беды едучи видели. Полно тово говорить, — недостанет ми повествовати лето.

А как до того, до Байкалова моря доплыли, у моря руских людей наехали, рыбу промышляют, и надавали пищи, сколько мне надобно: плачют, на нас, миленькия, глядя. Смотря на нас, ухватя и с судном совсем далече на сухой берег несли. Помилуй их светов Христос! Промышляют соболей, живучи. Побыв у них, потащилися за море. Лотку

326

починя и парус скропав, — бабье сарафанишка и кое-что — пошли на море. Ано погода и окинула на море, и мы гребми перегреблись: не больно о том месте широко, — или со сто, или с восемьдесят верст. Чем к берегу пристали, востала буря ветренная, насилу и на берегу место обрели от волн. Около ево горы высокия, утесы каменныя и зело высоки, — дватцать тысящ верст и больши волочился, а не видел таких нигде. Наверху их полатки и повалыши, врата и столпы, ограда каменная и дворы, — все богоделанное без рук человеческих. Лук на них ростет и чеснок, и луковицы больши романовскова, и сладок добре. Там же растут и конопли богорасленныя, а во дворах — травы красны, и цветны и благовонны зело. Птиц много, гусей и лебедей, — по морю, яко снег, плавают. Рыбы в нем — осетры и таймени, стерледи и омули, и сиги, и прочих родов много. Вода пресная, а нерпы великия в нем и зайцы: во окияне море большом, живучи на Мезени, таких не видал. А рыбы зело в нем густо; осетры великия и таймени и жырны гораздо, — нельзя на сковороде жарить: жир все будет. А все то у Христа-то света наделано для человека, чтобы, упокояся, хвалу богу воздавал.

Таже в руские приплыли грады. В Енисейском зимовал, и потом к Москве приехал, зимовал в Тобольске. Едучи, по градом слово божие проповедал, обличая никониянство, римскую блядь, пестрообразную прелесть. Три годы из Даур ехал, а туды против воды пять лет волокся: на восток все ехал, промеж орд и жилищ иноземских.

И егда к Москве приехал, государь к руке поставил и слова милостивыя были: «здорово ли-де, протопоп, живешь? еще-де велел бог видаться!» И много кое-чево было. Велел поставить в Кремли на Новодевичье подворье, и в походы мимо двора моего ходя, кланяючися со мною, сам о здоровье спрашивал, благословляючись часто. И давали мне место, где бы я захотел, и в духовники звали, чтобы я с ними в прелестней вере соединился; аз же вся сия, Христа ради, вменил, яко уметы, смерть поминая, яко вся мимо идет. И мне, окаянному, много столько забыть благодеяния божия к себе.

327

Егда еще в Даурах я был, на рыбной промысл к детям по льду зимою по озеру бегу на базлуках: там снегу не живет, только морозы велики бывают, и льды толсты намерзают, — блиско человека толщины; а мне пить зело захотелося, итти не могу от жажды; среди озера стал; озеро верст с восмь, а воды добыть нельзя; взирая на небо, стал говорить: «господи, источивый воду из камени в пустыни жаждущим людем воду, тогда и днесь ты еси! напой меня, ими же веси судьбами!» О, горе мне! простите, господа ради! Не знаю, как молвить. Кто есмь аз? умерый пес! — Затрещал лед предо мною. И расступился чрез все озеро сюду и сюду, и паки снидеся: гора велика льду стала, а мне оставил бог пролубку маленьку, и я лег у нея и насытился. Радуюся и плачю, благодаря бога. Потом и пролубка содвинулась, и я, востав, поклонился господеви, паки побежал по льду, куды мне надобе, к детям.

На первое возвратимся. Видят оне, что я не соединяюся с ними: приказал государь уговаривать меня Родиону Стрешневу, чтобы я молчал. И я потешил ево: царь-то есть от бога учинен; маленько помолчал и паки заворчал; написав, ему подал, чтобы он старое благочестие взыскал и мать нашу, святую церковь, от ересей оборонил и на престол бы патриаршеский пастыря православнаго учинил вместо волка и отступника Никона, злодея. Царь же с того времени кручиноват стал, а власти, яко пестрыя козлы, расширяя хвосты, прыскать на меня стали. Хотел боло меня посадить у справы на печатной двор, и скаска была, и еретики навадили на меня паки царю, а то ево милость ко мне была велика; а се и в сылку захотели паки послать, понеже рабы Христовы многие приходили ко мне и уразумели истинну, не стали к прелестной их службе ходить. И мне от царя выговор был: «власти-де на тебя жалуются; церкви-де ты запустошил, поедь-де в сылку опять». Петр Михайлович Салтыков, с верху приходил и говорил боярин. Да и повезли паки с Москвы в Пустозерской острожек с женою и с детьми и с домочадцы. А я по городам людей божиих учил, а их обличал пестрообразных зверей. И бог остановил нас своим промыслом у окияна моря, на

328

Мезени; от Москвы 1700-сот верст будет. И жил тут полтора года, на море с детьми, промышлял рыбу, и кормился, благодаря бога; а иное добрые люди, светы, с голоду не уморили, божиим мановением.

И нынешняго, 174-го, году, в великой мясоед, взял меня пристав с Мезени к Москве* одново, и привезши отдал Павлу, Крутицкому митрополиту. Он же меня у себя на дворе, привлачая к своей прелестной вере, томил всяко пять дней; и козновав и стязався со мною, отвезли в Пафнутьев монастырь под начал и велел игумну на чепи мучить. Игумен же зело гораздо, переменяя чепи, 9 недель меня мучил, волоча в церковь на всяк день, говоря: «приобщися нам!» Аз же смеюся их безумию: оставили бога и возлюбили диявола, поют в церквах бесовския песни, не стало у них что у римлян ни поста, ни поклонов, ни крестнаго знамения, и правую веру нашу християнскую изгубя, возлюбили латынскую веру. И туды присылка была, — то же да то же говорят; «долго ли тебе нас мучить? соединись с нами!» Я отрицаюся, что от бесов, а они в глаза пущи лезут! Скаску им тут написал с большою укоризною и бранью и послал с Козьмою, дияконом ярославским, и с подьячим двора патриарша. Козьма тот, — не знаю коева духа, человек: въяве меня уговаривает, а втай подкрепляет, сице говоря: «протопоп! не отступай ты стараго благочестия; велик ты у Христа будешь человек, как до конца претерпишь: не гляди ты на нас, что погибаем!»

Таже, держав в Пафнутьеве десять недель, митрополит же меня из Пафнутьева монастыря, девяносто верст, одным днем велел примчать к Москве. И мало скачючи души не вытрясли; примчали еле жива. На утрии же в патриархии стязавшеся власти много со мною от писания: Иларион Рязанской и Павел Крутицкой, Питирим же, яко красная девка, нишкнет, — только вздыхает. Оне же не возмогоша стати противо премудрости и силы Христовы, но токмо укоряху. И лаяше меня Павел, и посылаше к чорту. И потом ввели меня в соборную церковь; на обедне по переносе остригли пред народом и прокляли; а я их проклинал. Волосы и бороду отрезали — вражьи

329

дети. Чему быть? волки то есть. Коли волк овцы жалеет? Оне бы и мясо-то мое съели. Да еще то, кажетца, царь ет вдруг не выдаст. А какое царь? Бог до времени снабдевает! Как будет время, так вдруг проглотят. Да буди же воля господня. Отслали на патриархов двор, посадили за решетку и тут держали два дни. И в полночь обвели в Тайнишные ворота Житным двором на Тресвяцкой мост. И тут от тайных дел Дементей Башмаков сказал мне: «молися-де богу и на государя надейся». И отдал меня полуголове со стрельцами. И повезли из Москвы к Николе, на Угрешу, в монастырь. Везли не дорогою, но болотами и грязью, чтобы люди не видали. Сами видят, что не добро делают, а отстать от дурна не хотят; да что на них и дивить! Писанное время пришло. Спаси их, господи. Не им было, а иным быть же́. По Евангелию: «нужда приити соблазном»*. А в другом евангелисте: «невозможно не приити соблазном»*. Видишь ли? Не мимошедшее дело, но нужно, богу сие надобно; токмо «горе тому, им же соблазн приходит»*. Того ради бог попущает соблазны, даже избрани будут, даже разжегутся, даже убелятся, даже искуснии явлени будут в вас по писанию. Выпросил у бога светлую Россию сатана, да же очервленит ю кровию мученическою. Добро ты, диявол, вздумал, и нам то любо — Христа ради пострадать, света нашего! Умрем же всяко.

И привезши на Угрешу, посадили в темную полатку; и голова со стрельцами стоит день и нощь пред дверьми. Аз же пою богу моему, дондеже есмь*. А впредь не вем, что бог изволит и им попустит. Пускай мою плоть истребят на уды и разбросают по холмам польским на потребление зверем земным и птицам небесным, да расклюют мя*. Еще же и пси да сокрушат мои кости и истребят мое сердце. Аще бог изволит, должен умереть за него, света, а не предадим благоверия. Известих бо ся, яко ни смерть, ни живот, ни анггели, ни начала, ниже силы ни настоящая, ни грядущая, ни высота, ни глубина, ни ина тварь, кая возможе нас разлучити от любве божия*. Скорбь ли или теснота, или гонение, или глад, или беда, или меч разлучи[т] нас от любве Христовы?* Еще на небо и ко Христу пошлет.

330

Держали меня у Николы, в монастыре, семнатцать недель. Тут мне божие присещение было. О, горе мне, не хощется говорити, но нужда влечет, — тогда нападе на мя печаль и зело отяготихся от кручины и размышлях в себе, что се бысть, яко древле и еретиков так не ругали, яко же меня ныне: волосы и бороду остригли, и прокляли, и в темнице затворили никонияне, пуще отца своего Никона надо мною бедным сотворили. И о том стужах божеству, да явит ми, не туне ли мое бедное страдание. И в полунощи, во всенощное, чтущу ми наизусть святое Евангелие утрешнее, над ледником на соломке стоя, в одной рубашке и без пояса, в день вознесения господня, и бысть в дусе весь, и ста близ мене по правую руку, анггел мой хранитель, улыскаяся ко мне, мил ми ся дея; мне же чтущу святое Евангелие не скоро, ко анггелу радость имущу, а се потом из облака госпожа богородица яви ми ся, потом и Христос с силами многими, и рече ми: «не бойся, аз есмь с тобою». Мне же к тому прочетшу к концу святое Евангелие и рекшу: «слава тебе, господи», и падшу на землю, и лежащу на мног час, и егда отъиде слава господня, востах и начах утреннюю кончати. Бысть же ми тогда радость неизреченная, ея же ныне не возможно исповедати*. И паки на первое возвратимся1. И царь приходил в монастырь: около темницы моея походил и, постонав, опять пошел из монастыря. Кажется, потому и жаль ему меня, да уш то воля божия так лежит. Как стригли, в то время велико нестроение вверху у них бысть с царицею, с покойницею: она за нас стояла в то время, миленькая; напоследок и от казни отговорила меня. Много о том говорить. Бог их простит. Я своего мучения на них не спрашиваю. Молитися мне о них, о живых и о мертвых надобно. Дьявол между нами рассечение положил; а они всегда добры до меня.

И паки привезли меня к Москве от Николы со Угреши, в нощи июля в 5 день, и приежжали три архимандрита

331

дважды уговаривати. И во 8 день приежжал в ночи Дементей Башмаков уговаривати же. И в 10 день, в ночи, приежжали Артемон* да архимандрит уговаривати же. Того же дни имали в Чюдов монастырь прельщати и уговаривать митрополит Крутицкой Павел, да архиепископ Рязанской Иларион. И в 11 день приежжал архимандрит Чюдовской Иоаким*. И августа в 22 и в 24 день Артемон был от царя с философом с Симеоном* чернцом, и зело было стязание много: разошлись, яко пьяни, не могли и поесть после крику. Старец мне говорил: «острота, острота телеснаго ума! да лихо упрямство; а се не умеет науки!» И я в то время плюнул, глаголя: «сердит я есмь на диявола, воюющаго в вас, понеже со дияволом исповедуеши едину веру и глаголеши, яко Христос царствует несовершенно, равно со дияволом и со еллины исповедуеши во своей вере». И говорил я ему: «ты ищешь в словопрении высокия науки, а я прошу у Христа моего поклонами и слезами: и мне кое общение, яко свету со тьмою, или яко Христу с Велиаром?* И ему стыдно стало, и против тово сквозь зубов молвил: «нам-де с тобою не сообщно». И Артемон, говоря много, учнет грозить смертью. И я говорил: смерть мужю покой есть*, и смерть грехом опона, не грози мне смертию; не боюсь телесныя смерти, но разве греховныя. И паки подпадет лестию. И пошед спросил: «что, стар, сказать государю?» И я ему: «скажи ему мир и спасение, и телесное здравие». А в 22 день один был, так говорил мягче, от царя со слезами, а иное приграживал. И я в те поры смеюся. И много тех было присылок*.

Блюдитеся, правовернии, злых делателей:* овчеобразные волки Симеон* и Епифаний*. Знаю я Епифана римлянина до мору, егда он приехал из Рима. Тогда же учению его приложишася руководством Федора Ртищева, и сестры ево Аннушки*. А Семенка чернец оттоле же выехал, от римского папежа, в одну весну со мною как я из Сибири выехал. И вместе я и он были у царевы руки, и видев он ко мне царевы приятные слова, прискочил ко мне и лизал меня. И я ему рек: «откуду ты, батюшка?» он же отвеща: «я, отеченька, из Киева». А я вижю, яко римлянин.

332

У Феодора Ртищева с ним от писания в полатке до тово щиталися, — вся блядет по уставу римскому. И года с полтретья минув после тово, приходил со Артемоном от царя во юзилище ко мне, на Никольской двор. Не мог со мною говорить: бог мне помогал ево посрамлять. И в беседах тех я ему говорил: «вижу, яко римлянин ты, и беседа твоя яве тя творит». Отвеща и рече: «вся земля божия и концы ея». Да и россмеялся. Я Артемону подъявил: «внимай, посланник, и зри, — враг бо есть святыя троицы». А им такия и надобе; заодно с Римом Москва захотела вражить на бога, таковых себе и накликала. Да я не лгу: новых жидов в Москве умножилося, научили своему рукоделию камедиею играть. А нас бог избавил от них и посрамил их от нашей худости. Да что с ним сделаешь. А пошед Артемон кланяется низенько и прощается умильно вправду.

А егда же мя на судище привлекут, вси судии трепещут и ужасаются, яко от мудрова человека. А я и аза не умею протолковать и свое имя забыл, токмо надеюсь лише крепко на света Христа. Да егда мя волокут, так в то время докучаю ему, богу моему: «надежда, не покинь! упование, не оставь!» А сам-таки молитву говорю. Как приведут пред них, так у меня загорится сердце-то, — не разбираю, патреарх ли или ин, понесу косить несеяный плевел посреде пшеницы растущ. Да и то в то время вспомню, что от юности в книгах читал. А с судища сошед и, забуду, что говорил. Опосле сказывают мне, и я лише смеюся пред ними и браню их от писания. И рек: «не боюся я дьявола и вас, боюся света Христа, он мне помощник на вас». Да уже мне иное вам и сказывать тово, кажитца, не хорошо, да нужа влечет. В крестовой Никон да я да Кокошилов дьяк, много говоря, и льстя ко мне. А у меня горит сердце-то на него, сердито крошу. И он Кокошилову говорит: «Иван, а Иван, худа гадина протопоп сей, а пострадать мне от него». И он ему супротив рек: «да и ты-де, государь, учини ему конец». И он паки: «нельзя, барте, — загорожено, бойся». Да и отпустил меня. В те поры я шапкою тряхнул: отрясаю, реку, прах, прилепший от ног моих. Да и пошел. Примись, реку, за меня, такой-сякой, идучи говорю. А что сделаешь,

333

нашу же братию многих погубил. Ну, простите мя, господа ради, и помолитеся о мне грешнем: вас теша, да себе скудость творю. Молитеся о недостатках моих. Жаль мне вас сильно! Стадо Христово — еретики умыслили погубить. Да помолимся токо миром богородице. Тот погибнет, которой тово хочет. Она, надежда наша, стадо свое избавит от волк, губящих е. На первое возвратимся.

Таже свезли меня паки в монастырь Пафнутьев и там, заперши в темную полатку, скована держали год без мала. И у келаря Никодима на велик день выпросился для праздника отдохнуть, чтобы велел, двери отворя, на пороге отдохнуть; и он, меня наругав, отказал жестоко как ему захотелося; и потом, в келью пришед, разболелся: маслом соборовали и причащали, и тогда-сегда дохнет. То было в понедельник светлыя недели. И против вторника в нощи прииде к нему муж во образе моем с кадилом, в ризах светлых блещащихся, покадил ево и, за руку взяв, воздвигнул, и бысть здрав. И притече ко мне с келейником ночью в темницу, — идучи говорит: «блаженна обитель, блаженна обитель и темница, — таковых в себе имеет страдальцов! блаженны и юзы!» И пал предо мною, ухватился за чепь, говорит: «прости, господа ради! согреших пред богом и пред тобою; оскорбил тебя, — и за сие наказал меня бог». И я говорю: «как наказал? повеждь ми». И он паки: «а ты-де сам, приходя и покадя меня, пожаловал, поднял, — что-де запираесься!» А келейник, тут же стоя, говорит: «я-де, батюшко-государь, тебя под руку вел из кельи, проводя и поклонился тебе». И я, то дело узнав, не велел ему сказывать никому. А на утро за трапезою всей братье сказал. Людие же бесстрашно и дерзновенно ко мне побрели, просяще благословения и молитвы от меня; а я их учю от писания и пользую словом божиим. В те времена и врази кои были, и те примирилися тут. Увы, горе мне! коли оставлю суетный сей век? Писано: «горе, ему же рекут добре вси человецы». Воистинну не знаю, как до краю дожывать: добрых дел нет, а прославил бог. То ведает он, — воля его.

Посем паки привезли мя к Москве из Пафнутьева подворья; многажды в Чюдов волоча, поставили пред вселенских

334

патриархов, — и наши все тут же, что лисы, седят, — много от писания с патриархами говорил; бог отверз грешные мои уста, посрамил их Христос! И последнее слово рекли ко мне: «что-де ты упрям? вся-де наша Палестина, — и серби, и албанасы, и волохи, и римляне, ляхи, — все-де тремя персты крестятся, один-де ты стоишь во своем упорстве и крестисься пятию персты! так-де не подобает! И я им отвещал о Христе Исусе: «вселенстии учителие! Рим давно упал и лежит невсклонно, и ляхи с ними же погибли до конца, враги быша християном. А и у вас православие пестро стало от насилия турскаго Махмета, — да и дивить на вас нельзя: немощни есте стали. И в[ы] приежжайте к нам учитца: у нас, благодатию божиею, самодержство до Никона отступника, все у благочестивых князей и царей было: и все православие чисто и непорочно, и церковь немятежна. Никон-волк со дьяволом предали тремя персты креститися; а первые наши пастыри, яко же сами пятью1 персты и благословляли по преданию святых отец наших: Мелетия антиохийскаго и Феодорита Блаженнаго, Петра Дамаскина и Максима Грека. Еще же и московский бывый поместный собор при царе Иване Васильевиче так же слагати персты и креститися и благословляти повелевает, яко же и прежнии святии отцы, Мелетий и прочии, научиша. Тогда при царе Иване Васильевиче на соборе быша знаменоносцы: Гурий казанский и Варсонофий чюдотворцы, и Филипп соловецкий и инии от святых руских». И патриархи задумалися, а наши, что волчонки вскоча завыли и блевать на отцов своих стали: «глупы-де были и не смыслили наши святыя, неучоные люди были, — чему-де им верить? оне-де грамоте не умели». О, боже святый! како претерпе святых своих толикая досаждения? Мне, бедному, горько, а делать нечева стало. Побранил их, колько мог, и последнее слово рек: «чист есмь аз от крови вашея и прах прилепший от ног своих оттрясаю пред вами». По писанному: «лучше един творяй волю божию,

335

нежели тьмы беззаконных». Так на меня и пущи закрычали: «возьми, возьми, распни его, — всех нас обесчестил! Да толкать и бить меня стали; и патриархи сами на меня бросилися грудою, человек их с сорок, чаю, было! Ухватил дьяк Иван Уваров, да потащил. А я закричал: «постой, — не бейте». Так оне все отскочили. И я толмачю Денису архимандриту говорить стал: «говори патриархом: апостол Павел пишет: «таков нам подобаше архиерей, преподобен, незлобив» и прочая, а вы, убивше человека, как литоргисать станете?» Так оне сели. А я, отшед от них ко дверям, да на бок повалился, а сам говорю: «поседите вы, а я полежю». Так оне смеются: «дурак-де протопоп и патриархов не почитает». И я говорю: «мы уроди Христа ради! вы славни, мы же бесчестны! вы сильны! мы же немощни!» Потом паки ко мне пришли власти и про аллилуйя стали говорить со мною. И мне Христос подал: Дионисием Ареопагитом римскую ту блядь посрамил в них. И Евфимей, чюдовской келарь, молвил: «прав-де ты, — нечево-де нам больше тово говорить с тобою». И повели меня на чепь.

Потом полуголову царь прислал со стрельцами, и повезли меня на Воробьевы горы; тут же священника Лазаря романовскаго и старца Епифания, пустынника соловецкаго, остриженных и обруганных, Христа ради. И, держав нас на Воробьевых горах, перевели на Андроньевское подворье; таже в Савину слободку; потом к Николе паки на Угрешу: тут государь присылал ко мне голову Юрья Лутохина благословения ради, и кое о чем говорили.

Таже в Москву ввезли опять на Никольское подворье и взяли у нас о правоверии еще скаски. Потом ко мне комнатные люди, Артемон и Дементий, и говорили мне царевым глаголом: «протопоп, ведаю-де я твое чистое и непорочное житие и богоподражательное, прошу твоего благословения и с царицею и с чады, — помолися о нас!» Кланяючися, посланник говорит. И я по нем всегда плачю; жаль мне ево сильно и доныне. И паки он же: «пожалуй-де, послушай меня; соединись со вселенскими теми хотя не большим чем!» И я говорю: «аще и умрети ми, со отступниками не соединюся! Ты, реку, мой царь; а им какое

336

дело до тебя? Потеряли, реку, своего царя латыши, да сюды приехали и тебя проглотить!» И много тех присылок было. На страшном суде пред Христом тогда познано будет, потерпим до тех мест, хотя горько. Тайна царева добро есть таити, а дело божие проповедати преславно есть. Последнее слово рек: «где ты ни будешь, не забывай нас в молитвах своих!» Я ныне, грешной, елико могу, о нем молюся.

И паки, егда мы приведени быша пред владыки греческия и руские и сташа пред ними, темными властьми, противу сатанина полка, аз, протопоп Аввакум, и священник Лазарь и старец Епифаний, и вопрошени быша от их сонмища по единому: «отрицаете ли ся старых книг и прежняго своего благочестия и хощете ли служить по-новому и креститися тремя персты по новому исправлению?» Мы же пред ними по единому отвещаваху им единым гласом: «мы вашему отступлению, а не исправлению не покаряемся и прежняго благочестия отступити не хощем, и старых святых книг и догматов не оставляем, но за них и умрети хотим». И ина множайшая пред ними о вере глаголаша и коварную их лесть обличиша. И сего ради лишаеми бывают два: Лазарь — священнаго сана, Епифаний же — иноческаго образа; третий же — аз, Аввакум, прежде их за год ободран. Так же и отстризаются от них и царскому суду предани бывают*. А нас двоих: меня и Никифора, синбирскаго протопопа, ухватили скоро и помчали с Москвы в село Братовщино. И после нас скоро прискочил голова стрелецкой Василей Бухвастов со стрельцами, ухватили священника Лазаря и старца Епифания и помчали скоро-скоро и зело немилостивно и безбожно. И примчали на Болото и, посадя на плаху*, Лазарю и Епифанию повеле царь благословеныя их языки отрезати*, во 175-м году, августа в 27 день. Лазарю до вилок язык отрезаша и Епифанию такоже. И егда Лазарю язык вырезали, явися ему пророк божий Илия и повеле ему о истинне свидетельствовати, не бояся. Он же, выплюнув кровь изо рта, начат глаголати ясно и чисто и слово божие людем проповедати. Но прежде убо, егда провождаху их коегождо розными дорогами, у Лазаря, яко глаголют, рука десная вся от языка

337

обагрена кровию. Он же благословляше люди, егда ево везоша около Москвы в Калужские ворота, чрез реку, по Даниловскому мосту, по-за Симонову монастырю, и Спаса-Новаго монастыря и Андроникова по-за слободам, с дороги на дорогу перенимаяся, якоже кто есть не благо паче сотворит, укрываяся бегает. Доправився на Переславку, по Троицкой дороге в Братовщино всех направили, кроме Феодора, иже под церковию в Богоявленском вселен есть. Лазарь же, егда достиг меня, Аввакума, и братию, улыскаяся, сказывал нам свою победу и коварство их мучительское, — как их казнили и что им выговор был: были-де две плахи да два топора: и, посадя на скамьи, языки наши вырезали, но ничто же, рече, нас «отлучит от любве Христовы!» У Лазаря кровь единем временем вся и много истече; у Епифания же не по многу довольны дни капаше. Сего ради не ядше пребыша, молящеся, яко Епифаний не глаголет: плакахуся, богу тако извольшу. Аз же, грешный Аввакум, не сподобихся таковаго дара, но плакав над ними, перецеловал их кровавые уста, благодарив бога, яко сподобихся видети мученики в наша лета, и зело утешихся радостию велиею о неизглаголеннем даре, яко отцы и братия моя пострадали Христа ради и церкви ради. Хорошо так и добре запечатлели, со исповеданием кровию церковную истину! Благословен бог, изволивый тако! Ну, светы мои, молите о нас, а мы, елико можем, о вас. Посем от нас вам мир и благословение. И мученики вам, мир дав и благословение, челом бьют. Егда сию грамоту писал, в то время старец ко мне прислал, из ыныя избы, с радостию: «не кручинься-де и обо мне; и мне-де дала язык пресвятая богородица; говорю-де и аз благодатию божиею». И я, Аввакум, сбродил к нему, сам встащася. И егда в ызбу к нему иду, и он ясно возопил: «слава отцу и сыну и святому духу», и прочая, — тако ясно во услышание всем, якоже и прежде. Аз же возрадовахся, начен: «достойно» говорити; он же у меня перехватил со усердием великим, и тако кончали отпуст. И порадовахся. Поговоря кое-что, разыдохомся; сказывал мне, как проглаголах и как ево казнили. «Мыл-де я образ пречистыя богородицы и мыслию помыслил, чтобы

338

мне глаголати и дерзати о имени Исус Христове: она же мне отверзла уста и язык даде, и учал говорить ясно». А до того я у него был, он же мне ничто не мог промолвить: токмо запечатлел уста, сидел весь слезен. Кровию оба изошли, понеже и жилы вырезаны. О, великое божие милосердие! не вем, что рещи, но токмо: «господи помилуй!» и Дамаскину Иванну по трех днях рука приросла*, а новым мученикам Христовым — Лазарю в той же день язык бог даровал, а старцу во вторый день*. И от того времени добре паки начат глаголати Епифаний*.

Вы же, христолюбцы, судите, прошали мы суда праведнаго о церковных догматех, чтоб всем собраном быти расточенным со всех стран и судитися с еретиком Никоном. Или свитки написав или книгу старую и новую положив к которому святому в раку, пост людем заповедав, молити бога, да явит знамение и помилует люди и раздор утолит. Новолюбители новых книг сего не восхотеша сотворити, ослепи бо их злоба их. Или огнем искусити писание коихждо. Но ни сего помыслиша отнюдь суемудрении архиерее, боящеся своея их плотской мудрости нетвердой, паче же рещи бесовской. Но ругахуся окаяннии, глаголюще: «что род сей знамения просит, аще дастся ему знамение в последних летех сих». Се Христос дал есть знамение рабы своими, верным на подтвержение, неверным же вам на обличение. Не мало знамение, — до плоти языком вырезаном светло глаголати*. Слышите, возлюбленная чада церковная, преславное чюдо и восхвалите Христа бога, прославляющаго прославляющих его, нечестивых же отступников посрамляюща дерзость*.

И по трех днях повезоша нас в заточение в Пустоозерье и посадиша нас в темницах*. И я из Пустоозерья послал ко царю два послания: первое невелико, а другое больше. Говорил кое о чем ему многонько в послании. Сказал и богознамения некая, показанная мне в пустоозерской темнице. Во 177-м году, в великой пост, на первой недели, по обычаю моему, в понедельник хлеба не ядох, и во вторник, и в среду, и в четверток; в пяток же прежде часов начах келейное правило, псалмы Давыдовы пети, и прииде

339

на мя озноба зело люта, и на печи зубы мои розбило с дрожи. Мне же и лежа на печи, умом моим глаголющу псалмы, понеже от бога дана Псалтырь наизусть глаголати; и толико изнемог телом, яко отчаявшу ми ся живота моего, уже всех дней с десять не ядшу ми, и больши. И лежащу ми на одре моем и зазирающу себе, яко в таковыя великия дни правила не имею, но токмо по чоткам молитвы считаю, и божиим благоволением в ночи вторыя недели, против пятка, распространися язык мой и бысть велик зело, потом и зубы быша велики, а се и руки и ноги быша велики, посем весь широк стал и пространен, под небесем по всей земли распространился, а потом бог вместил в мя небо и землю и всю тварь. Мне же молитвы беспрестанно творящу и лествицу перебирающу в то время, и бысть того времени на полчаса и больши, и потом воставшу ми от одра моего легко и поклонившуся до земли господеви, и после посещения господня начах хлеб ясти в славу богу. Да не первому мне показано сице: чти книгу, аще хощеши, Палею: егда анггел великий Алтез древле восхитил Авраама выспрь, на высоту к небу, и показа ему от века сотворенная вся, богу тако извольшу*. И в книге Григория Беседовника* видение угодника божия Венедикта*, тако ему показано, яко под едину солнечную лучю всему миру собратися. Тако и он умныма очима виде, яко сошедшися весь мир пред очима его и превыше всего миру устройся: небо и земля предста вкупе. Но зрящаго душа расширися, свет внутрь души умных очесех бе, показася ему. Сие бывает в великих и совершенных по очищении душевнем, страстным же сия ум не может вместити. А и ныне, чаешь, изнемог бог? Несть, несть, той же бог тогда и ныне, и присно, и во веки веком*.

И по дву годех прислан к нам* в Пустоозерье полуголова Иван Елагин со стрельцами. И по три дни нудил нас всяко отрещися святыя веры Христовы старые и приступити к новой вере никониянской. И мы его не послушали*. И он взял у нас скаску; год и месяц, и паки: «мы святых отец предание держим неизменно, а Паисия патриарха с товарищи еретическое соборище проклинаем». И ино

340

говорено там многонько. Посем повели нас к плахе и посреде всего народа пустоозерскаго поставиша нас. И он повелел нам по наказу языки резати и руки сечь*. И прочет наказ, меня отвели, не казня, в темницу, а Лазарю священнику вырезали язык из горла; мало попошло крови, да и перестала. Он в то время паки и говорить стал без языка. Таже, положа правую руку на плаху, по запесье отсекли, и рука отсеченая, на земли лежа, сама сложила персты по преданию, и долго лежала так пред народы; исповедала, бедная, и по смерти знамение спасителево неизменно. Мне-су и самому сие чюдно: бездушная одушевленных обличает. Я на третий день во рте у Лазаря щупал рукою моею: гладко, а не болит. Дал бог, — языка нет, а говорит чисто. На Москве у него отрезали: и тогда осталось языка немного, а ныне вдругорядь резан весь без остатку, а говорил чисто два года, и по дву летех всемилостивый господь паки дал ему язык совершенной; вырос в три дни; третей уже от рода ево будет. Дивна дела господня и неизреченны судьбы владычни!

Потом взяли соловецкаго пустынника, старца Епифания, и язык вырезали весь же; у руки отсекли четыре перста. И сперва говорил гугниво. Посем молил пречистую богоматерь, и показаны ему оба языка, московской и здешней, на воздухе: он же, один взяв, положил в рот свой, и с тех мест стал говорить чисто и явно, а язык совершен обретеся во рте; третей уже от рода ево вырос. На Москве у него резали же с Лазарем священником вместе.

Посем взяли диякона Феодора: язык вырезали весь же, оставили кусочик небольшой в горле, накось резан; не ми́лость показуя, но страх на них напал на бедных, руки задрожали; на той мере тогда и зажил; а после и опять со старой вырос, лише маленько тупенек, как и у прочии братии; а на Москве резан же у него язык был, яко же и у прочих; тогда говорил, и ныне говорит ясно и чисто по-прежнему, яко же и родился. У него же отсекли руку поперег ладони. И все, дал бог, здорово стало. Дивно дело божие:

341

мертвых живыми сделал. Нечево дивитца: бог — старой чюдотворец; иде же хощет, побеждается естества чин. Слава о всех ему, владыке.

Таже осыпали нас землею: струб в земле, и паки около земли другой струб, и паки около всех общая ограда за четырьми замками; стражие же стрежаху темницу. Да ладно, так хорошо! Я о том не тужу, запечатлен в живом аде плотно гораздо; ни очию возвести на небо возможно, едина скважня, сиречь окошко. В него пищу подают, что собаке; в него же и ветхая измещем; тут же и отдыхаем. Сперва зело тяжко от дыму было: иногда на земли валяяся удушисься, насилу отдохнешь. А на полу том воды по колени, — все беда. От печали великия и туги неначаяхомся и живы быти, многажды и дух в телеси займется, яко мертв — насилу отдохнешь. А сежу наг, нет на мне ни рубашки, лише крест с гойтаном:* нельзя мне, в грязи той сидя, носить одежды. Пускай я наг о имени господни, яко Мелхиседек* древле в чащи леса или Иван Креститель в пещере, имея ризу от влас вельбуждь и пояс кожан о чреслех его, ядый траву с медом диким, донележе глаголу божий бысть ко Иванну, сыну Захариину, в пустыни. И проповедая в пустыни июдейстей, глаголя: «покайтеся и веруйте во Евангелие»*. И бысть страшен законопреступным, являяся, яко лев лисицам. Тако и здесь подобает быти в пещере сей ко отступникам о имени Исус Христове. Я уж не жалея, когда ел, когда не ел, — не спрашиваю и не тужу о том многажды. Иногда седмь дней, иногда десять, а иногда и сорок не ел, да бог помогает и молитвы святых отец и братии поспешествуют. От масленицы до Вербнаго воскресения не ел, да как стал хлеб-от есть, так меня мыть мучило недель с пять: умер было, да добро, нечево себя жалеть. Егда угодная богу не сотворя умру, так черви съедят же плоть мою грешную, а душа во ад пойдет. И будет в день судный во огни пламенне мучитися тело и душа по востании от гроба. Мертвии же живота не имут видети, еже есть грешницы. А аще сотворим богу угодная, пост, молитву, милостыню и любовь нелицемерную, слезы и покаяние с воздыханием, и иная сим подобная, — тогда

342

великая от бога получим о Христе Исусе. Яко наша тогда по восстании одушевленна плоть может ездити и по воздуху, яко воспренна, носитися во славе велицей и крепцей силе, паче солнца седмицею светлейши, и всегда со Христом лицем к лицу неразлучно. И мы обожение получивше сподобимся веселитися. Тогда бо изменит господь сие небо и землю, и будет небо ново и земля нова, и земленая вся обновятся. Еже есть рай, — будет вся земля та; инии праведницы в раю том учинит бог, а инии на небесех, а инии во свете неизреченне близ святыя троицы. А грешницы прогнани будут под землю во ад, а инии со дьяволом в тартар преглубокий, еже есть низу ада под твердию. Тамо зодии обходят, тамо планиты обтекают, и от того строится в тартаре лютая студень; тамо же и огнь негасимый будет, тамо еллинстии мучатся бози, тамо и беси и сам диявол осужден будет; тамо и наши отступники будут: Никон патриарх с товарищи*. А правоверный почивает неизменно на отеческих догматех, да с ними же и милость божию обрящет* в сем веце и в будущем.

Посем у всякаго правовернаго прощения прошу. Иное было, кажется, и не надобно говорить, да прочтох Деяния Апостольская и послания Павлова. Апостоли Павел и Варнава на соборе сказывали* же пред всеми, елико сотвори бог знамения и чюдеса во языцех с ними. Чти в Деяниих, зачало 36 и 42. И много там писано в Деяниих и в Послании их. Сами о себе сказывали, величая Христа и промысл его пречистый. Сказывай, не бойся, лише совесть крепко держи: не себе славу ища, говори, ко Христу и богородице. Простите же и молитеся о мне, а я о вас должен чтущих и послушающих сие. А мы того ради возвещаем о себе правоверным, за что нас отступники прокляли и осудили на смерть. Да ведомо будет всем верным человеком повсюду правда и неправда. Вы же, братия, назидающеся святою вашею верою, стойте крепко за святую церковь, и за отеческое предание умирайте, а благочестия не предавайте; в нем же родихомся духовным порождением*. Богу нашему слава ныне и присно, и во веки веком.

343

***

Егда же прииде время божиим изволением скончати им течение свое, во 189-м году послан бысть от царя Феодора посланник*. И повеле царь священномученика и многострадальнаго Аввакума протопопа и Лазаря священника, и соловецкаго инока Епифания, и Феодора диякона в срубе сжечь. Посланник же приехав в Пустоозерье по наказу всех четверых, посадя во един струб, сожег. И тако исповедницы Христовы скончаша течение свое страдальческое, добре совершиша: преидоша от земнаго времяннаго жития в небесная и некончаемая, месяца апреля в 1 день. А страдания было священномученика Аввакума протопопа лет тритцать и больши. Такоже и Лазаря священника и Епифания, инока соловецкаго, и Феодора диякона. Многия лета страдаша и кровию своею православную християнскую веру запечатлеша. И мнози от человек во уверение и в разум истинны приидоша и в вере православней утвердишася, а инии и за Христа пострадаша, на их взирающе.

Сноски

Сноски к стр. 308

1 В рукописи первоначально вместо этого слова было написано: узриши.

Сноски к стр. 330

1 В рукописи над словом «возвратимся» поставлены две кавычки и с двумя такими же значками на левом поле листа стоит слово «взыдем».

Сноски к стр. 334

1 В рукописи слово «двема» написано карандашом и новейшим почерком по выскобленному слову «пятью».